Бытьё

NC-17
Заморожен
2
автор
Вселенная:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 6 415 слов, 2 части
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
Хлопок дверцы старого холодильника прозвучал глухо, как приглушенный выстрел. Сева вытащил пачку апельсинового сока, но пить не хотелось. Вязкая утренняя тишина квартиры давила на виски. Она была особенной, этой тишиной — не мирной, а выжидающей, натянутой, как струна, вот-вот готовая лопнуть. Он стоял посреди крохотной кухни, прислушиваясь к скрипу паркета в коридоре. Знакомые шаги. Неровные, чуть шаркающие, с той самой усталой ноткой в каждом звуке. И тут он это услышал. Голос. Не громкий, но прорезавший тишину насквозь, как ржавый гвоздь. — Ты опять в мою куртку залез? Сева замер, пальцы сжали картонную упаковку так, что она хрустнула. Голос из коридора был как шершавая наждачная бумага — раздражённый, с этой вечной, въевшейся в самую его суть усталостью. От этой нотки, от этого вечного «опять», Севера всегда, с самого детства, перекашивало изнутри. Это было физическое ощущение, будто кто-то провёл холодным ключом по позвоночнику. Не страх, нет. Смесь стыда, досады и того самого бунтарского чувства, которое поднималось в горле комом. Он не повернулся. Уставился в зеленоватые обои с блеклыми цветочками у плиты. Говорить из кухни в коридор было привычным ритуалом унижения. — Она на вешалке общая, — бросил он в пространство, стараясь, чтобы голос звучал ровно, отстранённо, будто он был погружён в изучение узора на кафеле. — И вообще, ты вчера сам сказал «бери». Он солгал. Ну, почти. Саша вчера, возвращаясь за полночь, мрачный и пропахший дымом, бросил, снимая эту самую куртку: «Коль холодно будет, накинь». Не «бери», а «накинь, если». Но Север ухватился за эти слова, как за разрешение. Куртка была не просто вещью. Она была броней. Тяжёлой, чёрной, кожанной, потертой на локтях и пахнущей не «одеждой», а жизнью. Чужой, опасной, взрослой жизнью. Из коридора донеслось короткое, сухое покачивание головой, он это почувствовал, даже не видя. — Я сказал «если холодно». А сейчас, на минуточку, май на дворе, гений. Двадцать второе. Скоро июнь. Сева фыркнул. Звук получился слабым, детским, что разозлило его ещё больше. Он отпил из пачки, поставил её на стол с таким стуком, что ложки звякнули в стакане. И двинулся в коридор, в лобовую атаку. На диване в гостиной, вернее, в этой же проходной комнате, служившей всем сразу, он не спал. Он просто лежал, укрывшись с головой курткой, как одеялом, и дышал этим запахом. А теперь поднялся, сбросив её с себя, будто панцирь. Куртка грузно шлёпнулась на потертый диван. Да, она была невероятно тяжёлой. Как будто её подкладка была не из искусственного меха, а из свинца всех плохих предчувствий. И запах. Он впился в ноздри, знакомый до тошноты. Горьковатая сладость дешёвого табака «Примы», который брат курил, когда деньги были в обрез. Резкая нота уличной пыли, подхваченной весенним ветром. Что-то металлическое, может, от гаража. И под всем этим — едва уловимый, но устойчивый шлейф чужого пота, стресса, адреналина. Это был не запах труда. Не запах стройки или завода, откуда пахло краской, деревом, машинным маслом. Это был запах «дел». Тот самый запах, который витал в прихожей поздней ночью и который означал, что брат снова полезет, лезет или уже полез туда, куда не надо. Туда, где пахло не просто опасностью, а чем-то гнилым, тёмным, что затягивает и не отпускает. Саша стоял у вешалки, достав свои замызганные кеды. Он был старше всего на семь лет, но выглядел на все тридцать. Усталые морщины у глаз, жёсткая щетина, напряжённая линия сжатых губ. Он смотрел не на Севера, а куда-то в пространство над его головой, будто разглядывая трещину на потолке. И у Севы, из самой глубины, из того места, где копились ночи тревожного ожидания, где жил страх услышать ночью стук в дверь не брата, а кого-то другого, вырвалось. Вырвалось криво, сдавленно, но громко: — Ты бы лучше нормальную работу нашёл! — голос сломался на высокой ноте, и он с ненавистью к себе это осознал. — А не шастал чёрт знает где, с твоими-то… «талантами»! Последнее слово прозвучало язвительно, уродливо. Он тут же пожалел, но было поздно. Брат замер. Не просто остановился, а будто в него вбили столб. Секунда тянулась вечностью. Потом он медленно, очень медленно повернул голову. Его глаза, серые и холодные, как речная галька в ноябре, встретились с глазами Севы. И он усмехнулся. Коротко, беззвучно, одними уголками губ. Усмешка была плоской, злой и до боли знакомой — той, за которой пряталось что-то другое. Что-то, на что Сева не смел смотреть. — О-о-о, — протянул брат тихо, почти ласково. — Началось. Проснулся наш домашний философ. Мне теперь лекции о жизни читает человек, который алгебру то завалил. Второй год, между прочим, сидит. Удар пришёлся точно в цель. В самое больное, уязвимое место. В тот самый ком саморазрушения и стыда, который Север носил в себе постоянно. Он вспыхнул. Не просто покраснел, а будто вся кровь из тела прилила к коже, стала раскалённой и тяжёлой. — Мне семнадцать, вообще-то! — выкрикнул он, и голос его сорвался в почти детский визг. — Я не обязан всё знать! Не обязан быть идеальным! Это ты… ты обязан! Ты старший! Ты вместо… Он затих. Слово «отца» повисло в воздухе невысказанным, острым осколком, которым можно было порезаться насмерть. Оно всегда витало между ними. Непроизнесённое клятво, непроизнесённое обвинение. Саша медленно выдохнул дым, он всё это время держал недокуренную сигарету в пальцах. Дым заклубился в узком коридоре, смешиваясь с пылью, видимой в луче света из приоткрытой двери ванной. — Вот именно, — сказал он с убийственной, ледяной чёткостью. — Семнадцать. Ещё ребёнок по паспорту. Голова набита всякой… ерундой из интернета. Романтикой. Поэтому и закрой свой ротик и не лезь туда, где ничего не понимаешь. Где тебе и места то нет. Каждое слово падало отдельно. Тяжело. Остро. Словно битое стекло, которое специально бросают под ноги — не чтобы убить, а чтобы поранить, чтобы запомнилось. Они легли неровно, болезненно, впиваясь в сознание. Сева почувствовал, как внутри, под этой обжигающей краской стыда, поднимается что-то другое. Горячее, слепое, глупое. Что-то, что не думало о последствиях, что хотело лишь одного — ударить в ответ. Больнее. Глубже. Дотянуться до живого, до того самого спрятанного, что скрывалось за братской усмешкой. — Да я всё понимаю! — резко, отрывисто бросил он, делая шаг вперёд. Куртка лежала между ними, как брошенный вызов. — Я не слепой и не дурак! Я вижу, как ты приходишь! Вижу, когда тебе звонят эти твои «друзья»! Вижу эти… купюры, которые ты суёшь в банку с мукой, будто мы в плохом фильме! Ты не герой, ты не кормилец! Ты просто сваливаешь в эту свою яму, потому что так проще! Проще, чем… чем вот это! Он махнул рукой, охватывая всю их убогую, бедную, застывшую во времени квартирку. Проще, чем пытаться вытащить их отсюда честным путём. Проще, чем изо дня в день вкалывать за копейки. Проще, чем видеть его, Севу, с его двойкой по алгебре и немыми упрёками. Это была правда. Голая, неприглядная, жестокая правда, которую он вытащил наружу, не зная, что с ней делать дальше. Тишина, которая наступила, была иной. Не предгрозовой, а посмертной. Густая, липкая, неправильная. Она заполнила собой каждый сантиметр пространства, вытеснив воздух. Саша перестал двигаться. Он смотрел на Севу. Не сквозь него, а прямо в него. Впервые за долгое время — прямо, без ширмы усмешки или раздражения. В его глазах что-то промелькнуло. Что-то быстрое, как вспышка боли, а затем — снова сталь. Сталь и пустота. Медленно, с преувеличенной аккуратностью, он наклонился и начал надевать ботинки. Старые, стоптанные, с оторванной на левом шнуровкой, заменённой на белую, немыслимо нелепую. Те самые. В которых ушёл три года назад их отец. Сева знал эту историю. Брат не выбросил их. Надел. Как проклятие. Как вызов. Как напоминание самому себе. Шнурки затягивались медленно, пальцы, чуть дрогнувшие, сейчас были твёрдыми и точными. — Проще, — тихо, уже у двери, почти шёпотом произнёс Саша, не оборачиваясь, — проще было бы остаться. Он повернул ключ в замке, щелчок прозвучал оглушительно. — Но ты же знаешь, — голос его был теперь плоским, без интонации, как заученная фраза. — Я так не умею. Оставаться. Ждать. Гнить на месте. Это было признание. Самое страшное, какое он мог сделать. Не оправдание, а приговор. И самому себе, и им обоим. И тут в Севе взорвалось. Вся боль, весь страх, вся беспомощность вылились в одну-единственную, ядовитую, детскую фразу. Он сказал это, потому что был злой до бешенства. Потому что ненавидел и себя, и брата, и этот день, и эту проклятую куртку. Потому что отчаянно хотел последнее слово. Потому что был до мозга костей, иррационально уверен — будет ещё разговор. Вечером. Завтра. Всегда. Они будут ругаться, молчать, хлопать дверьми, но он вернётся. Он всегда возвращался. — Ну и иди! — бросил Сева, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. — Скатертью дорога! Только смотри… только не делай потом вид, что я тебя не предупреждал! Ни о чём! Брат задержался. Рука уже лежала на ручке. Он стоял, отвернувшись, и его спина, широкая, чуть сутулая, в поношенной футболке, выражала такую безысходную усталость, что у Севера на миг сжалось сердце. Он будто хотел что-то добавить. Обернуться. Может, сказать то самое слово, которое никогда не говорил. «Прости». Или «держись». Или просто назвать его по имени, не «гений» и не «философ», а «Сева». Длинная, тягучая пауза. Потом Саша просто кивнул. Один раз. Кивок был обращён куда-то в пространство коридора, в пустоту. — Ладно, — произнёс он сипло. — Вернусь к вечеру. Не дери тут без меня. Дверь открылась, впустив на секунду шум двора: крики детей, лай собаки, далёкую музыку из машины. Потом закрылась. Не хлопнула. Закрылась с тихим, но окончательным щелчком замка. И Сева остался стоять один посреди внезапно оглохшей квартиры. Звуки с улицы стали будто ватными, отдалёнными. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь грязное окно в коридоре, поймал миллионы пылинок, кружащих в воздухе после ухода. Он смотрел на закрытую дверь. На щель под ней. Ждал, что послышатся шаги — возвращающиеся. Непоследовательные, шаркающие. Не услышал. Он глубоко, с дрожью вдохнул. Запах брата ещё витал в воздухе, смешанный теперь с запахом пыли и одиночества. Север подошёл к дивану, поднял с пола куртку. Она была тяжёлая, мёртвым грузом. Он прижал её к лицу, вдыхая тот самый, сложный, противный и такой родной запах сигарет, улицы и беды. «Вернусь к вечеру», — эхом отозвалось в памяти. И вот именно этого — вечера, того самого, обычного, скупого на слова, с чаем на кухне и включенным телевизором для фона, — того самого вечера, который должен был наступить через несколько часов… его так и не случилось. Он не знал этого ещё. Он просто стоял, прижимая к груди чёрную кожу, и смотрел в солнечный луч с пляшущей пылью, чувствуя, как внутри растёт огромная, чёрная, холодная пустота. Пустота, которая была предчувствием. Но осознать это он сможет лишь много часов спустя, когда солнце зайдёт, сумерки сгустятся в ночь, а тишина в квартире станет абсолютной и невыносимой. Пока же он просто ждал. Как всегда. Чтобы снова услышать ключ в замке.

***

Кран на кухне капал уже третью неделю. Скорее всего, дольше. Но Лёша — он не любил это имя, данное ему за угловатость и привычку исчезать в лесу за домом в детстве, — начал отсчитывать именно с того дня. С того вечера, который так и не наступил для того парня из чужой истории, для Севера. Звук был мерзкий: не звонкий «кап», а приглушённый, жирный «плюх» — капля, набирающая силу в носике, тяжелеющая и падающая в раковину, уже покрытую тёмным налётом от ржавой воды. Ровный, метрономичный, выматывающий. Будто кто-то скучный и безжалостный отсчитывал время вместо него. Каждую секунду. Каждую потерянную минуту его жизни, которая тихо стекала в канализацию. Он сидел за кухонным столом, уткнувшись в кружку с давно остывшим чаем. В чаинках на дне можно было разглядеть причудливые узоры, похожие на карты незнакомых земель. Туда, куда хотелось сбежать. — Ты вообще собираешься что-нибудь делать с этим? — голос матери прозвучал не сзади, а словно из самого воздуха, пропитанного запахом вчерашней жареной картошки и тоски. Она не кричала. Не повышала голос. Это было в тысячу раз хуже. В её ровном, почти бесцветном тоне звучала не злость, а разочарование, выгоревшее дотла. Усталое ожидание, которое уже и не ждёт. Лёша не поднял головы. Смотрел на свои руки, лежащие на столешнице. Большие, неуклюжие, с содранными костяшками — вчера пытался починить забор у сарая, да сорвался. Не вышло. Как всегда. — Я сказал, что сделаю, — пробурчал он в кружку. Голос прозвучал сипло, будто он долго молчал. Он и молчал. Целый день. — Не сегодня. — А когда? Когда тебе двадцать пять будет? Или тридцать? Когда у тебя своя семья появится, и ты поймёшь, что такое ответственность? — Она вытирала одну и ту же тарелку тряпкой, уже сухой. Движения были механическими. Он наконец поднял взгляд. Мать стояла у раковины, спиной к нему. Халат, когда-то яркий, с выцветшими птицами, висел на её худых плечах как на вешалке. Она как будто стала меньше с тех пор, как… С тех пор, как отец ушёл. Нет, не так. С тех пор, как они перестали его ждать. — Мне девятнадцать, — сказал он, словно это был не возраст, а обвинение. Она обернулась. В её глазах, когда-то таких же светло-серых, как у него, теперь был только тусклый пепел. — Вот именно, — отрезала она. И в этих двух словах было всё: и «уже взрослый», и «ничего не добился», и «сидишь на моей шее», и самое главное — «а ведь мог бы быть другим». Он усмехнулся. Криво, одной стороной рта. Девятнадцать. Проклятый возраст. Возраст, в котором от тебя уже ждут взрослых решений, мужской твёрдости, заработка, планов, но при этом каждое твоё действие встречают снисходительным или раздражённым «куда тебе», «не лезь», «мал ещё». Возраст, когда тебе уже не дают дышать полной грудью, но вменяют в обязанность тащить на себе целый мир. Его взгляд скользнул к двери, где у стены, как обвиняемый у позорного столба, стоял его старый рюкзак. Набитый не книгами, а тем, что он считал своим «арсеналом» против этого мира: потертая толстовка, пачка сигарет, складной нож, подарок того самого пропавшего брата, Севы, от которого осталась только эта вещь и чувство вины, блокнот с бессвязными стихами и адресом одного места на окраине города, куда он боялся и мечтал пойти одновременно. — Ты опять куда-то намылился? — спросила мать, следившая за его взглядом. Её голос стал чуть острее, в нём появилась знакомая дрожь тревоги. — Погуляю, — бросил он, отпивая холодную горькую жижу со дна кружки. — Воздуха не хватает. — С рюкзаком? — она отложила тарелку и повернулась к нему полностью, скрестив руки на груди. Защитная поза. Поза перед боем. — Ты что, в поход собрался? На ночь? — А что, пешком по району теперь запрещено? Или рюкзак — это уже преступление? — слова понеслись быстрее мысли, обгоняя её. Он знал этот свой тон наизусть. Защитный, колючий, злой. Почти привычный. Броня, которую он надевал каждый раз, когда чувствовал, что его сейчас будут «воспитывать», «вразумлять», «открывать ему глаза». — Ты всё время убегаешь, — сказала мать тихо, и в этой тишине прозвучало не обвинение, а констатация страшного факта. — Из дома. Из разговоров. От себя, в конце концов. Думаешь, я не вижу? В нём что-то ёкнуло и тут же превратилось в слепой гнев. Он резко встал. Деревянный стул со скрипом отъехал по линолеуму, звук был таким громким и нервным в тишине кухни, что захотелось продолжить — хлопнуть дверью, разбить эту дурацкую кружку, крикнуть что-нибудь такое, чтобы стены задрожали. — Я не убегаю! — выпалил он, и голос сорвался, выдавая всё то напряжение, что копилось неделями. — Мне просто… здесь тесно! Понимаешь? Тесно! — Тесно от кого? — она не отступила, сделала шаг навстречу. Её глаза расширились. — От меня? Он не ответил. Сжал челюсти так, что больно стукнуло в висках. Молчание повисло между ними, тяжёлое, густое, как смог. Потому что если бы он ответил, пришлось бы признать. Да. От неё. От её усталого взгляда, от её немых вопросов «когда ты уже станешь мужчиной», от её памяти об отце, который в его возрасте «уже семью кормил». Но не только. От этих стен, пахнущих затхлостью и неудачей. От этого вечно капающего крана, который был символом всего, что он не в силах был починить. От самого себя, который сидит тут и ничего не может с собой поделать. — Ты знаешь, — начала мать снова, и в её голосе зазвучали старые, заезженные пластинки нотаций, — что твой отец в твоём возрасте уже… — Я не он! — отрезал Лёша, и слова вырвались рыком, низким, чужим. — Я не отец! Поняла? Никогда им не буду! Тишина, наступившая после этого, была абсолютной, мгновенной и леденящей. Даже капля в раковине не упала в эту микроскопическую вечность. Этого слова — «отец» — здесь не произносили. Его не было. Он ушёл пять лет назад, оставив после себя только долги, старые фотографии, которые мать убрала в дальний ящик, и эту огромную, непролазную пустоту, которую они оба безуспешно пытались заполнить молчанием или ссорами. Лёша увидел, как мамино лицо исказилось не гневом, а чем-то худшим — как будто он ударил её по самому больному, открытому месту. Он не выдержал этого взгляда. Схватил рюкзак, настолько резко, что молния зацепилась за торчащую нитку и с треском расстегнулась, но ему было уже всё равно. Он накинул его на одно плечо. — Не жди меня к ужину, — бросил он, уже поворачиваясь к двери, не оборачиваясь. Ему нужно было вырваться. Сейчас. Сию секунду. Иначе он задохнётся. — Лёш! Куда ты идёшь?! — крикнули ему вслед. Не мать — что-то другое, животный страх в её голосе, который пробился сквозь все обиды. Лёша замер на секунду. Рука уже лежала на холодной железной ручке. Сам не зная почему. Может, потому что этот крик был похож на тот, что она издала тогда, пять лет назад. Или потому что в нём вдруг отозвалось эхо из чужой истории — «Вернусь к вечеру». Он обернулся. Не полностью, только голову. И сказал. Сказал то, что выстрадал за все эти годы бесправия, то, чего так отчаянно желал. — Туда, где от меня хоть что-то зависит. Где я могу что-то сломать или починить. И за это будет спрос только с меня. Поняла? Он не стал ждать ответа. Резко дёрнул дверь на себя и вышел на лестничную клетку, захлопнув её с таким грохотом, что звонко звякнуло стекло в двери соседей напротив. А потом будет дорога. Длинная, пыльная, ведущая к окраине. Будет скрип рюкзака за спиной и ком в горле, который никак не проглотить. Будет чувство вины, острое, как тот складной нож в кармане. Но будет и другое — тягучее, тёмное, манящее чувство свободы. От всех. От всего. Будут люди в электричках и на улицах — серые, безликие потоки, которых он не вспомнит. Их лица сольются в одно пятно усталой толпы. Но будет и место. Тот самый адрес из блокнота. Заброшенный цех на бывшем заводе «Прогресс». Место, где собираются такие же, как он — потерянные, злые, ищущие точку опоры в качающемся мире. Место, где пахнет ржавчиной, краской из баллончиков и дешёвым портвейном. Место, где гремят тупые басы из колонки и говорят о вещах, которые в «нормальном» мире не говорят. И это место — оно вспомнит его первым. Не как Лёшу, не как сына своей матери, не как неудачника с двойками в зачётке. Оно даст ему новое имя, втянет в свои тёмные объятия, предложит ту самую «зависимость» от его действий. Жестокую, кривую, опасную. Он шёл, и звук капающего крана постепенно вытеснялся стуком его собственных шагов по асфальту. Шагов, которые уводили его от дома всё дальше. В ту самую тьму, где гаснут фонари и где «вечер», обещанный когда-то кому-то другим, тоже может никогда не наступить. Но он об этом пока не думал. Он просто шёл. Вперёд. Навстречу той точке невозврата, которая с этого дня перестанет быть просто адресом в блокноте.
2 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник