Глава 1
30 января 2026 г., 00:30
— Я никогда никого не бил! И, выражаясь литературно, fortes fortuna adiuvat, то есть храбрым помогает счастье, если вам угодно, господа! И смерть моя обернулась бы полнейшей катастрофой не только для Парижа, но и для всего французского культурного наследия!
В кабаке хохотали. Гренгуар, чрезвычайно довольный собой и вниманием, которое уделяла ему в этот вечер преступная публика, спрыгнул со стола и широко улыбнулся.
— И если вас, друзья мои, интересует мое мнение, — а оно вас, безусловно, интересует, ведь ваши умы, не запыленные осадком знания, чрезвычайно остры и голодны до всего, что проливает на них животворящий свет искусства… Так вот, если вас интересует, выберу ли я веру, надежду, или любовь, если вдруг жизнь снова поставит меня перед этим злосчастным выбором… Я, ни секунды не сомневаясь, выберу веру. Поскольку любовь слепа, и надежда безумна. А вера оставляет нам с вами то, что равно непостижимому, то есть Бог.
— И так легко ты сможешь отказаться от любви? Люди говоря, она бессмертна.
Гренгуар удивленно обернулся. Он не ожидал, что с ним могут начать дискуссию о любви здесь, в грязном кабаке Двора Чудес.
Клопен Труйльфу, усмехаясь, смотрел на него с другого конца кабака. В его маленьких хитрых глазах блестел живой интерес. Люди кругом тут же потеряли всякое влечение к Гренгуару, поняв, что забава подошла к концу, а содержимое кружек нет, и оно уж точно интереснее, чем задушевные разговоры о вечной любви.
— Люди также говорят: Ignoranti, quem portum petat, nullus ventus secundus est*. Что такое бессмертие? Я смертен, но у меня есть крыша над головой, теплый очаг и кружка некачественного эля, и я могу утверждать, что, выбирая между ними и бессмертием, я не посмею отдать себя второму. А что до любви — что ж, увы, она обходит меня стороной всю мою жизнь, и я уже потерял надежду, что мы однажды встретимся. Fortunam suam quisque parat, что значит: свою судьбу каждый находит сам.
Нельзя было сказать, тронули ли Клопена слова Гренгуара или даже услышал ли он их. Его лицо сохраняло прежнее заинтересованно-насмешливое выражение. Пьер уселся на скамью и отхлебнул эля из кружки. «Люди говорят, любовь бессмертна». Думал ли он о том, что говорят люди? Они общались на языке слов, а он находил утешение в языке поэзии.
— Что такое бессмертие? Что такое любовь? О, кто из людей со времен Адама не задавался этими мыслями?
Когда-то он был свято уверен, что влюблен в малышку Эсмеральду. Бедное дитя! Три года назад ее смерть тронула Гренгуара. Fortunam suam quisque parat, что значит: свою судьбу каждый находит сам. Но что такого сделала эта цыганка, чтобы оказаться на плахе? Он решительно не мог понять, как французский народ оказался настолько слепым, чтобы не разглядеть ее невиновности. Она была счастлива, наивна и весела — и этого оказалось достаточно, чтобы на нее набросилась стая сварливых волков. Бедная, бедная Эсмеральда! Ей ведь сейчас не было бы и двадцати.
Мысли об Эсмеральде невольно вернули Гренгуара к событиям трехлетней давности. Он явственно помнил все: провалившуюся пьесу, с которой началась его новая бродячая жизнь; безумного священника в подворотне; суд над цыганкой; встречу с королем, на которой он сам едва избежал плахи; подавленный мятеж; уродца Квазимодо на крыше собора; наконец, День Казни.
Если бы он продолжал писать, он бы сложил об этих событиях целую книгу. Но он покончил с сочинительством тогда же, когда увидел девичье тело в белой рубахе, качающееся на ветру. Потому что там, где нет надежды, нет и любви. А там, где нет любви, кончается бессмертие. Зачем ему писать, если бессмертия больше не осталось?
Однако с тех пор жизнь бродяг стала бессоннее. Стражу в городе ужесточили, ночные патрули ходили из стороны в сторону трижды за ночь, а наказывали теперь без церемоний — раньше, прежде чем отправить на плаху, разбойнику хотя бы дозволялось от души надраться. Теперь вешали трезвыми.
Размышляя о своей нелегкой судьбе и подавленный воспоминаниями, Гренгуар выбрался из-за стола. Вокруг гоготали бандиты и нищие, перевязывая фальшивые струпья и заглядываюсь на толстых пышногрудых проституток. Когда он впервые оказался здесь, этот сброд виделся ему сборищем невежественных мерзавцев, что, впрочем, было не так уж далеко от истины. Однако эти ротозеи и пьяницы с такой охотой (пусть и хохоча время от времени) слушали его пространные речи и жили так просто, что пылкое сердце поэта не могло устоять перед своеобразием их очарования. И вот, он уже был своим среди них, и даже почти забыл, что в первую встречу с Клопеном едва избежал позорной смерти. Пылкие сердца поэтов имеют свойство быть удивительно отходчивыми.
Расталкивая локтями веселых и пьяных разбойников и отмахиваясь от хохочущих женщин, Гренгуар продирался к выходу из кабака. Свежий воздух — то, что было нужно ему сейчас, он всегда искал покоя и утешения в запутанных парижских улочках, когда его сердце было мятежно.
Час был послеобеденный, вечерело. Выйдя из кабака, Гренгуар глубоко вдохнул зимний парижский воздух. Когда-то он был беспощадно одинок, но теперь у него были друзья, которых он мог считать своей семьей, кров и место, где ему всегда были рады. Пусть это были бараки воровского квартала, он не мог врать себе, что находил свое положение образованного городского бродяги в некоторой степени романтичным.
— Да, я был одинок и глуп, ища утешения у высшей власти. Но сейчас я изменился. Пусть больше я не пишу стихов, зато я сыт и обут. Безусловно, настоящему поэту сытость не к лицу, но не голодать же с утра до ночи! К тому же, я теперь совсем не пишу стихов. Dulcia non novit, qui non gustavat amara: тот не знает сладкого, кто не испытал горького. Простая жизнь с простыми людьми — что может быть лучше, в конце концов, для странствующей души без копейки в кармане?
С такими мыслями бывший поэт (и нынешний разбойник) бродил по Парижу, пересекая мосты и площади. Он выбрался в Университетский квартал, поглядел издали на alma mater и свернул, обходя Сорбонну стороной. Он до сих пор с теплотой вспоминал годы, отданные служению в храме искусств и наук, но временами он все же задумывался о том, как тщетны человеческие усилия построить великое без материального. Было ли кощунством предположить, что помимо храма искусства может существовать храм рубленной ветчины или, скажем, эля?
Зимнее небо было серым, невидимое солнце клонилось к закату. Слева и справа тянулись ряды разномастных домов, там и тут хозяева запирали замки. В окнах, по очереди чиркая спичками, зажигали свечи.
Когда-то Гренгуар мог всю ночь шататься так из одного конца города в другой, избегая, разумеется, бандитских кварталов. Сейчас все изменилось — и время, и люди, и его социальное положение. Но старые привычки не выгнать так же легко, как какого-нибудь поэта из кругов парижской интеллигенции.
Поглощенный своим неутомимым сознанием, Гренгуар потерял счет времени. Тени становились длиннее, а людей на улицах все меньше, и вот последний луч заката пробежал по брусчатым крышам, и на город опустился мрак. Но поэт ничего не замечал, пока шагал, глядя себе под ноги. Он шел по площади, когда внезапно уперся в эшафот. Тогда Пьер остановился и задрал голову.
Виселица пустовала (что было редкостью в те дни). В сумраке конструкция напоминала несуразного монстра, впрочем, слишком безобидного для того, кто по профессии питается жизнями маленьких несчастных цыганок.
— И смерть моя обернулась бы полнейшей катастрофой не только для Парижа, но и для всего французского культурного наследия… — пробормотал Гренгуар, вспоминая свой фееричный монолог в кабаке Двора Чудес. Антитеза жизнь-смерть оказалась дурацким пазлом, который он все пытался собрать в верную комбинацию и каждый раз терпел неудачу. Как будто чего-то не хватало: то ли терпения, то ли пары затерявшихся деталей.
Рядом высилась черная башня, пустовавшая уже три года после смерти …. Он подошел к ней, разглядывая неровную кирпичную кладку и разодранные прутья в крохотном окне. Выкатившаяся на небо полная луна заливала площадь тусклым ночным светом.
— Я бы тоже мог заточить себя в башню… И остаться там навеки, питаясь подаяниями несчастных бедняков и искалеченных женщин. Но я выбрал другой путь: я сыт, обут, и у меня есть крыша над головой. И все же… И все же, все-таки я безответно одинок. Судьба ли эта любого несостоявшегося поэта — быть одиноким? Или это месть за то, что я как поэт должен страдать и в страдании находить счастье, а я бегу от страдания, поджав хвост, как среднестатистический парижский пес…
Однако продолжить самобичевание Гренгуару не позволили обстоятельства, потому что именно в эту минуту с ближайшей улочки раздался цокот копыт и веселые голоса, и на площади показалась городская стража. Пьер встревоженно обернулся, наконец вспомнив, что сейчас он — не заблудший парижанин из Университетского квартала, а отпитый жулик Двора Чудес, а такое резюме вряд ли числится у стражников в списках напротив пометки «отнестись с пониманием и уважением».
— Эй, бродяга! По какой причине ты шатаешься на площади в такое время? — крикнул ему, судя по всему, командир маленького отряда. По крайней мере так предположил Гренгуар: он сидел на самой крупной лошади, и его одежду, в целом, можно было описать как опрятную. Все трое стражников приближались к Гренгуару с другого конца площади и отнюдь не вызывали у последнего теплых чувств. — Уже представляешь себя на эшафоте? Что ж, твои фантазии будет нетрудно претворить в жизнь.
Мозг Гренгуара лихорадочно анализировал обстановку, которая становилась опасной катастрофически быстро. Его и стражников разделяли считанные метры, и с каждой секундой расстояние уменьшалось. Бежать смысла не было — как назло, сегодня была ночь полнолуния, и пусть стражники не могли видеть его лица, даже Гренгуар со всем присущим ему трагическим оптимизмом не стал бы утверждать, что сумеет ускользнуть незамеченным.
— О небо, — прошептал он, запрокидывая голову и медленно отходя назад, к запутанным переулкам на противоположном конце площади. — Если такова моя судьба, пусть. Я столько раз оказывался в западне и все время спасался благодаря моему скромному гению. Неужели я окажусь схвачен сейчас нашей доблестной парижской стражей!
— Послушайте, добрые парижане! — продолжил он уже громче. — Я никакой не жулик, как вы ошибочно поспешили заметить. Я поэт, поэт несчастный, поскольку я удовлетворен своей жизнью и не испытывал горестей, достаточных для того, чтобы завоевать сердца нашей чуткой публики.
— И что же ты, поэт, делаешь посреди ночи на городской площади?
Мозг Гренгуара работал с лихорадочной скоростью.
— Я всего лишь выпил лишнего в кабаке и заблудился. А сейчас спешу домой, если вы не против, я дойду быстрее, если мы закончим этот разговор. Знаете, дома меня ждет жена и двое очаровательных сынишек.
— И где же ты живешь? — стражник из темноты вовсе не звучал убежденным.
— Я? Эм. Да как раз вон та-ам, — Гренгуар махнул рукой в неопределенную сторону, и в эту же секунду, то ли потому, что небо все же иногда прислушивается к несчастным поэтам, то ли потому, что он был удачлив, луна зашла за тучу, и на несколько мгновений площадь погрузилась во мрак. Второго намека Гренгуару не требовалось — он развернулся и побежал.
Звук приближающейся погони нагнал его почти сразу. Что ж, наивно было предполагать, что стражники обладают хотя бы малейшей степенью эмпатии.
— Стой! Где он?! Не дайте ему уйти, я этот народ знаю. Месяц назад у меня один такой дом поджег, так я его вздернул, подлеца, как пить дать.
Гренгуар бросился к переулкам. Он знал того, кто устроил поджег и счастливо провел свои последние часы в темнице перед плахой — Рене Неудачник, так его прозвали во Дворе Чудес. Гренгуара новость не сильно расстроила — он никогда не любил тех, кто показательно демонстрировал равнодушие к искусству, балуясь с проститутками в кабаке во время его монологов.
Он петлял по закоулкам и подворотням, пытаясь уйти от стражи. Они были быстрее, но Гренгуар успел хорошо изучить все городские лазейки за время своего вынужденного разбойничества. Пробираясь между домами, он слышал, что погоня отстала, но надолго ли? Выносливость никогда не была его сильной стороной, он всегда предпочитал совершенству телу гибкость ума.
Внезапно узкая улочка выплюнула его на другую площадь. Он остановился, поднял глаза и замер.
Собор Нотр-Дам высился черной громадой на фоне ночного неба. Он нависал над ним, надавливая своим весом, уродуя тенями силуэты и без того пугающих горгулий. В ночи он тоже становился монстром, незыблемым властителем парижских монстров поменьше. Нотр-Дам казался живым и одиноким, в эту минуту поднимая в Гренгуаре волну первобытного страха.
— Он побежал туда! Я видел, как этот бродяга завернул за угол!
Гренгуар вырвался из оцепенения. Выхода не было — пусть каждый шаг к собору давался ему с трудом, он знал, что в нем заключено его спасение. Он рывками пересек площадь, взбежал по тяжелым ступеням, дернул тяжелую дверь и — о чудо! сегодня точно его день — она оказалась открытой. Поэт проскользнул в собор, оказываясь в окружении тишины и теней.
— Quando omni flunkus moritati, — пробормотал он себе под нос, приваливаясь к холодной сырой стене и хватая ртом затхлый воздух, — что значает…
— Когда ничто другое не помогает, притворись мертвым. Могу я узнать, что вы забыли здесь в столь поздний час? Я не принимаю гостей.
Ледяной голос из темноты пригвоздил его к месту. Словно сотни ледышек впились в его конечности, и испуг, который он испытывал перед лицом городской стражи, и страх перед нависшем массивом собора на площади вдруг показались ему детской шуткой по сравнению с ужасом, который вызвал в нем разъяренный голос невидимого в темноте Клода Фролло.
*Нет попутного ветра для того, кто не знает, к какому порту причалить.