точка уязвимости

NC-17
Завершён
84
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 656 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
84 Нравится 5 Отзывы 8 В сборник

х

Настройки

twenty one pilots - center mass

Первые дни после похорон Антон провел в странном, оцепеневшем подобии жизни. Он двигался по квартире, как марионетка с перерезанными нитями, натыкаясь на предметы, которые внезапно обрели злобную значимость. Тишина не наступала. Она была всегда — фоновая, привычная, которую он так ценил. Но теперь эта тишина изменила свой состав. Из неё ушло низкое, успокаивающее гудение компьютера Олежи, который тот никогда не выключал, говоря, что «он как кошка — должен мурлыкать». Ушло шуршание страниц, когда Олежа в задумчивости листал блокнот. Ушло его дыхание — иногда ровное во сне, иногда сбивчивое от волнения или злости. Теперь тишина стала резкой, стерильной, режущей. Она звенела в ушах высоким, невыносимым тоном, похожим на писк медицинского монитора. Антон ловил себя на том, что замирает посреди комнаты, пытаясь уловить хоть какой-то звук, который нарушил бы этот гул. Но ничего не было. Только собственное сердцебиение, отдававшееся в висках назойливой дробью. Он не прикасался к вещам в комнате Олежи. Дверь оставалась приоткрытой, как будто хозяин просто вышел на минуту. Иногда, проходя мимо, Антон видел краем глаза беспорядок на столе и делал резкое движение, чтобы зайти и навести порядок. Но ноги не слушались. Входить туда было все равно что вскрывать свежую могилу собственными руками. Он ограничивался тем, что стоял в дверном проеме и смотрел. На скомканную футболку на спинке стула. На пустую пачку сигарет, исполосованную нервными надрывами. На экран монитора, покрытый тонким слоем пыли. Он понимал, что нужно что-то делать. Распорядиться имуществом. Сообщить в университет. Что-то юридическое, практическое. Но мысль о том, чтобы превратить Олежу в список дел и опись вещей, вызывала у него приступ такой яростной, бессильной тошноты, что он предпочитал просто не думать. Пусть все остается как есть. Пусть комната будет капсулой времени, музейным экспонатом под названием «Здесь жил человек».

found out what I'm worth, I run to you i hope you understand this run-on sentence

Его собственная жизнь, выстроенная по лекалам безупречной эффективности, дала сбой в мелочах. Он дважды сжигал тосты, потому что забывал о тостере, уставившись в одну точку. Разливал кофе мимо чашки. Не мог найти ключи, хотя всегда клал их на одно и то же место. Мозг отказывался выполнять рутинные операции, будто все процессорные мощности были зарезервированы под одну задачу: воспроизведение воспоминаний. Их было слишком много. Они накатывали не хронологически, а тематическими волнами. Одна волна — раздражающая. Он вспоминал, как Олежа оставлял мокрые следы от кружки на полированном столе, как крошил печенье на ковер, как громко смеялся над глупыми видео в телефоне, нарушая его сосредоточенность. Антон тогда морщился, делал замечания ровным, слегка утомленным тоном. Олежа в ответ либо кривлялся, либо злился. Теперь Антон ловил себя на том, что ищет эти следы. Проводит пальцем по столешнице в надежде ощутить липкое кольцо. Присматривается к ковру в поисках засохшей крошки. И не находит ничего. Он сам, в своей маниакальной тяге к чистоте, все уничтожил. И теперь эта чистота казалась ему враждебной, мертвой. Другая волна — тихая, теплая, от которой сжималось горло. Он вспоминал поздние вечера, когда работа была закончена, но расходиться не хотелось. Олежа мог заговорить о чем-то постороннем — о книге, о старом фильме, о глупом случае из детства. Антон, обычно нетерпимый к «нерациональным тратам времени», слушал. Не из вежливости. Ему было интересно. Голос Олежи, терявший в такие моменты свою привычную хрипотцу и агрессию, становился мягким, задумчивым. Он жестикулировал, и свет настольной лампы отбрасывал на стену движущиеся тени его длинных пальцев. Антон откидывался в кресле, позволяя этому голосу омывать себя, как теплому дождю. Он ничего не говорил в ответ. Просто слушал. И в эти минуты между ними возникала такая плотная, спокойная близость, для которой не нужны были слова или прикосновения. Это и было тем самым «мы», которое он не осмеливался назвать.

my tattoos only hurt when meaning fades

Была и третья волна — интимная. Память об их близости приходила не яростью, а глубокой, ноющей нежностью, от которой перехватывало дыхание. Она всплывала в деталях: в том, как свет от уличного фонаря падал на изгиб позвоночника Олежи, рисуя на коже длинную тень. В запахе его шампуня, смешанном с запахом пота и простыней. В звуке — сдавленном вдохе, который был громче любого крика. Это случилось не после ссоры. Это был один из тех редких, выпавших из времени вечеров, когда оба чувствовали себя в безопасности. Работа была сделана. За окном лил дождь. Они сидели на диване, и плечи их соприкасались. Олежа что-то говорил, а Антон смотрел, как двигаются его губы, и думал, что никогда не видел ничего прекраснее этой несовершенной, живой линии. Антон не помнил, кто начал. Кажется, это он сам провел пальцем по костяшкам его руки, лежавшей на колене. Олежа замолчал. Взгляд его стал пристальным, глубоким, чуть удивленным. Звёздочкин наклонился и поцеловал его — медленно, вопросительно, давая время отстраниться. Олежа не отстранился. Он ответил — робко сначала, потом увереннее, положив ладонь ему на щеку. Они не торопились. Каждое движение было вопросом и разрешением. Антон, всегда такой стремительный и требовательный, здесь замедлился. Он растягивал момент, изучая карту тела под своими руками: родинку под ключицей, тонкий шрам на ребре, гусиную кожу на предплечье. Олежа вздрагивал от каждого прикосновения, и эта реакция была для Антона ценнее любых слов. — Ты уверен? — спросил Антон шепотом, когда их одежда уже оказалась на полу, а его пальцы скользнули ниже, к пояснице. — Да, — выдохнул Олежа, и в его голосе не было ни страха, ни вызова. Была полная, доверчивая открытость. — Только не торопись. Антон не торопился. Он был терпелив, как никогда. Готовил его долго, внимательно, следя за каждым изменением дыхания, за каждым микродвижением мышц. Он использовал и лубрикант, и свои пальцы, разминая и растягивая, пока тело под ним не расслабилось, не стало податливым и томным от ожидания. Когда он, наконец, вошел, это было не вторжением, а возвращением домой. Медленно, миллиметр за миллиметром, давая тканям привыкнуть, а себе — запомнить это чувство абсолютной близости, растворения границ. Олежа зажмурился, его пальцы впились в простыни. — Нормально? — прошептал Антон, замирая. — Да. Больше, — был сдавленный ответ. Он начал двигаться, выдерживая медленный, глубокий ритм. Это не было животным порывом. Это был ритуал, танец, молитва. Каждый толчок был словом в признании, которое он не мог произнести вслух.  Ты важен. Ты нужен. Ты мой. Олежа отвечал ему движением бедер, тихими, прерывистыми стонами, которые он, казалось, старался подавить, но не мог. Его ноги обвились вокруг поясницы Антона, пятки уперлись в ягодицы, притягивая его глубже. Антон наклонился, прижался лбом к его виску, и их дыхание сплелось в единый горячий клубок. В этот момент не было прошлого и будущего. Не было проблем, проектов, отцов-политиков. Было только это — теплое, влажное единство двух тел в полумраке комнаты под стук дождя. Олежа кончил первым, беззвучно, выгибаясь всем телом, его пальцы судорожно сжали волосы Антона на затылке. И этого — этого дикого, беззащитного доверия, этой отдачи — было достаточно, чтобы сорвать с якоря самого Антона. Его накрыло волной, слепой и всепоглощающей, смыв на миг все его барьеры и контроль. Он упал на него, тяжелый, беспомощный, чувствуя, как бьются в унисон два сердца — его собственное и то, что он только что держал в своих руках. Они лежали так долго, не двигаясь. Антон чувствовал под своей ладонью, прижатой к груди Олежи, как утихает бешеный ритм. Он поцеловал его в мокрый от пота висок. — Прости, если было больно. — Не было, — тихо сказал Олежа и повернул голову, чтобы встретиться с ним взглядом. Его глаза в полутьме казались огромными, бездонными. — Я не думал, что ты можешь быть таким. — Каким? — Нежным. Это слово обожгло Антона сильнее любого обвинения. Он не знал, что ответить. Он просто обнял его крепче, пряча лицо в изгибе его шеи, и думал, что, возможно, это и есть та самая уязвимость, которой он боялся всю жизнь. И она оказалась не слабостью. Она оказалась единственным, что имело значение. Теперь эти воспоминания терзали его иначе. Не жгли, а тлели длинной, изматывающей болью. Он лежал в своей пустой постели, и его тело помнило каждую деталь: вес Олежи на себе, когда тот засыпал, положив голову ему на грудь; звук его сонного дыхания; ощущение полного покоя, которого больше никогда не будет. И эта нежность, которую он тогда позволил себе проявить, теперь оборачивалась против него бесконечным, саднящим укором: Ты мог быть таким. Всегда. Но ты выбрал быть другим. И теперь этого нет.  

i think my skin got worse with good intentions

Через неделю он попытался вернуться к делам. Включил ноутбук, открыл календарь. Встречи, звонки, дедлайны. Мир требовал его возвращения. Он уставился на экран, и буквы поплыли перед глазами. Вместо графиков и таблиц он видел лицо Олежи, сосредоточенное и бледное, склонившееся над этим же столом. Видел, как тот в задумчивости грыз колпачок ручки, оставляя на пластике следы зубов. Видел, как внезапно взрывался: «Да это же полная чушь!» — и начинал яростно стучать по клавиатуре, переписывая все с нуля. Антон закрыл ноутбук. Звук щелчка был невыносимо громким в тишине. Он начал избегать определенных мест в собственной квартире. Угол у окна, где Олежа любил курить, приоткрыв створку (Антон ругал его за это, но втайне любил запах табака, смешанный с холодным воздухом). Правая сторона дивана — его, Антона, территория, но Олежа всегда ухитрялся развалиться именно там, ссылаясь на лучшее освещение. Даже холодильник. Каждый раз, открывая его, Антон подсознательно искал на полках не свои дорогие сыры и минеральную воду, а полупустую банку со странным вареньем, пакет с пельменями «для черного дня» и три банки дешевого энергетика. Он понял, что Олежа не просто жил в его пространстве. Он его колонизировал. Занял не только физические, но и сенсорные, эмоциональные квадратные метры. И теперь, после его ухода, образовались дыры. Не пустота, а именно дыры — активные, болезненные образования, которые саднили при каждом невольном соприкосновении. Сон про их близость повторялся. Но теперь к нему добавились другие. Сон, в котором они просто молча едут в метро, и Олежа, дремля, кладет голову ему на плечо. Антон во сне замирает, боясь пошевелиться, и чувствует, как по его телу разливается густое, сладкое тепло. Сон, в котором они ссорятся, но вместо ядовитых фраз Антон вдруг тянется и обнимает его. Олежа замирает в изумлении, а потом обнимает в ответ, и ссора растворяется, как соль в воде. Просыпаясь, Антон каждый раз переживал двойную потерю: потерю человека и потерю этого альтернативного, несостоявшегося прошлого, где он был смелее, мягче, человечнее.

i don't wanna say what happened, I just wanna let it go

Конфликт, приведший к краю, был до абсурда бытовым. Не о работе, не о политике. О внимании. За неделю до официального вручения дипломов Олежа, сияющий, принес домой два пригласительных билета. — Ты же придешь? — спросил он, и в его голосе звучала не просьба, а почти детская уверенность, что это само собой разумеется. — Без тебя там будет не то. Антон в тот момент был погружен в экстренные переговоры по телефону. Он прикрыл трубку ладонью, мельком взглянул на плотную бумагу. — Олег, это же формальность. Ты уже защитился, диплом у тебя в кармане. Зачем тратить три часа на рукопожатия и плохое шампанское? Лицо Олежи померкло. — Это не формальность. Это итог. Для меня. Я хочу, чтобы ты был там. — У меня в этот день встреча с потенциальным спонсором, — отрезал Антон, уже возвращаясь к разговору. — Это важно. А твоя церемония ни на что не влияет. Он увидел, как сжались кулаки Олежи, как пошатнулась эта его сияющая уверенность. Но был слишком занят, слишком погружен в свои «важные» дела, чтобы остановиться. — То есть не придешь? — голос Олежи стал тихим, хриплым. — Нет, — сказал Антон, уже раздраженно. — И не заводи из этого драму. Это просто глупые сантименты. Слово «сантименты» повисло в воздухе, тяжелое и ядовитое. Олежа отступил на шаг. В его глазах что-то погасло. — Сантименты, — повторил он без выражения. — Понятно. Извини, что отвлек от важных дел своим глупым человеческим счастьем. Он развернулся и ушел в свою комнату. Антон слышал, как он что-то швыряет, как хлопает дверь. Он вздохнул, списав это на очередной эмоциональный спад Олежи. «Пройдет. Утром остынет». Утром Олежа был холодно вежлив. Он собрал рюкзак. — Я поеду в общагу сегодня. Переночую там. Завтра с утра нужно быть в универе. — Хорошо, — кивнул Антон, просматривая утреннюю почту. — Позвони, как доедешь. Олежа не позвонил. Звёздочкин чувствовал легкий укол беспокойства, но заглушил его работой. «Важная встреча» со спонсором оказалась пустой тратой времени — старый жулик хотел только выведать информацию. Антон вернулся домой поздно, в дурном настроении. Квартира была пуста и неестественно тиха. Он попытался позвонить Олеже. Тот не взял трубку. Антон отправил сухое сообщение: «Как дела?» Ответа не было. Он лег спать с мыслью, что завтра все уладит. Завтра он, может быть, даже заедет в универ после встречи, если успеет. Просто чтобы показать, что он, что он что? Не знал. На следующее утро он проснулся от неистового звонка Оли. — Антон, ты где? Срочно приезжай в общагу! С Олежей что-то случилось! Холодная игла страха вонзилась ему под ребра. «Несчастный случай», — лихорадочно думал он, натягивая одежду. «Упал с лестницы. Подрался. Заболел». Он примчался. У общежития стояли машины скорой и полиции. Толпа студентов. Желтая лента. И главное — растекшееся по асфальту темное пятно, которое еще не успели отмыть.  Однокурсник Олежи, бледный как полотно, схватил его за руку. — Он выпал из окна. Своего. Его утром дворник нашел… Мир перевернулся. Антон не помнил, как прошел через толпу, как поднялся на второй этаж. Дверь в комнату 213 была распахнута. Внутри — обычный для Олежи легкий беспорядок: смятая постель, разбросанные книги, пустая бутылка из-под дешевого вискаря на столе. И открытая настежь форточка, с которой свисала порванная, древняя москитная сетка. Полицейский, молодой и уставший, говорил четко, без эмоций: — Никаких признаков взлома, борьбы, посторонних. На теле только повреждения, характерные для падения с высоты. Вероятнее всего, несчастный случай. Выпил, открыл окно проветриться, облокотился на сетку, она не выдержала. Такое бывает. Отец Олежи, появившийся как тень, холодно подтвердил: «Неосторожность. Трагическая случайность». На этом всё и закрылось. Но для Антона не закрылось. Для него это не было «случайностью». Это было прямым, железным следствием. Он стоял в той комнате и видел то, что не видели другие. Он видел Олежу, пьяного от обиды и дешёвого алкоголя, подходящего к окну не проветриться, а потому что в душной комнате нечем было дышать от тяжести на душе. Он видел, как тот, может, просто хотел глотнуть холодного воздуха, как облокотился на сетку, доверяя хлипкой преграде больше, чем людям. А может, смотрел вниз и думал, как всё мелко и незначительно после вчерашних «сантиментов». И сетка — гнилая, никем не менявшаяся годами — не выдержала. Не выдержала одного неловкого движения, одного лишнего грамма давления. И он полетел вниз. Не прыгал. Не хотел умирать. Просто упал. Из-за халатности универа, из-за крепкого напитка, из-за рассеянности в момент горя. Из-за цепочки мелких, бытовых причин. Но первой причиной в этой цепи был он, Антон. Его отказ. Его слово. Его нежелание отложить «важную встречу» ради «глупых сантиментов». Если бы он поехал тогда в общагу, если бы позвонил ещё раз, если бы просто сказал «ладно, приду» — Олежа не пил бы один в этой комнате. Не подошёл бы к окну с помутневшей от вискаря головой. Не облокотился бы на ту дурацкую сетку. Антон не убил его руками. Он создал условия. Он запустил маховик событий, который привёл к этой глупой, нелепой, совершенно бытовой смерти. И в этом не было никакой тайны, никакого злого умысла со стороны невидимых врагов. В этом была только его собственная, вопиющая, человеческая ошибка. Ошибка приоритетов. Ошибка чувств. На полу, возле кровати, он увидел скомканный листок — приглашение на вручение дипломов. На нем, поверх золотого тиснения, было нарисовано черной ручкой перечеркнутое сердце и подпись: «Сантименты». Это была не улика. Это был приговор, вынесенный ему Олежей. И окончательный диагноз, который он поставил себе сам.  

nothing was the same right after, I went to the funeral

  Алкоголь не помогал. Он пил тот самый дешёвый виски, выпивал почти до потери сознания, но протрезвление наступало мгновенно и мучительно, обнажая реальность во всей её чудовищной ясности. Он теперь понимал смысл этого напитка — это была не роскошь, а оружие саморазрушения, которое Олежа выбрал в последнюю ночь. Антон пил его, как яд, надеясь почувствовать ту же боль, тот же туман, тот же шаг в пустоту. Но его организм, привыкший к дорогому, лишь отравлялся, не давая желаемого забвения. Однажды ночью, в полубреду, он совершил ряд абсурдных, маленьких ритуалов. Он достал из шкафа свою самую дорогую, идеально отглаженную рубашку и надел поверх неё тот самый растянутый серый свитер Олежи. Сидел так на кухне, чувствуя нелепость и грубую ткань на шее, и пил. Потом пошёл в ванную, нашёл там забытую пену для бритья Олежи — дешёвую, с резким химическим запахом. Понюхал. Закрыл глаза. На секунду показалось, что он вот-вот услышит за дверью его голос: «Ты опять воруешь мои штуки?». Он открыл холодильник, достал ту самую банку со странным вареньем (оказалось, облепиховым), зачерпнул ложкой и съел. Кисло, приторно, отвратительно. Он съел всё, до дна, давясь и чувствуя, как кислота разъедает желудок. Это был акт бесполезного, истерического покаяния. Попытка вобрать в себя последние следы чужой жизни, чтобы они не пропали. Чтобы хоть что-то от Олежи осталось внутри, даже если это будет боль и тошнота. Потом его вырвало. Он лежал на холодном кафеле в ванной и думал, что, наверное, сходит с ума. Но его ум, проклятый, аналитический, ясный ум, работал с удвоенной силой. Он не сходил с ума. Он проводил эксперимент. На себе. Проверял гипотезу: «Если я повторю его действия, я пойму его последние мгновения. Пойму, что он чувствовал». И он понял только одно: он никогда не поймет. Потому что между ними навсегда встала эта ночь. И его собственная трусость, не позволившая ему в ту ночь поехать и просто обнять его. Он попробовал писать. Сел за стол, взял блокнот и дорогую перьевую ручку. Хотел написать… что? Письмо? Признание? Обвинение самому себе? На бумагу ложились только короткие, рубленые фразы, больше похожие на клинические описания симптомов. «День седьмой. Тишина гудит на частоте 4000 Гц. Объективно — тиннитус. Субъективно — звук его отсутствия». «Обнаружил на полке книгу, которую он читал. Закладка на 121 странице. Не смог открыть». «Сновидение: автомобиль, паркинг, его руки. Пробуждение: фантомная боль в области солнечного сплетения. Диагноз: разрыв». Это были не слова скорби. Это был протокол вскрытия его собственной души, составленный его же внутренним патологоанатомом.

 

i miss you so, so much, take what you want

Визит на кладбище не был запланирован. Он проснулся затемно от очередного кошмара (на этот раз они просто молча сидели в одной комнате, и всё было хорошо, и от этого «хорошо» он проснулся с рыданием в горле) и понял, что больше не может находиться в этих стенах. Он накинул первое попавшееся пальто (оказалось, Олежино, короткое и тесное на нем) и вышел. Город в предрассветной мгле был пуст и безразличен. Он шел до машины, ехал не замечая пути. Ноги сами принесли его к чёрным кованым воротам. Кладбище спало. Он нашел свежий холм по памяти — она, к его отчаянию, отказывалась стирать эти координаты. Здесь, перед этой грудой непокорной, чужой земли, вся его выстроенная личность, вся оболочка из уверенности, контроля и вежливости, окончательно рассыпалась. Он упал на колени. Сначала просто сидел, бессильно свесив руки. Потом начал говорить. Шёпотом, сбивчиво, перескакивая с мысли на мысль. — Мне снишься… Постоянно. И всегда… всегда хорошо. И я просыпаюсь, и тебя нет. И эта разница… она убивает. Каждое утро убивает заново. Он гладил землю ладонью, как будто пытался утешить. — Я не знал, что так будет. Думал… справлюсь. Я же всегда справлялся. Но это… это не работа. Это не проблема, которую можно решить. Это… это как ампутация. Я всё ещё чувствую руку, которой нет. Чувствую, как ты поворачиваешься ко мне спиной во сне. Чувствую тепло, где должно быть твое тело на диване. Слышу эхо твоего смеха в тишине. Слёзы текли свободно, без стыда, растворяясь в земле. — Я так по тебе скучаю. Каждой клеткой. Каждой пустой, идиотской минутой этого дня, который наступил без тебя. Скучаю по твоему безумию, по твоему гневу, по твоим дурацким носкам с дыркой на большом пальце. По тому, как ты коверкал мое имя, когда был зол. По тому, как молчал, когда нам не нужны были слова. Он наклонился ниже, лбом касаясь холодной земли, и его голос стал хриплым, надорванным воплем, который поглотила сырая почва: — Возьми что должен! Забери всё! Забери этот ум, который не понял главного! Забери карьеру, которая оказалась пылью! Забери мою способность дышать, глотать, просыпаться! Я всё отдам! Всё, что у меня есть! Всё, чем я был! Верни только… верни шанс. Один шанс. Чтобы не сказать тогда… чтобы обнять. Чтобы просто сказать… «останься». Просто «останься». И всё. Он рыдал, пока не кончились силы. Пока рыдания не сменились сухими, болезненными спазмами. Пока рассвет не стал пробиваться сквозь туман, окрашивая могильные плиты в холодный, сизый цвет. Он поднялся. Колени дрожали, в пальто было сыро и грязно. Он был пуст. В нём не осталось ни злости, ни боли, ни даже тоски. Осталось только знание. Тяжёлое, как свинец, неоспоримое знание.

take what you want from me

took you for granted

Он вернулся в квартиру. Снял грязное пальто, вымыл лицо ледяной водой. В зеркале на него смотрел незнакомец — с опухшими, красными глазами, с серой, тусклой кожей. Антон Звездочкин, эталон контроля, лежал в разбитом состоянии на полу ванной комнаты. Остался только этот человек — израненный, виноватый, бесконечно усталый. Он не «справился». Он не «переживал горе по стадиям». Он просто существовал внутри новой, чудовищной реальности, где Олежи не было. И эта реальность требовала новых правил. Он больше не пытался прибирать комнату. Напротив, он иногда заходил туда и садился на стул. Не трогал вещи. Просто сидел. Дышал воздухом, в котором ещё витал призрачный шлейф его присутствия. Иногда говорил вслух. О деле. О новостях. О том, что видел по дороге. Как будто Олежа просто вышел и вот-вот вернётся. Он перестал пить. Боль не нужно было притуплять. Её нужно было нести. Как крест, как знак, как единственную оставшуюся связь. Он вернулся к работе. Но работа теперь была другой. Он больше не строил блестящих стратегий. Он занимался рутиной. Координацией, переговорами, бумагами. И делал это механически, без прежнего огня. Дипломатор стал призраком, эхом. И, возможно, это было справедливо. Иногда, поздно вечером, он включал их музыку. Слушал её не как фон, а вглядываясь в каждый звук, пытаясь найти в совершенной, холодной гармонии хоть намёк на ту человеческую, несовершенную боль, которую он когда-то услышал здесь впервые — через призвук в дыхании Олежи, через тихий скрип дивана. Он понимал теперь, что не ошибался тогда. Музыка действительно говорила о боли. О бездонной, одинокой тоске, которую нельзя упаковать в слова. Он просто не понимал, что его собственная тоска уже давно звучала в унисон. А теперь второй инструмент умолк навсегда, и мелодия распалась, оставив после себя лишь тягостный, неразрешенный диссонанс.
84 Нравится 5 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (5)