***
Здесь, где не видно солнца и неба и нет часов, ощущение времени совершенно терялось. Больные глаза резала желтая лампочка в проволочной оплетке, повисшая на длинном хвосте. Яркая, словно она была прожектором на игровом поле. Пока Ки Хун бродил кругами по медпункту, баюкая незатихающую ни на секунду девочку, он проникся уважением к жене, которая решилась на второго ребенка — будь он на ее месте, ни за что бы не согласился. Эти мысли навевали более мрачные — о его маленькой Ка Ён. Он ведь не всегда был плохим отцом — правда? Когда жена забеременела, это было шокирующе, спору нет. Они не были к этому готовы — уровень достатка был на двоих впритык, в маленькой квартирке метр на метр яблоку негде было упасть. Куда пополнение класть — сразу в кастрюлю или в раковину? Вот он с горяча и предложил, пока не поздно… О детях не могло быть и речи. Жена рыдала, говорила, что если он откажется — вырастит Ка Ён сама и сама на ноги поставит, человеком сделает. Совесть загрызла Ки Хуна. А еще мама прожигала страшным, укоризненным взглядом его, поникшего с конвертом денег на аборт — мама вообще сыграла не последнюю роль в непростом решении. Язык не повернулся сказать ей поперек. Говорить, что решение далось им легко — значит соврать. Пришлось убедить себя, что счастье не в деньгах. Помнится, спать он ложился не раздеваясь. Ки Хун ведь на двух работах батрачил: утром натягивал спецовку, пропахшую соляркой и металлом, вечером развозил людей в такси. Если нужно было — водил Ка Ён к врачу, мазал йодом коленки, разбитые в салочках с мальчишками, регулярно становился главным героем сочинения «Как я провела лето». И мама помогала — в Ка Ён души не чаяла. Устав, он сел на матрас, свесив голову на грудь. Ослабевшее тело выламывал озноб. Ки Хун попеременно прислонялся висками к прохладной плитке, пытаясь унять жар. Ребенок кричал под ухом, требовательно хватал его ртом за пальцы и бил ножкой по повязке. Болело предплечье, тянуло мышцы на спине. Эх, мама, мама… Она была во всем права. Забывшись беспокойной дремой, Ки Хун вздрогнул, когда скрипнуло передаточное окно. Морить голодом их не собирались — на подносе стояла бутылочка с детской смесью, в которой плескался белый осадок, и еда для него. Скользнув равнодушным взглядом по миске с куриным бульоном и стакану кипяченого молока, Ки Хун взял бутылочку. Ему только вспомнить надо — делал же пятнадцать назад лет. Все в порядке. Руки немного трясутся, но это от температуры. Сначала он зачем-то хотел попробовать соску сам — коснуться губами, убедиться, что не обжигает, — но вовремя остановился. «Хорошенькая», — вертелась в голове отстраненная мысль, когда он сквозь прищуренные веки наблюдал, как девочка усердно пыхтит, кусает соску. Дети все милые, пока не вырастут, не начнут портить волосы осветлением; прокалывать носы и губы. «Пап, ты не понимаешь, сейчас так модно!» — с подросшей Ка Ён бывало не легко поладить, о-очень не легко. Дождавшись, пока девочка срыгнет, Ки Хун подкрался к двери, с замиранием сердца прислушиваясь: в коридоре тихо беседовали выставленные охранники, постукивая по бетону задниками берцев. На посту ничего особо не поделаешь и они, приподняв маски, соревновались кто дальше плюнет. Похоже, никто не собирался врываться к нему. Ки Хун вернулся к матрасу. Казалось, что так будет безопасней. Он угнездил засыпающую малышку в пледе, завернув ее конвертиком. Лишившись тепла, девочка тихонько захныкала, морща нос. Поколебавшись немного, Ки Хун ее оставил и, прихрамывая на затекшую стопу, направился к раковине. В туалете, отведенном игрокам, вода была куда хуже, скрипя на зубах привкусом хлора. В медпункте ее то ли фильтровали лучше, то ли у него горло онемело, будто его обкололи анестезией. Ки Хун не помнил, когда в последний раз пригубил стакан воды с таким удовольствием. Намочив пеленку, он обтер потную грудь и лоб. Омыл больное предплечье, выпревшее под повязкой. Было приятно смыть кровь и грязь. Кое-как умывшись, он забрал с окошка поднос. Порция была совсем небольшой, но он едва осилил половину. Ни палочки, ни даже пластиковую ложку ему не доверили — пришлось вылавливать пресное мясо пальцами, прихлебывая остывшим бульоном. Молоко с раздражением отставил — все-таки решили над ним поиздеваться.***
Дни проходили в утомительно сложных попытках поддерживать чистоту. Хорошо, что к медпункту примыкал крошечный — он едва мог втиснуться боком — туалет. Иначе совсем беда. Ки Хун прислушивался к шагам за дверью, но никто больше к нему не заходил. Несколько суток Ки Хун провел в одиночестве, хотя наверняка за ним следили через камеру. Утром в окошке появлялся кружочек с чистыми пеленками, бутылочкой и куском хозяйственного мыла, после голоса в коридоре стихали до обеда. Ему приносили несладкую и несоленую водянистую кашу, которую есть было решительно невозможно, и стакан ненависиного молока — будто иного местные не знали. Обливаясь слезами, Ки Хун уговаривал себя хоть немного поесть. Ему нужно было восстановить силы — иначе не выжить. На третий день лязгнул замок, и в медпункт вошли уже трое: знакомые Ки Хуну кружочки с красными крестами на рукавах и треугольник с автоматом наперевес. Ки Хун зло оскалился, пряча рыдающую девочку в объятьях. Пусть подойдут — он ощетинился, всем видом показывая, что не сдастся без боя. Пусть это будет его последний отчаянный рывок, но младенец будет жить. Поднимется ли у палача рука на младенца? Он отлично помнил, как озверели игроки, узнав о нем. Как загнали в угол, готовые растерзать отбившихся от стада, слабых и раненых, и только охрана не позволила им разделаться с надлежащей жестокостью с Джун Хи и теми, кто ее защищал. То ли крышу им сорвало от жадности, то ли они взаправду упивались кровью. — Чего ты ее трясешь? — раздраженно кинул врач, раскладывая чемоданчик на столике. В голове зазвенело трелью синицы. Ки Хун недоверчиво прищурился, прижимая к себе ребенка. Он тяжело дышал, кривил рот в гримасе ненависти. С затравленной яростью смотрел на оружие, висеашее на ремне у солдата. Однако на него не направляли дуло, не приставляли нож к горлу, не душили и не кричали — терпеливо ждали, когда он, жалко сгорбившийся, запуганный и загнанный в угол, согласится отдать ребенка. Будто сбросив ношу с плеч, кружочек утомленно выдохнул — опять. Врачи в целом казались живыми в отличии от здешнего персонала, который окромя инструкций и приказов ничего не говорил. Нелюди в розовом настолько были лишены интонаций и отличий — в движениях, голосах, — что выглядели скорее как аниматронные куклы. А может извилины у них гладко выглаженные, точно стрелка на штанах — зато по уставу. — Я похож на детоубийцу? Ки Хун прикусил губу и ничего не сказал, отчаянно боясь, что ответом на это станет «да». — За кого ты меня принимаешь? — врач присел на корточки, склоняясь до уровня его лица и доверительно показывая руки. — Не трону я твою… — оборвавшись на полуслове, кружочек сглотнул ругательства, — ляльку. Играй сколько хочешь. Хотели б отобрать — сделали, пока ты в отключке лежал. Даже не думая, Ки Хун пригнулся и низко зарычал. Подметил, что треугольник перехватил винтовку горизонтально. — Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому, — мрачно сообщил врач, — мне надо вас обоих осмотреть. Вообще-то в его словах был смысл. Вдруг девочке требовалась помощь? Да и рану под бинтами пощипывало. С трудом преодолев желание набросится на врача, Ки Хун подполз к краю и повел плечом, неохотно позволяя врачу приблизиться. Вымученная поза, в которой Ки Хун застыл — подогнутые колени, напряженные лопатки — давила на легкие, мешая вздохнуть. Врач натянул перчатки и стал разматывать бинты. Слой за слоем, они отлипали от красно-теплой, вспревшей и вспучишейся струпьями кожи. Латексные прикосновения отдавались тревогой, сосущей где-то под ложечкой. Ки Хун прикрывал ребенка и внимательно следил, как врач осматривает ежик шва и недовольно цокает. — Не скоро снимать, — сообщил он. — Завязывать тебя буду по новой. Корку не ковыряй, даже если очень захочется. Не напрягайся сильно… Он недвусмысленно кивнул на девочку: — Показывай свое сокровище.***
После ужина Ки Хун лег, укрыв их девочкой простыней, и позволил себе расслабиться. Ради интереса, попробовал лечь на бок — это отозвалось страшной болью в костях. Ки Хун застыл, сбито и поверхностно дыша. В этот вечер он чувствовал себя немного лучше несмотря на то, несколько часов назад терял сознание — с ним такое случалось на фоне усталости. Падая, все, о чем он думал — о ребенке, которого в последний момент успел положить на матрас. Его отпаивали водой, мазали вонючей ваткой под носом, долго и со всей материнской отдачей костерили за безалаберность. Орали, что нет смысла его лечить — все равно на жизнь, на смерть поруки нет. Пока он, бледный и едва живой, приходил в себя, ловил пересушенный кондиционером воздух, ему успели перештопать. По ощущению это было так, словно перепаханное предплечье насадили на леску и усердно тянули в разные стороны. Даже в полуобморочном состоянии он видел ткань вплоть до подкожного жира и удивлялся, что под кожей у человека что-то вроде переваренных белых бобов в чилийно-красном супе. Только воняет прелостью, как от непросушенного белья. Нужда в повязках не отпала — от созерцания уродливо вывернутого круглого рубца мутило наверняка не только Ки Хуна. Его бы точно вырвало — было бы чем. Девочка заерзала под боком, требовательно хватая его за палец. — Ну что ты, маленькая? — он повернулся к ней. Нежно приобнял, и она притихла, внимая его словам. Ки Хун старался произносить как можно больше вслух — иначе вынуждено изолированная от мира девочка никогда не научится говорить. Постоянный монолог отвлекал его от гнетущего предчувствия, страха и тоски. Наверное, если бы Ки Хун в полном одиночестве оплакивал друзей и соратников, он бы сошел с ума и сделал с собой кое-что непоправимое. Но речь шла о выживании обретенной внучке (да простит его Чжун Хи за наглость — она обязательно поймет), и Ки Хун обнаружил, что не хочет умирать. Ни за что на свете он не станет убивать себя напрасно. Вспитание и защищата названной внучки отныне стало для него важнейшей и единственной целью. — Мне так хочется прочесть тебе сказку… Жаль, что здесь нет книг, — Ки Хун грустно улыбнулся девочке. — Прости, из меня такой себе рассказчик, но я постараюсь. В школе учителя сокрушались, что Ки Хун не читающий ребенок, и уж в библиотеку, когда на улице теплый июнь, светит ласковое солнце, его палкой не загонишь. И только когда появилась Ка Ён, Ки Хун с удивлением для себя открыл много нового — мудрые сказки, что в трудные времена не стыдно и взрослому прочитать. Порой ему было даже интересней, чем дочке, и он, забывая для кого купил ярко пестрящую картинками книжку, с ребяческой радостью перелистывал страницу за страницей, пока Ка Ён засыпала, доверчиво уронив голову ему на плечо… …сейчас все по-другому: он изменился до неузнаваемости, постарел; Ка Ён далеко и увидится им больше не суждено. Ки Хун прочистил горло: — В давние времена, жил на свете один сапожник. У него была прекрасная, красивая жена — рукодельница, что плела кружево тоньше паутины, и маленькая дочь. Он любил их больше жизни и защищал, как мог. Сапожник был очень добрым, наивным, доверчивым, и еще не подозревал, какое храброе и горячее сердце бьется в его груди. От зари до зари сапожник тачал сапоги для богатых людей — а сам не мог себе позволить даже дырявые деревянные ботинки. И жили они скромно, счастливо, да была у сапожника одна беда: не сумел он сберечь свое счастье. Он… верил в чудо. Что не будет всю жизнь гнуть спину и колоть пальцы иголкой, что счастье можно выиграть — и сразу все изменится. Потому что сколько бы сапожник не батрачил, денег едва хватало на миску риса — а рядом были те, кто не вкалывали с утра до ночи и жили припеваючи, ни в чем себе не отказывая. И сапожнику казалось: «Почему я хуже? Почему мне не везет? Вот сейчас поставлю на хорошую лошадь — и заживем». И он ставил. Сначала понемногу. Проиграл — расстроился. Но так любому может не повезти — эка невидаль! Река не море, беда не горе. Тогда он ставил больше. Проиграл — занял у соседа, чтобы отыграться. Не отыгрался. Еще занимал. Еще проигрывал. А когда выигрывал, на радостях направлялся не домой, к жене и дочке, а в кабак, чтобы омыть деньги. Как говорили друзья, пил сапожник как лошадь. Мог выпить за ночь ведра три горькой воды и к утру, конечно, денег не оставалось. И вот однажды жена не выдержала и ушла, забрав с собой дочку… Словно молния сверкнула и высветила забытое, стыдливо запрятанное в дальний угол воспоминание. …Ка Ён жалобно хныкала, выглядывая из-за угла. От надрыва круглое милое личико покраснело, щеки располосовала сеточка капилляров. В ладошках она сжимала бумажного журавлика с глазками-точками из перманентного маркера. Ки Хун как-то обмолвился, что если сделать тысячу таких оригами, то желание, произнесенное от чистого сердца, непременно исполнится. Какой же искренней радостью и надеждой загорелась дочки! — Любое исполнится? — А чтобы ты хотела попросить? Ка Ён поманила его, и когда Ки Хун наклонился, с придыханием прошептала на ухо: — Чтобы вы с мамой никогда не ругались. Теперь горячие слезы застыли в темно-карей глубине глаз. Срываясь с трясущегося подбородка, они падали на бумагу, и в этот миг казалось, что бумажный журавлик плачет вместе с Ка Ён. Маленькая не понимала, почему мама снова кричит на папу, почему швыряет ему рюкзак со скомканными рубашками и единственным пиджаком. — Уходи, Ки Хун, — раздраженно бросила утомленная и растрепанная Ын Чжо. — Довольно с меня терпеть. Я устала тащить на шее взрослого ребенка. Ой, какой бизнесмен-погорелец! — она всплеснула руками. — Ой, какой кормилец! Иди, иди, ставь на своих лошадей! Растерянно потупившись, Ки Хун взглянул на ее ладонь, где вместо потертого обручального колечка белела незагоревшая полоска. — Ын Чжо, тебе так важны эти деньги? — попытался он защититься от хлестких слов. Жена сдула со лба взъерошенную челку: — Ничтожный болван! Это из-за тебя мы едва сводим концы с концами! — закричала она, распаляясь все сильнее. — Я пашу как проклятая, чтобы закрыть кредит, который ты на нас повесил. Настоящие мужчины содержат свои семьи, а ты? — Да пойми ты, я же хотел как лучше! — неосторожно вырвалось у него. — Я пытался выиграть, чтобы разом все закрыть, чтобы ты не пахала… — Говори как хочешь, но изволь приносить деньги. Деньги, Ки Хун, это не моя прихоть. Думаешь, я трачу их на косметику? Развлечения? На себя, может? — Ын Чжо зло хмыкнула. — Да чтобы купить Ка Ён школьную форму, мы заняли у твоей мамы. И ты прекрасно знаешь, что никогда ей не отдашь эти несчастные сто тысяч. Больше всего Ки Хун хотелось развернуться и уйти, хлопнуть дверью, заглушить выцветшее раздражение и досаду крепким алкоголем, что б голова пошла кругом. Но напоследок нужно было расставить все точки на и. — Ын Чжо, не горячись. Как же Ка Ён будет расти без отца? — Ты — не отец, а пустое место. И я не позволю Ка Ён повторить мою ошибку, выйдя замуж за такого же простофилю! Она подбоченилась, решительно заслоняя собой дочь. Горько-горько плача, Ка Ён обняла ее за талию, утыкаясь в материнский бок лицом. — Папа, не уходи! — одна губа у нее поползла вверх, другая вниз, по-детски беспомощно. — Папа! Ее полный невыразимого страдания крик, срывающийся на истошный визг — крик проданного и преданного человека был ужасен и незримо бил по дых сильнее, чем любые оскорбления Ын Чжо. Ки Хун дернулся, протягивая руки с мольбой. — Нет, — жена ступила вперед. — все кончено, не смей. Не давай ей обещаний. Не говори то, чего не можешь исполнить. Подумай, как она будет жить с этим грузом. Сколько раз она будет стоять у окна, выглядывая тебя? Если ты подаришь Ка Ён надежду, это будет… — жена говорила несвойственно ей безучастно и кратко, словно не могла свезти языком сухие, противные слова. — невообразимо жестоко. Зардевшись, Ки Хун молча взял рюкзак и вышел прочь. Дверь за ним закрылась плавно и мягко, так и не коснувшись косяка. — Папа! Папа! Вернись, я умоляю! Не бросай меня! — звучало пронзительно в полутьме лестничного колодца, словно в пещере. Эхом гремело в груди, мешая вздохнуть. Лицо Ка Ён текло и растворялось, словно мелки на асфальте под дождем. …он упустил мгновенье, когда беспокойную дрему прервала возня, лязг. Зловещую секунду спустя, бряцая ключами, в медпункт вошли трое: солдаты и врач. Запоздало Ки Хуна смутило, что они явились так поздно — обычно после ужина их не тревожили. Опираясь на стену, Ки Хун поднялся, прислоняя к себе внучку. Как жгло и ломило плечо от натуги — скручивало хуже резинового жгута. Он присогнулся, наклоняясь вперед, и сгруппировался так, будто готовился к прыжку.