***
— Отпусти, ну?! Я и сам смогу дойти! — рычит Ки Хун, выворачивая из цепкой хватки солдата. В спешке надетые штаны сползли до паха — как только держались на нем. Теперь они небрежно болтались на подвздошных костях, а подтянуть никак нельзя было. Никто его, разумеется, не послушал. Молчаливые конвоиры доволокли Ки Хуна обратно до медпункта и кинули на пол, не особо заботясь о том, чтобы не повредить колени резкими рывками. Скривившись от боли, прокатившейся от коленей до головы, прострелившей плечо, словно из ружья, Ки Хун поднялся. Тело затрясло от перенапряжения, но Ки Хун и не подумал мешковато свалиться прямо у порога. Он мельком осмотрелся, убеждаясь, что это все та же душная коморка со спертым воздухом и… внучка, где она?! Подстегнутый паническим страхом, он с иступленным упорством зашагал к матрасу — медленно, едва волоча обездвиженные ноги. В глазах потемнело… Нет, пространство вокруг сделалось мрачным, потому что сгустившуюся полутьму теперь разгонял свет единственной лампочки, тусклой и мутной, словно опаленной изнутри огнем. Когда Ки Хун увидел девочку живой и мирно спящей, умело закутанной в фланелевое одеяльце — облегчение окатило волной, тут же сменившись давящим беспокойством: теперь в любой момент дверь может открыться и войдут солдаты с оружием, которые попытаются забрать его внучку — единственное, что у него осталось и ради чего еще стоило побороться… Запутавшись окончательно в наборе тонких, ранимых чувств, Ки Хун невесомо коснулся лба девочки и почти ничего не ощутил пальцами, словно трогал сквозь полиэтилен. Ладони онемели от наручников — слишком туго они перетягивали запястья. Избавиться от них не вышло, как бы Ки Хун остервенело не заламывал большой палец к ладони — толкнулся раз, другой, шипя от боли, но совсем сломать сустав не решился. Пока что. Вообще никаких вариантов освободиться. Ки Хун бросил сдирать до нарывающих язв и кровавых бугров кожу и попытался взять себя в руки. Оторвал край посеревшей простыни и обмотал под наручниками. Сухие тряпки тоже натирали и липли к мясу — Ки Хуну хотелось вновь начать выворачиваться, пытаясь избавится от оков, кричать до морока в глазах от подкатывающей истерики. Но вместо того он сел, обхватив голову и уткнувшись подбородком в грубые колени, раскачиваясь взад-вперед. Как бы Ки Хун не старался думать об отстраненном, в голову лезли только уродливо-бесформенные мысли, развивающие самые худшие сценарии. В голове мельтешили образы, цельные и одновременно разрозненные, словно аппликация из заголовков желтушной прессы. Итак… Его теперь может и не убьют, конечно, но вместо того возникали другие подозрения, которые его ничуть не утешали. Вернее не подозрения даже, а догадки, строившиеся на ужасных фактах. Из чужой речи тех обожравшихся выродков он по большей части ничего не понял, но основную суть уловил, как пить дать. Тут и глухой бы догадался, чего им нужно. Если его, голого и связанного, пригласили прийти к ужину, рассматривали, руки позволяли себе распускать… И обсуждали елейно-масленными голосами. Если ему не приснилось и не померещилось… Значит его хотели… Неужто его хотели… Дрожь прокатила по позвонкам, вздыбив волосы. Разве так бывает?! Почему с ним?! Ему всегда казалось, что забавляющиеся гниды насилуют только красивых молодых девушек, но кто-то захотел мужчину. И им оказался Ки Хун. Гнев и ужас заклокотали в груди. Руки затряслись в конвульсии. Захотелось отмыться от обжигающих прикосновений. Заваливаясь на один бок, придерживая простреленную руку, Ки Хун подошел к умывальнику и открутил посильнее оба вентиля. Обычно вода текла лишь слегка теплая, но сегодня ему повезло. Он хмуро смотрел, как белый пар взвивается к потолку, и раздумывал, насколько правильно будет раздеться. У них в каждом углу камеры натыканы или просто может кто-то невовремя зайти. И все-таки он стянул штаны. Ни мыла, ни зубной пасты ему так и не дали, поэтому липкий пот и кровь он скреб ногтями, обдирая мохноть загрубевшей кожи. Тер пах, чувствительный и растревоженный наглыми поползновениями чужих рук. Намочил бинты до того, что они сползли, обнажая раздувшийся темно-бордовый узел. Вывернутый наизнанку, склизкий, подтекающий мутной сукровицей он напоминал пованивающую требуху. Или клубок ленточных червей, которыми зачем-то нафаршировали ему плечо. Одевшись, Ки Хун тяжело оперся на раковину здоровой рукой. «Проклятый бульон, — он крепко зажал рот, ощущая, как желудок поджался спазмами. — Который даже доесть не вышло». Стойкий привкус вареной моркови и холодный ком риса встали поперек горла вместе со горькими слезами. Ки Хун ведь отходчивым был. Еще мальчишкой мать бывало отлупит гибким, как плетка, проводом от стиральной машинки — в кровь исхлещет поясницу и мягкое место чуть пониже, а он встанет со скамейки, отряхнет измазанные в песке и суглинке шорты и убежит. Ни слезинки не проронит! А немного побегав на улице и вовсе забудет горе и обиду, довольно обнимая маму. Ведь ему много не надо было для счастья. А теперь почему глаза на мокром месте — что ж он, разрыдаться вздумал?! Да, страшно. Многое было унизительно и ощущалось в сто крат хуже всего, что ему доводилось испытывать прежде. Даже когда в армии сослуживец кованным ботинком впечатал ему в колено с таким звуком, будто раздавил подошвой грецкий орех, и коленная чашечка вылетела из связок и вылезла с боку, встав на ребро, как игральная кость, было не так тошно. О, или когда коллекторы его исполосовали потехи ради армейским ремнем с пряжкой… Сегодня его не калечили (если не брать в расчет растревоженную небрежными взмахами рану), не били в самом деле; но душу разрывало так, что хотелось взвыть, как воют обезумевшие от горя матери над трупом ребенка. Пусть бы лучше солдат снова врезал прикладом в висок или всадил свинцовую пулю в плечо — что угодно было бы лучше, чем терпеть неумолимый ход жерновов разума. Ноги сами подкосились, и Ки Хун рухнул на пол, расплескав кипяток на кафель. Встать не смог: голова горела лихорадочным бредом, тело выламывало, как будто его на дыбы подвешивали. И никак у Ки Хуна не получалось понять, что такое с ним приключилось. Почему его трясет, как труса. Почему вдруг задумался о своей судьбе, хотя последние два года о себе не вспоминал. Ведь каждый день, просыпаясь, он раскаивался в том, что выжил — потому что не имел права на счастье, купленное страшной кровавой ценой. А иначе о таком счастье думать он не мог, пока любил тех, кто погиб, и пока совесть грызла. Люди — они умирают. Расплачиваются за то, что он не сумел. Отступил. Ки Хун знал, что мог бы забрать на себя их боль, страдания — без колебаний — если бы такая возможность представилась. Ки Хун потер вдавленные наручниками ложбинки, красные и припухшие. Стиснул зубы, вспомнив, как перед ублюдками его колотило от презрения и гнева. Как он метался взглядом от одной маски к другой, подмечая, что из пятерых четверо мужиков и только одна женщина. Специально приосанившись и гордо вскинув подбородок, он надеялся, что не сильно заметно дрожь. Однако судя по их улыбкам, взглядам, веселой болтовне нелюди все прекрасно понимали. Наверное потому, что колени он держал строго скрещенными и ладонями стыдливо прикрывал пах. Смех нелюдей резал уши, колол иголкой в грудь. Им понравилось Ки Хуна унижать. Было больно, когда ему царапали кожу на бедре, выпуклостью копчика приложили о край стола, по-собственнически щупали член и лапали поджатые яйца. Вернее… не было. Или было, но не настолько, чтобы обращать внимание — правильно? То есть, он в моменте ничего, кроме омерзения не чувствовал. А теперь, оставшись один, Ки Хун был готов уснуть прямо в натекшей холодной луже под раковиной, не дойдя до матраса. Ему игры доходчиво объяснили, что человеческая мерзость многогранна, но все равно осознание собственной слабости оглушало каждый раз, словно обух топора. Тут даже не вопрос «как это прекратить?», а «как можно так относиться к людям?!» В груди ютилось одно чувство — темное от грязи, будто закопченное, затхлое, похожее на… Нет, не обиду же в самом деле — это глупо и по-детски, будто конфетку отобрали. Зачем?! Гниды, какие же мрази! Такую дикость он не мог ни принять, ни осмыслить. Выходит, просто в живых остаться недостаточно, когда тебя пытаются обесчеловечить. Ки Хун согнулся пополам, практически утыкаясь лбом в колени. Схватился за виски и, безумными глазами сверлил пол. Ничего, вообще ничего не осталось в голове — и вдруг словно луч прожектора выхватил одну мысль: он ничего им не сделает со скованными руками! Господи, не надо! На грани помутнения рассудка, Ки Хун выкручивал пальцы, вертел запястья, кусал горящие спазмированные мышцы. Наручники оказались непогрешимо крепкими. Ки Хун шипел, надрывно вздыхал, рывками толкая большой палец к ладони. В обмен на потраченные силы шишковидный сустав неестественно ушел вглубь руки, словно какая-то пружинка (ему теперь в кошмарах будет слышится сухой хруст, будто лопнула сосновая ветка). Ломота — ослепляющая, резкая, такая, что искры посыпались из глаз. Ки Хун гортанно застонал и до крови прикусил себе язык, выдирая из наручника онемевшее ледяное запястье. Не больно ему — понятно?! Он бросил звенящие оковы в раковину. Плевать, что никогда не вернется домой, что вынесут его вперед ногами. Не все равно лишь на внучку, безутешно плачущую и сучащую ручками-ножками по лежанке. Бездумно бормоча колыбельную, он подполз к ней. Растянулся вдоль маленького теплого тельца и приобнял кровоточащей рукой. Зарылся озябшим носом в одеяльце, вдыхая запах пыльного склада, детского мыла и… понятно, почему она проснулась. Не только потому, что он водой плескался и скулил, выламывая пальцы. Надо было перепеленать девочку, а Ки Хун не мог даже усилием воли разлепить раскрасневшиеся глаза. Потрепанный, вымотанный, он обнимал внучку, хлюпал носом и крепче сжимал веки, силясь удержать слезы. Только бы по щекам не потекли — иначе считай как разрыдался от чудовищного бессилия. Ки Хун, пусть выпутался из наручников, ощущал стеснение, голод, вину, жажду, опустошение — все разом навалилось и прикастрюлило, как гробная плита. Ни двинуться, ни вздохнуть. Ки Хун уже не мог противится сонливости, обхватившей его широкими лапами. Холод пробрался под промокшие штанины. Пальцы закоченели. Нет… Он, кажется, засыпает. Нельзя поддаваться. Опасно. Нельзя. Нельзя…***
…Ки Хун был из тех таксистов, что любили почесать языком с попутчиками. Тема всегда находились: можно обсудить как тайфун, бушевавший на прошлой неделе разъяренным буйволом, перевернул рыболовецкое суденышко; поделиться секретом, как заменить прокладку для слива тертой монетой; посетовать, что пыльник амортизатора в лохмотья и как подорожала солярка (скоро дешевле будет ездить на подсолнечном масле! Да что греха таить — когда еще не прикупил новенькую Кию, он заезжал в ближайшую лавку «Яннём Чикен», забирал у них отработку, процеживал через марлю… И на весь салон приятно пахло пережаренной курочкой в меде и чесноке, но, к сожалению, полиция тоже могла это чувствовать). Если иностранцы попадались, так Ки Хун и с ними на ломанном английском пытался изъясняться. Сеул — город популярный для туристов. Белые часто встречались, и даже пару раз попадались черные. За день, бывало, он наговорится так, что охрипнет — зато сколько историй скопилось. Да и севшая на заднее сиденье девушка показалась ему милой — в самом хорошем смысле! Одетая в юбочку с кружавчиками, с короткой стрижечкой, на вид ей не дашь больше шестнадцати — девочка совсем. Может быть, к пятидесяти всех, кто младше, начинаешь принимать за своих, и умиляешься. Иной раз, его так и подмывало поделится чем-то искренним, добрым, чтобы сделать день капельку светлей и заводскому трутяге, и офисному работнику, и умаявшемуся туристу, и школьнику, валящемуся с ног… Он доброжелательно улыбнулся пассажирке: — Куда путь держим? — Канхвадо, Коиндоль Гонвон, — коротко бросила она. И уткнулась в светло-голубой экран, дав понять, что задушевные разговоры с незнакомцем ей не интересны. Ки Хун пожал плечами, мол, как угодно будет госпоже. Щелкнул ремнем безопасности и отключил пищащий назойливой цикадой навигатор. — Погода хорошая, да? — непринужденно спросил он, выруливая с оживленной трассы на гравийную дорогу, уводившую к песчаной кромке берега. Смеркающий вечер синел и тянулся к верхушкам каштанов, высушенных и выжженных жарким солнцем. Их черные стволы, будто обугленные прутья, неровным частоколом торчали из песчаного суглинка. Тонкие, узловатые ветви, окутанные мраком, тянулись к небу и опутывали хрустально-белые звезды, зажигающееся над глянцевой полосой моря одна за одной. Они мерцали, будто вечные фонарики-жужжалки. — Угу, — девушка вздрогнула, когда машину подбросило на кочке. Что-то заскрежетало по обшивке — противно, протяжно, будто терся метал о метал. Ки Хуна передернуло. — А вот вы знаете, — он мельком взглянул в зеркало, — у меня бизнес вообще-то есть. А таксую я так, для души… — Я поставила в приложении, чтобы таксист со мной не разговаривал, — раздраженно произнесла девушка, листая ухоженным пальчиком ленту в телефоне. Ки Хун с обидой потупился в руль: — Извините, пожалуйста. Но вы же поставите пять звезд, да? То тут, то там мелькали фонари, очерчивая дорогу охровыми полосами, будто разметчик. И вот что Ки Хуна не на шутку встревожило: в бегущих просветах дребезжание смолкало и принималось вновь, стоило ему отъехать в тень. И получался странный стальной стук по обшивке, вроде морзянки. Может, у попутчицы за пазухой притаилась морская свинка? Или кошка? Они-то и могли царапать салон. Он насторожено обернулся на девушку — та бездумно смотрела в окно, изредка отвлекаясь на телефон (и куда ее несет на ночь глядя? Обещал разразиться страшный шторм, и пляж закрыли). — Вы ничего слышите? — неуверенно окликнул он попутчицу. — Нет, а что? — у нее неприятно округлились глаза. Снова что-то заскребло, и машина сама вильнула вправо. Не выдержав, Ки Хун сбавил скорость и прижался к обочине, поросшей клевером и ковылем. — Вы уж извините, — попытался объяснить он. — Просто мне кажется, что-то царапается… Ветка, может, зацепилась. Я выйду и проверю, это не займет много времени, обещаю. Солоноватый ветер тянул сыростью и прохладой. Ки Хун поежился, зябко кутаясь в спецовку — ни черта не грела. Затертая, прохудилась что ли? Он сделал шаг во тьму, и явственно ощутил, что ноги утопают в прибрежной тине. Теперь Ки Хун стоял на мелководье. Широкие волны шумели, пенились, захлестывая голени и разбиваясь о них, словно о волнорезы. Ки Хун застыл в недоумении. Мучительная отдышка сжала грудь. Он взглянул в облака — черные, словно топливный дым, застлавшие высь до горизонта — и с горечью вспомнил, что так и не научился плавать. Для него смертельно опасна обворожительно-затягивающая глубина — неба и воды (в этой темени стало неясно: море ли парит над бездной или небо опрокинулось). Как бы то ни было, Ки Хун, поплелся к берегу. Как ни пытался он идти быстрее, лишь сильнее увязал в топком, непреподъемно тяжелом и вязком иле. Через пару шагов он споткнулся о трухлявую корягу, которая будто шевельнулась. Показалось? Нет, точно нет! Живое дно пульсировало, двигалось, как единый организм, будто он стоял на брюхе у огромного угря. Вращавшиеся вокруг Ки Хуна отростки, ощенившиеся пальцами, обвивали запястья и лодыжки, елозили по груди, измазывая куртку грязью. Ки Хун попытался схватить одну из рук — и удивился, какой твердой она оказалась и склизкой, легко выскальзывающей из ослабевших пальцев, словно осьминоги. Одна из них слепо тыкалась ему в поджавшуюся промежность. К ней присоединилась вторая, пытавшаяся разорвать брючный ремень. В панике Ки Хун рванулся всем телом прочь, молотя кулаком по рукам, обвивающим бедра. Живая масса дряни без труда удержала его биение, скользя спутанным, теплым клубком по межножью. Множество перебирающих пальцев нажало на живот, выбивая глухой выдох и сдавленный хрип. Резь, будто ножом его распотрошили от копчика до мошонки, скрутила Ки Хуна в клубок. И упругие узлы, воспользовавшись его замешательством, в лихорадочном нетерпении насильника заскользили внутрь. Его выворачивали наизнанку, скользили внутри. Безвольно свесив голову, опустошенный и потрясённой, Ки Хун одними губами шептал молитву. А вдруг поможет? Господи, господи, путь это прекратится… Смутно Ки Хун осознавал, что с ним происходит. Почему руки, мусолящие и влажно хлюпающие, держат его именно в такой позе — изломанном, постыдном полусгибе; и почему руки ему насильно заломили за спину. Он кричал, не узнавая собственный голос, будто приглушенный кляпом. Чужие пальцы грубо вплелись в волосы у затылка и дернули вверх, едва не выдрав скальп. Позвонки синхронно хрустнули. Теперь, с задранной головой, Ки Хун видел в паре шагов от себя фигуру в черной, многогранной маске, которая, разумеется, не выражала ровным счетом ничего — ни торжества, ни презрения, ни сожаления, но казалась неприятной самой по себе; равнодушной и пустой, будто зеркало поставили напротив зеркала. Ки Хун это понимал — хотя и знал откуда-то, что маске он не безразличен, как бы пустота эмоций не убеждала в обратном. Осознавал и не мог отвернуться, закрыть широко распахнувшиеся глаза. И держали его крепко, серьезно. Толкались внутри, терли на сухую, обдавая терпким жаром. Сквозь застилающую пелену он видел, как фигура протянула руку, промакивая перчаткой покрытый ледяной испариной лоб. Отбросила челку, взмокшую и закрывающую обзор. Нет, нет… Это же… Он! Ведущий прямо перед ним! — Ки Хун, вы меня слышите? — осторожно и мягко спросил ведущий, любознательно склонившись к его лицу. Ки Хун скорчился, чувствуя, как горит и обжигается кровью плечо, мнется какая-то ткань под вывернутыми пальцами. — Иди к черту, слышишь? — хрипло прошептал он и закашлялся я от удушья. — Чучело хреново! Голова взорвалась вспышками алого, янтарного, зеленого, шквалом голосов.