Человек, которого нельзя любить

NC-17
Завершён
50
автор
Фэндом:
Размер:
12 страниц, 5 362 слова, 1 часть
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
50 Нравится 9 Отзывы 8 В сборник

Сохрани меня в себе

Настройки
Примечания:

«В её глазах он был всем, что она никогда не сможет себе позволить.»

°•°☆°•°

— Оскар, поверь, расставание — не самое худшее, что может случиться в твоей жизни. Проиграешь гонку — и половина того, что сейчас кажется концом света, просто рассыплется. Они были в Мельбурне, в её квартире. Пространство, где всегда пахло кофе, техникой и чем-то нейтрально-успокаивающим — как в кабинетах, где учат говорить о боли спокойно. Дженифер Харпер была профессиональным фотографом, психотерапевтом и графическим дизайнером — редкое сочетание, в котором она чувствовала себя уверенно. Оскар часто пользовался её услугами, советовал её другим гонщикам, но к психологу по-настоящему приходил только он. И только сюда. — Джинни, ты не понимаешь… — он лежал на диване, закинув руку за голову, уставившись в потолок. Голос был глухим, будто слова приходилось проталкивать сквозь что-то плотное. — Я её люблю. Правда. Сильно. Я просто не понимаю, почему Лили меня бросила. Чем я хуже её нового ухажёра? Мы ведь восемь лет были вместе… Дженифер сидела рядом, на низком кресле, держа в руках геймпад. Экран мигал, персонаж на автомате выполнял действия, но её внимание давно ушло от игры. — Восемь, — повторила она, медленно, почти осторожно. Это слово неприятно резануло внутри. Именно с этих восьми лет когда-то начался её собственный кошмар, и она ненавидела этот факт за его настойчивость. — Может быть, дело не в том, что ты хуже. Иногда люди просто устают. От близости. От привычки. От того, что всё слишком знакомо. Она пожала плечами, стараясь говорить ровно, без давления: — Такое бывает, когда проводишь с человеком слишком много времени. Ты становишься частью фона. И кому-то в этот момент начинает казаться, что новое — это выход. — Новое, — повторил он тихо, почти беззвучно, будто пробуя слово на вкус и не находя в нём ничего, кроме пустоты. Потолок расплывался перед глазами, линии теряли чёткость. — Я же не был для неё фоном. Я был рядом всегда. Когда она сомневалась, когда злилась, когда у неё ничего не получалось. Я знал, как она дышит во сне. Знал, какие слова её успокаивают. Разве это можно просто… стереть? Он резко сел, опираясь локтями на колени, сжал пальцы так, что побелели костяшки. В груди тянуло тупо и непрерывно, как от старой травмы, которая никогда не заживает до конца. — Восемь лет, Джинни, — продолжил он уже глухо. — Это не «привыкли». Это жизнь. Половина моей взрослой жизни. Я строил всё с расчётом на неё. Планировал сезоны, переезды, контракты — так, чтобы мы были вместе. А теперь выходит, что всего этого будто не существовало. Будто я ошибся в самом главном. Он замолчал, опустив голову. Несколько секунд в комнате слышался только слабый шум города за окнами и приглушённый звук игры, которую Дженифер машинально поставила на паузу. — Я всё время прокручиваю это в голове, — признался он наконец. — Каждый разговор, каждую ссору. Думаю, где именно я свернул не туда. Где стал недостаточным. Может, я слишком много уезжал. Или наоборот — слишком был рядом. Может, надо было быть жёстче. Или мягче. Или вообще другим. Он усмехнулся, но в этом не было ни капли юмора. — Самое мерзкое — я всё ещё хочу ей позвонить. Сказать, что всё исправлю. Что я могу быть лучше. И каждый раз понимаю: если человек ушёл, значит, он уже выбрал не тебя. И от этого… — он на мгновение замолчал, сглатывая, — от этого чувствуешь себя ненужным. Лишним. Как будто тебя аккуратно вычеркнули, но забыли сказать, за что. Он снова откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. — Я не злюсь на неё, — почти шёпотом добавил Оскар. — Я злюсь на себя. За то, что всё ещё жду. За то, что люблю. За то, что даже сейчас, если она войдёт в эту дверь, я встану и пойду за ней. Без вопросов. Оскар тяжело вздохнул и медленно перевернулся на бок, будто даже это движение требовало усилия. Начало зимнего перерыва оказалось для него не отдыхом, а болезненной паузой, в которой не было ни гонок, ни привычного ритма, ни возможности спрятаться за работой. Пустота навалилась сразу, без предупреждения. Но не для Дженни. Для неё всё было иначе: Оскар был здесь — в её квартире, на её диване, под её пледом. Он спал у неё, ел у неё, говорил с ней так, как не говорил ни с кем уже очень давно. Изливал душу, не фильтруя слова, не притворяясь сильным. Когда такое случалось в последний раз? Почти два года назад, и то — обрывками, на ходу, между перелётами и обязательствами. Сейчас же он был здесь целиком, сломанный, уставший, непривычно тихий. — Оск? — Дженифер наконец поставила игру на паузу. Экран погас, комната стала тише. Она поднялась с насиженного места и посмотрела на него сверху вниз. Оскар лежал, обняв подушку так, будто это было единственное, что удерживало его от окончательного распада. Сгорбленный, с поджатыми плечами, он действительно напоминал кота, которого выгнали под дождь и который всё ещё надеется, что его позовут обратно. — Будут у тебя в жизни девушки, будут, — сказала она мягко, но уверенно. И где-то глубоко внутри уже знала: каждую из них она будет ненавидеть. Не за них самих — за то, что они будут не той. — Ты богатый, умный, смазливый мужчина. Скажи мне, какая женщина такого тебя красивого не захочет? — Лили, — ответил он почти сразу. Слово сорвалось с губ автоматически, без паузы, без сомнений. — Опять. Снова. Лили. В этом имени было всё: бессилие, упрямство, боль, привычка. Оскар был безнадёжен в своей любви к ней, а Джинни — в своей любви к нему. Это было не что-то простое или светлое, не романтика из фильмов. Это была любовь, от которой задыхаются. Любовь, в которой нет выхода. Джинни действительно задыхалась — от чувств, от невозможности быть рядом так, как хотелось. Иногда ей казалось, что проще было бы умереть, чем продолжать жить с этим знанием: он есть, он рядом где-то в мире, но не с ней. Если бы японская болезнь ханахаки существовала, Джинни давно бы заболела ею. Цветы росли бы в лёгких, медленно, мучительно, красиво. Она бы кашляла лепестками, превращаясь в самое прекрасное дерево — символ любви, который не нашел выхода. Она не знала, когда именно это началось, но слишком хорошо помнила, с какого момента начала страдать. С того вечера, когда Оскар позвонил. Они оба тогда хотели сказать важную новость. Оба набрали номер, не подозревая, что этот разговор станет точкой невозврата, началом конца и началом боли, которая растянется на годы. — «Я начал встречаться! Представляешь! А у тебя какие новости?» — сказал он тогда легко, с той самой интонацией, в которой всегда было слишком много жизни и ни капли сомнения. А её новостью было то, что она приехала к нему. В Лондон. Преодолев океан, часовые пояса, усталость, собственный страх — просто потому, что больше не могла иначе. Она стояла в городе, где он жил, дышала тем же холодным воздухом, ходила по улицам, по которым он ходил каждый день, и держала эту новость внутри, как что-то хрупкое, опасное, слишком личное. Но она не сказала. Ни тогда, ни потом. После этого разговора она не отвечала ему месяц. Просто исчезла — резко, без объяснений. Вернулась в Мельбурн так же молча, будто этого порыва никогда и не было. В тот момент ей стало всё равно, сколько времени она потратила, сколько денег ушло, сколько сил было сожжено впустую. Причины исчезли. Ценность обнулилась. Она больше не писала первой. Убеждала себя, что так правильно: теперь у него есть девушка, и это будет выглядеть некрасиво, неуместно, почти подло. Она держалась за это объяснение, как за спасательный круг. А потом он, между делом, сказал, что Лили вовсе не против «какой-то подружки», что всё нормально, что можно общаться, как раньше. Сказал легко, не придавая значения. Но ничего не было нормально. Дженни тогда была уверена: они расстанутся быстро. Гонщик, постоянные перелёты, отсутствие стабильности, давление, график, в котором не остаётся места ни для кого. К тому же Оскар не был тем, кого называли популярным или удобным партнёром. Она почти убедила себя, что это временно. Что это не всерьёз. Что Лили не выдержит. Но Лили выдержала. Она была рядом — спокойно, последовательно, без истерик. Поддерживала, когда он проигрывал. Радовалась, когда побеждал. Помогала, слушала, ждала. Была мягкой там, где нужно, и сильной там, где требовалось. Такой правильной, такой подходящей, что от этого становилось физически больно. Они выглядели естественно, словно всегда должны были быть вместе. Как продолжение друг друга, как логичное завершение одной и той же линии. И именно это разрушало сильнее всего. — Хочешь, я позвоню Лили и узнаю насчёт её нового парня? Он оживился мгновенно, будто в него воткнули провод с электричеством. Резко замотал головой, сел, подтянув ноги, и уставился на неё с таким вниманием, что это было почти смешно. Абсолютно кот. Весь — ожидание, напряжение, надежда, спрятанная под показным безразличием. Дженни достала телефон из кармана худи, экран на секунду осветил комнату холодным светом. Контакт «Лилс». Она не меняла имя годами. Набрала номер быстро, без пафоса, будто делала это каждый день. Гудки тянулись мучительно долго — один, второй, третий. Оскар не дышал. Он буквально замер, плечи напряглись, пальцы впились в ткань дивана. — Да? Голос был тихий, немного дрожащий, словно человек на другом конце линии уже заранее извинялся за то, что вообще взял трубку. Оскар закрыл глаза на секунду и слабо улыбнулся. Этот голос он узнал бы из тысячи. Родной до боли, до сжатия в груди, до желания просто слушать и ничего не говорить. — Приветик, Лилс. Как ты? Заболела? Дженни говорила легко, почти игриво, но взглядом следила не за экраном, а за Оскаром. Он не отрывал глаз от телефона. Судорожно кусал нижнюю губу — всегда так делал, когда нервничал, когда хотел что-то сказать, но боялся услышать ответ. — Нет… нет, всё хорошо… Пауза. Слишком длинная. — Неубедительно, да? — Да, — Дженни усмехнулась, но без злости. — Рассказывай, Лилс. Я тут только что зарёванного Оскара уложила спать. Что у вас там, мм? В наличие нового парня не поверю, я не Оск. Оскар тихо фыркнул, но тут же снова замер. — Я… я думаю, что совсем не нужна ему, — голос Лили дрогнул сильнее. — Он теперь такой популярный… а я… я не такая красивая, как другие девушки вокруг него. Я всё время в работе, у меня ничего не получается, я не… Она запнулась. Слова рассыпались, как будто говорить дальше было физически больно. — О господи, Лилс, ты серьёзно? — Дженни покачала головой, закатывая глаза, хотя Лили этого не видела. — Ты только что перечислила причины, почему он тебя любит. Ты настолько красивая, что он даже не смотрит на других. Он их не замечает. Ты ответственная, надёжная, на тебя можно опереться. Он терпеть не может свою популярность, ему от неё тяжело. Ему нужна тишина. Она сделала паузу, понизила голос. — Тишина, в которой его любят. Твоя тишина, Лилс. Оскар смотрел на Дженни так, будто она только что произнесла вслух все его мысли, которые он сам никогда не смог бы сформулировать. Улыбка растянулась сама собой — тёплая, искренняя, почти детская. Она была права. Во всём. И от этого внутри стало одновременно легче и больнее. Ему действительно повезло с подружкой. Очень повезло. И как же хорошо, что он когда-то не признался ей перед отъездом из Австралии. Он бы всё разрушил. Такую дружбу, такую связь, такую тихую, надёжную опору. Хотя, если быть честным, те чувства и не были настоящей влюблённостью. Скорее привычкой. Тёплой, детской иллюзией, в которой просто хотелось остаться подольше. — Ты в этом уверена? – голос Лили вырвал из мимолетных мыслей и вместо Дженни ответил Оскар. — Я уверен, Лили. Я люблю тебя — и только тебя. Мне не нужно ничего из того, что у меня есть, если тебя нет рядом. Пожалуйста… дай мне ещё один шанс, и я докажу, что моя любовь — не просто слова, что она живая, настоящая, ощутимая. Лили всхлипнула, связь дрогнула и оборвалась, а Оскар поймал себя на облегчении: в этот раз она хотя бы выслушала его, а не оставила одного — стучаться в закрытую дверь. Спустя минуту экран телефона загорелся сообщением в WhatsApp: «Я тоже тебя люблю. Прости». — Дженни, спасибо тебе, — выдохнул он и, не сдерживая радости, крепко обнял Харпер, закружил её, поцеловал в макушку и, счастливый, почти бегом направился в спальню. Он не заметил, как улыбка на её лице медленно угасла, сменяясь слезами; Харпер судорожно стирала их ладонями и поспешно скрылась в ванной, чтобы выплакаться воде и встретиться взглядом со своим отражением — маленьким, лишним, ничтожным. Она знала: в сердце Оскара ей никогда не подняться выше Лили — ни сегодня, ни завтра. Восемь лет превращались в девять, а затем незаметно растягивались в целую жизнь. «Запись 1471. Сегодня Оскар снова сошёлся с Лили после расставания, и я ведь была так рада их разрыву. Сидела и радовалась этому с самого начала декабря, позволяла себе эту постыдную, тихую радость, будто она могла что-то изменить, будто чужая боль могла однажды стать моим шансом. А теперь, прямо под канун Рождества, я сама свела их обратно — собственными руками, собственным голосом, собственным выбором. И всё внутри ноет от одной мысли: а если бы они не поговорили, если бы я, как в глупых фильмах, просто была рядом с ним в трудную минуту, молчала, слушала, держала за руку, если бы его внимание хоть на мгновение переключилось на меня — пусть не из любви, пусть из усталости, из одиночества, пусть даже если бы я стала всего лишь заменой. Сегодня Лили прилетала в Мельбурн — увидеться с семьёй, с Оскаром, просто быть рядом и провести всё оставшееся время зимнего перерыва со своим парнем. А Оскар теперь съедет от меня, из этого дома, из этого пространства, где он смеялся, спал, оставлял кружки на столе и свою куртку на спинке стула. Когда дверь за ним закрылась, я просто рухнула на пол — не красиво, не театрально, а по-настоящему, будто ноги перестали держать, будто тело наконец позволило себе развалиться. Я рыдала так, как не рыдала уже давно, задавая себе один и тот же вопрос снова и снова: зачем я сама разрушила свою жизнь, почему не смогла потерпеть ещё немного, дождаться, пока их чувства хотя бы чуть-чуть ослабнут, пока трещина станет шире, пока надежда перестанет быть такой болезненной. Но нет — я слишком сильно любила Оскара, чтобы просто наблюдать и одновременно злорадствовать над его расставанием, слишком сильно, чтобы позволить себе быть счастливой за его счёт.» «Запись 1472. Оскар и Лили выложили совместное фото в Инстаграм и опровергли слухи о расставании. Они встретились с его семьёй и все вместе отметили приезд Лили, будто ничего и не было, будто не существовало этих недель, этих разговоров, этих ночей, когда он засыпал в моей гостиной». Мне позвонила Хэтти и спросила, почему я не приехала, ведь я тоже часть семьи Пиастри, и от этих слов стало только больнее, потому что мне так хотелось быть ею не через годы знакомства и дружбы, не через привычку и удобство, а через Оскара, через его выбор, через его любовь. Я снова нарисовала его портрет, снова провела полный анализ последних гонок, собрала все моменты, связанные с Оскаром, словно из этого можно сложить что-то цельное и живое. Не стирая, я аккуратно сложила и убрала вещи, на которых он спал, в тайную комнату — туда, где хранится всё, что связано с ним, всё, что я не могу выбросить, но и не могу держать на виду.» Дженнифер ведёт этот дневник уже пять лет. Она пишет редко, но в особенно разрушающие сердце моменты не может сдержаться, потому что иначе всё это просто разорвёт её изнутри. Психолог сказал ей так делать, и это почти иронично — она и сама получила диплом психолога, якобы чтобы лучше разбираться в себе, но на самом деле — чтобы лучше разбираться в Оскаре. Знать о нём всё, понимать, что говорит его тело, улавливать паузы в голосе, убеждать себя, что знание может заменить близость, а анализ — любовь, даже если каждый раз это знание лишь делает боль глубже. «Запись 1498. Гонки в Австралии. Естественно, Оскар пригласил меня как фотографа — и он выиграл. Как я могла не запечатлеть момент, в котором он идёт к своей девушке? Никак. Из всех кадров именно мой оказался лучшим — именно его Оскар выложил к себе в сторис. Именно меня он попросил провести фотосессию для него и Лили. Я сказала себе, что это нормально, что это работа, что в этом нет ничего личного, и, наверное, даже убедила себя, что это хорошо — через объектив не видно, как я на них смотрю. Не видно, как я любуюсь тем, что принадлежит не мне. Не видно, как я запоминаю каждую деталь: его улыбку, её руку в его ладони, этот слишком правильный, слишком цельный образ чужого счастья. Сегодня я снова нарисую портрет с ним. Сегодня снова буду сидеть и печатать эти фотографии, перекладывать их, рассматривать, будто от этого они станут менее болезненными, будто если смотреть достаточно долго, можно привыкнуть к тому, что ты всегда остаёшься по эту сторону кадра — той, кто нажимает на кнопку, но никогда не оказывается внутри снимка» Харпер сидела в своей квартире, в комнате, которую полностью посвятила Оскару, — единственном пространстве, где её жизнь складывалась по полочкам так же аккуратно, как и он сам. Здесь были разложены все моменты его жизни: детские копии фотографий, важные вехи, редкие кадры усталости, срывы, злость, сосредоточенность перед стартом. Его эмоции тянулись в ровные ряды — подписанные, отсортированные, зафиксированные, будто если дать чувствам названия, они перестанут быть опасными. Целые стены занимали фотографии, рисунки, вырезки из статей, распечатанные интервью, постеры с его изображением. Его шлем стоял на отдельной полке, как реликвия, рядом — футболка, мерч, рекламные материалы, всё, где он когда-либо появлялся, всё, что только можно было сохранить и удержать. Это была больная одержимость — она знала это, осознавала слишком ясно, слишком трезво. Но именно так она жила. И эта одержимость не выходила за пределы комнаты: она оставалась за закрытой дверью, за которой Харпер каждый вечер медленно умирала, позволяя себе то, чего не могла позволить днём. Снаружи — работа, разум, контроль, правильные слова. Здесь — тишина, фотографии и он. Недавно она поняла, что нашла совсем не тот метод, о котором говорил психолог. Не путь к исцелению, не способ отпустить, а тихую, вязкую форму самоуничтожения, в которой боль не уходит, а просто становится привычной. Она уже причиняла себе вред — не как вспышку, не как крик о помощи, а как выверенное, почти ритуальное действие, лишённое истерики. Это происходило в тишине, без свидетелей, без слов. Она сидела на полу той самой комнаты и медленно выводила на коже узоры, будто пыталась переписать собственное тело, превратить его в носитель памяти, который не сможет забыть. Там появлялись линии, знаки, цифры — его номер, знакомая комбинация, OP81, повторяемая снова и снова, пока смысл не растворялся, оставляя лишь боль и ощущение контроля. Каждый раз она убеждала себя, что это не наказание и не попытка исчезнуть, а способ удержаться, заякориться, не дать реальности расползтись. Кровь для неё перестала быть пугающей — она стала частью процесса, частью доказательства того, что чувства всё ещё живы, что они настоящие, ощутимые, не придуманные. В эти моменты она чувствовала странное, извращённое спокойствие, словно боль выравнивала внутренний хаос, делала его понятным и упорядоченным. Последний портрет из этой коллекции стал самым тяжёлым. Не потому, что он был хуже или больнее, а потому, что в нём не осталось иллюзий. «Запись 1949. Сегодня Оскар пригласил всех на последнюю гонку в Абу-Даби. Я не хотела ехать, но вся его семья так настойчиво меня уговаривала… при том, что сам Оскар даже не пригласил меня лично. Хэтти настояла. Просто потому, что я единственная из его друзей знаю его так долго, та, к кому он пойдёт, если после гонки всё будет плохо. Потому что Лили попросила привезти меня с собой. Это ужасно. И унизительно. Дорогой дневник, я оставлю тебя дома. Я не хочу, чтобы тебя там нашли». Дженифер всё-таки поехала в Абу-Даби — не как гостья, не как подруга, а как фотограф семьи. Формально у неё была роль, понятная и безопасная: стоять чуть в стороне, ловить удачные ракурсы, сохранять моменты, которые потом будут пересматривать снова и снова. Она делала лучшие снимки — родителей, команду, гостей. Даже Лили. Особенно Лили. А больше всего — Оскара. Камера в её руках не дрожала, объектив послушно фиксировал каждую эмоцию, каждую вспышку радости, каждую секунду, к которой он шёл слишком долго. Он выиграл. Стал чемпионом мира в 2026 году. Дотянулся до кубка, который год назад у него отняли — жестоко, несправедливо, почти насмешливо. Триумф был громким, ослепительным, правильным. Он говорил благодарственную речь уверенно, без запинок, будто заранее знал каждое слово. Поблагодарил родителей, команду — искренне, по-настоящему. А потом — Лили. Выделил её отдельно, назвал самой важной, самой поддерживающей, той, без кого ничего бы не получилось. Толпа взорвалась аплодисментами, камеры мигали, улыбки множились. В этих словах не было места Дженифер. Даже тени. Даже привычного упоминания «рядом с семьёй», как это было раньше. Когда-то её имя звучало хотя бы вскользь, как часть фона, как нечто само собой разумеющееся. Теперь — пустота. Чётко очерченная, болезненно ясная. Они радовались. Обнимались. Позировали. Смех был громким, счастье — почти осязаемым. Дженифер стояла чуть поодаль, с камерой у глаз, и ловила каждый момент так, будто не имела к этому никакого отношения. Она любовалась — честно, без злости. Все счастливы, значит, и она должна быть счастлива. По крайней мере, так это выглядело со стороны. «Запись 1500. Оскар наконец-то сделал предложение Лили. Сегодня. Сразу как приехали на зимний перерыв в Мельбурн. Я знала, что это случится. Но знать — это одно. А слышать голос мамы в трубке, взволнованный, счастливый: «Представляешь, дорогая? Какой романтичный вечер!» — это совсем другое. Я солгала, что болит голова. Не пошла. Не могла. Не хочу это видеть. Не хочу видеть кольцо на ее пальце. Ее глаза. Его глаза. Я такая ужасная. Такая гнилая изнутри. Он… он всегда обнимал меня, когда мне было плохо. Говорил: «Джен, ты же моя сестра. Моя семья. Я всегда буду рядом». Семья. Это слово… оно прожигало меня насквозь каждый раз, как раскаленный металл. Любить человека, который видит в тебе… родную кровь. И стену. Непреодолимую, прозрачную и невероятно прочную стену. Я упиралась в нее лбом годами. Теперь у меня болит вся душа. Я знаю. Знаю, что никогда не смогу быть рядом. Не так. И это знание… оно не просто болит. Оно методично, по капле, выпивает из меня все светлое. Оставляет только эту пустую, белую комнату и вой тишины в ушах. Больше не из чего строить завтра. Все «завтра» теперь будут с ней. Пожалуйста, Оск… Пожалуйста… если есть что-то после… давай в следующей жизни… давай ты посмотришь на меня и увидишь не сестру. Не «милую Джен». Просто… меня. И… полюбишь? Хоть каплю. Хоть на мгновение. Хоть обмани…» Резкий, влажный звук. Ручка выскальзывает из ослабевших пальцев и падает на пол. Долгая, звенящая тишина. Только тиканье часов на стене, такое громкое, будто оно отсчитывает последние секунды. Потом — мягкий, тяжелый щелчок. Что-то жидкое, темно-алая капля, падает на разворот блокнота, прямо на последнюю, недописанную строчку, и медленно расползается, впитываясь в бумагу, словно чудовищный, долгожданный цветок пророс сквозь страницу. Она даже не вздрогнула. Только опустила взгляд на алый сгусток, расплывающийся по ее последним словам. В глазах — не ужас, а странное, ледяное понимание. Почти облегчение. В правой руке, липкой и теплой, лезвие блеснуло при свете настольной лампы. Ее последний шедевр начался. Кровавый портрет пустоты. Она медленно, с почти художественной тщательностью, обмакнула палец в темную краску собственной жизни и провела последнюю линию по бумаге холста стоящего рядом. А когда холст был готов, она перевела взгляд на свою бледную, истонченную кожу на запястье. Вздохнула — тихо, как будто устала. И сделала последний, решающий срез. Глубокий, уверенный, без оглядки.

День первый.

Тишина. Она не просто наступила — она воцарилась, разлилась густым, тягучим сиропом, впитав в себя последний выдох, последнюю дрожь ресниц. Кровь на запястье, алая и живая еще час назад, потемнела, свернулась в причудливые, бархатные узоры. Она больше не текла. Она стала частью картины на полу — мрачным орнаментом вокруг белой, почти фарфоровой руки. Красивый персиковый оттенок ее кожи начал медленно, неумолимо уступать место бледности, а затем — первым, нежным пятнам цвета увядшей сирени у самой линии пола. Трупные пятна. Слово грубое, медицинское. Оно не могло описать эту тихую метаморфозу ухода. На ее лице не было ни ужаса, ни сожаления. Уголки губ, казалось, были едва-едва подняты. Не улыбка. Скорее… облегчение. Окончательная развязка долгой, мучительной пьесы. Радость от того, что боль наконец-то стихла. Она нашла свой выход. Нарисовала свой финал.

День второй.

Телефон на прикроватной тумбе ожил. Сначала осторожно, одним коротким, отрывистым звонком. Потом еще. И еще. Вибрация сбивала его с края, он падал на ковер, замолкал, и через полчаса все повторялось снова. Голоса в трубке — сначала мамы «Джен, дорогая, ты где? Мы волнуемся!», потом Лили «Джен, Оскар переживает, выйди на связь, пожалуйста!», потом самого Оскара — сперва спокойный, потом настойчивый, потом срывающийся на тревогу. Звонки сменились сообщениями. Десятками. Они всплывали на темном экране, как маячки в пустоте, до которых уже никому не было дела. В дверь стучали. Сначала легко, потом громче. «Дженнифер? Вы дома?» — голос соседки. Потом мужской бас — вероятно, управляющего. Стук кулаком. «Мисс! Откройте, это полиция!» — но это была ложь, попытка выманить. Но даже не осознавали что больше она к ним не выйдет с привычной приветливой улыбкой во всю жалуясь что опаздывает на работу.

День третий.

Приехала настоящая полиция. Ключа от квартиры у управляющего не было — она всегда меняла замки сама. А потом заносила дублекат, но в этот раз не успела. Дверь взломали. Рывок, треск дерева, и поток свежего воздуха с лестничной клетки ворвался в застоявшуюся атмосферу. Первое, что они почуяли, — не запах смерти. Он еще не успел родиться. Был запах открытых окон, пыли и… свободы. Все окна были нараспашку. Легкие занавески колыхались, впуская и выпуская нескольких мелких, юрких воробьев. Они с любопытством порхали с книжной полки на спинку кресла, чирикая, будто в лесу. Квартира сияла болезненной, выморочной чистотой. Каждая вещь была на своем месте, пыль вытерта, полы вымыты. Спальня открыта, гостиная, кухня, ванная… Все двери распахнуты, будто приглашая в последний тур по жизни, которая больше не нужна. Только одна дверь в конце узкого коридора была закрыта. Та самая. Ее комната-студия, ее святилище. Та дверь, за которую всегда, с самого детства, ему был строгий запрет: «Оскар, ни ногой! Это мое пространство!» Она манила. Молчаливым, зловещим вызовом. Именно он, Оскар, прибежавший за полицией, бледный, с трясущимися руками, шагнул вперед. Его не остановили. Он повернул ручку. Дверь не была заперта. Он вошел первым. Комната была залита послеполуденным солнцем. Птицы здесь тоже были. Одна сидела на мольберте, склонив голову к пустому холсту. Воздух был неподвижным и тяжелым, несмотря на открытое окно. И прямо по центру, на идеально чистом светлом полу, лежала Она. Ее тело. Безжизненное, изящное, как сломанная марионетка. И вокруг — обширное, почти черное, засохшее озеро. Кровь. Ее было так много. Она впиталась в дерево, создав лаковый, зловещий глянец. Именно на это озеро упал его взгляд. Не на лицо, не на позу — на эту страшную, окончательную картину, центром которой он, сам того не желая, всегда был. Полиция действовала быстро, четко. Осмотр, снимки, бормотание о «явных признаках», о «предсмертной записи» в блокноте. Ее тело, бережно, но без особой почтительности, унесли на носилках, накрыв тканью. Дело закрыли почти мгновенно: самоубийство на почве неразделенных чувств и одержимости медиа-личностью. Чисто, аккуратно. Трагичная история для пары газетных строчек. Все ушли. Оставили его одного в опустевшей квартире, ключи от которой теперь лежали у него в кармане. Тишина вернулась, но теперь она была иной — гулкой, обвиняющей. Оскар не ушел. Он нашел в шкафу ведро, тряпки, едкий чистящий раствор. Он встал на колени на том самом месте, в центре комнаты. И начал тереть. Тереть изо всех сил, до хруста в суставах, до боли в мышцах, застывшую, въевшуюся кровь своей подруги. Каждое движение было попыткой стереть и это, и что-то другое — свое неведение, свою слепоту, свое счастье, которое стало для нее ядом. Но куда бы он ни отводил взгляд, он видел себя. Портреты, эскизы, наброски. На стенах, на мольбертах, в папках, аккуратно разложенных на полках. Его лицо. Его глаза. Сотни, тысячи его изображений — улыбающихся, задумчивых, серьезных. Он смотрел на Оскара с каждого угла. Не как на друга, не как на чемпиона. А как на объект бесконечного, безмолвного обожания. И теперь — как на виновника. Как на грешника, который праздновал свою победу, пока его мир тихо истекал кровью в нескольких кварталах отсюда. Ведь это её любовь к нему довела её до этого лезвия. Ведь это он, ослеплённый собственным светом, не заметил её медленного угасания в тени. Не разглядел за улыбкой «сестрёнки» — крик. Не услышал в её тихом «я рада за тебя» — предсмертный хрип. Ведь это он виноват, что был так нужен, так близок и при этом — бесконечно далёк. Что не увидел раньше... что не спас. Теперь её нет. На него смотрел его собственный портрет, нарисованный её кровью. Совершенный в своём ужасе. Его вырвало. Прямо на ту самую кровь, которую он пытался стереть. Кислота смешалась с окаменевшим следом её жизни, образовав новую, грязную картину. Он никому не сказал. Не позвал на помощь, не разрешил никому приехать. Родителям Дженнифер, раздавленным простым горем, он твёрдо запретил заходить в эту комнату. «Я сам». Это было и наказанием, и последней близостью. А сам... сам умирал. Точь-в-точь как когда-то умирала она — тихо, изнутри, под тяжестью невыносимой правды. Комната была ею. Им. Музеем её одержимости и его слепоты. Он был повсюду. Каждый момент его жизни, украденный её взглядом и запечатлённый: портреты карандашом и маслом, тысяча снимков с разных ракурсов, смонтированные видео с его гонок, постеры, на которых он улыбался чужим фанатам. Рисунки других людей, сделанные только затем, чтобы лучше рисовать его. Пустые флаконы его духов, чтобы не выветрился запах. Бутылочка его энергетика. Даже прядь его волос в прозрачном пакетике, аккуратно подписанная датой... Как? А потом он нашел дневник. Толстый, въевшийся в пальцы от времени. Пять лет. Он открыл его и погрузился в её вселенную. И читал. И рыдал. Беззвучно, раздирающе, в полный голос — содрогаясь от каждого слова, от каждой мысли, которую он так и не услышал. Запись 10 ОСКАР СЕГОДНЯ ПОГЛАДИЛ МЕНЯ ПО ВОЛОСАМ И ПОЦЕЛОВАЛ В МАКУШКУ. НАЗВАЛ МЕНЯ СВОЕЙ СЕМЬЁЙ. Я знаю, что он имеет в виду. Но от этого слова у меня внутри всё замирает и тут же начинает бешено стучать. Оно должно значить что-то другое. Оно должно. Запись 39 Ночь в доме Пиастри. Он позволил мне остаться в его комнате. Я лежала на полу и слушала, как он дышит во сне. Всего метр между нами. Я хотела переселить его. Я знаю, что это неправильно. Но мысль не уходит. Запись 172 Годовщина у него с Лили. Я должна радоваться за них. Вместо этого я реву. Я всё понимаю. Я прекрасно понимаю, какая я ужасная. Но понимание не останавливает. Оно только делает боль острее. Запись 459 Он испёк для меня клубничный торт в прямом эфире. Сказал: «Для младшей сестры». Эти слова резанули, как всегда. Но я съем этот торт и буду улыбаться. Потому что он *сделал это для меня*. Это мой кусочек его. Пусть даже с надписью «сестра». Он мой. Хотя бы в этом. Запись 981 «81» — его номер. Хотела не думать о нём сегодня. Не вышло. Не может выйти. Мысли всегда возвращаются к нему. Ладно. Пойду рисую. Снова. Это единственный способ быть с ним по-настоящему. Запись 1206 Он был пьян. Поцеловал меня. Сказал, что любит. Я знала, что он не в себе. Что это не мне. Но я целовала его в ответ. Впитывала этот миг, этот обман. Для него — ничего. Для меня — всё. Я украла этот поцелуй. И мне нет стыда. Только жгучая радость, которая тут же превратилась в пустоту. Последняя запись Пожалуйста, Оск. В следующей жизни. Увидь меня. Просто меня. И полюби. Я знаю, как это звучит. Я знаю, что со мной не так. Но я больше не могу. Пожалуйста. Его пальцы, липкие от пыли и слез, сомкнулись на переплете дневника. Последние строчки, залитые её кровью, теперь размыты и его собственными слезами, образуя жуткие, полупрозрачные разводы. — в следующей обязательно. Он захлопнул толстую тетрадь, будто пытаясь запереть внутри весь этот ужас, всю её исповедальную боль. Звук был глухим, конечным. Так хлопают крышкой гроба. Он отшвырнул дневник от себя, и тот ударился о ножку стула, рассыпав веером несколько последних листов. Портрет он уже видел. Мельком, краем зрения, когда вошел в комнату. Тогда он был просто частью кошмара — еще одним его изображением в этой галерее безумия. Но сейчас, когда пыль отчаяния немного осела, его взгляд притянуло туда с неумолимой, магнитной силой. Холст стоял на полу, прислоненный к шкафу, в странной, невыставочной позе. Там был он , его лицо. Но не то, что он видел в зеркале по утрам, не то, что улыбалось с фотографий победителя. Это был он, увиденный ею. Уголки губ, которые она нарисовала, не опущены в грусти, а чуть приподняты в той мягкой, почти невидимой улыбке, которую, как он теперь с ужасом понимал, он дарил только ей. Ей и Лили. Глаза... Боже, глаза. Они были написаны с таким знанием, с такой пронзительной нежностью, что в них можно было утонуть. В них не было гнева или обвинения. Была лишь бесконечная глубина печали и... любви. Той самой, о которой кричали страницы дневника. Эта любовь была в каждом мазке, в каждой тонкой прожилке, имитирующей тень на его щеке. Она нарисовала его любящим. Таким, каким хотела видеть. А потом его взгляд упал вниз, в угол. Туда, где на белом фоне холста, контрастируя с темными тонами портрета, были выведены слова. Её последние слова. Не чернилами. «Я хотела в этой». Его тело согнулось пополам. Его снова стошнило — сухими, мучительными спазмами, потому что выворачивать было уже нечего. Только горечь, только желчь, только это сокрушительное знание, которое теперь жило в его собственных чертах, нарисованных её кровью. Он смотрел на портрет, и портрет смотрел на него, и в этом безмолвном диалоге не было победителей. Была только тишина, пронзенная немым криком с холста и хриплым всхлипыванием на полу. Он был и палачом, и жертвой. И зрителем собственной трагедии, написанной в красках, которых он никогда не должен был видеть.
50 Нравится 9 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (9)