.
3 февраля 2026 г., 21:50
18**, 5 марта.
Никогда не смел даже предполагать, насколько изнурительны могут быть контракты, и в этом, пожалуй, виновата моя избирательность: пока мои сородичи с радостью прибегают по первому зову людей, я неизменно позволяю себе выбирать, и хотя вкус моих блюд, как правило, всё же отличается в лучшую сторону от несуразных душонок, достающихся им, — они имеют больше опыта. Быть может, то, что изнурительно для меня, является привычным для них, не могу знать. Могу лишь уверенно сказать, что мой контракт с этой охотничьей колбаской на тонких ножках затянут уже (не прошло и пары месяцев, но по меркам демонов даже этого слишком много), а мы не приближаемся к его цели ни на йоту — он не особо и двигается. Я пока не могу выразить своё отношение к этому. Возможно, я должен злиться, как и любой добропорядочный демон злился бы на моём месте — еда смеет не ползти в мой рот, экая оказия. Однако добро(или всё же зло)порядочные демоны также не занимаются подобным видом ерунды — дьявольские мемуары вещь занятная, но по факту абсолютно бесполезная. Проанализировав ситуацию, я осознаю ясно кое-что не очень положительное для меня: хоть я и научился — почти — за несколько недель быть дьявольски хорошим дворецким, я вовсе не сумел стать за несколько веков злопорядочным демоном — и, судя по всему, ещё и схожу с ума в стенах этого поместья. Оно и понятно: полуистеричная говяжья ножка, считающаяся сейчас моим контрактором, кого угодно способна приблизить к самоубийству. Собственно, потому дневник (?) и начат. Не думал, что у демонов могут быть столь явные и яркие эмоции, но довести, оказалось, можно и нас — возможно, для такого требуется отдельный талант.
Людям (я, разумеется, ознакомился с этим) помогает справиться со стрессом именно выплёскивание чувств на бумагу, а я сейчас всё же обитаю в человеческом обществе.
С людьми жить — по-человечески выть. Не иначе!
Через пару часов рассвет. Мне нужно подготовиться к пробуждению капризного ростбифа.
(По большей части — морально).
18**, 28 апреля.
Пришлось на некоторое время отложить свою писательскую практику, ибо мои свободные минуты сократились до минимума: теперь даже по ночам я предоставлен не себе, а должен находиться в спальне премного уважаемой (ха-ха, конечно, нет) запечённой картофелинки. Я предполагал это, когда он впервые закричал во время сна, но я, увы, не предвидел того, что это затянется далеко не на одну ночь. Я мог бы написать, что мне его жаль, но отнюдь, мы, демоны, совсем не имеем способности жалеть людей и уж тем более им сочувствовать, напротив, я бы сказал, что меня в какой-то мере почти забавляет его беспомощность... Нет. Забавляла бы, если бы не приносила мне лишних хлопот.
Очень неожиданно выяснил для себя, что не люблю тратить время впустую — в бытии свободного демона выявить это было попросту невозможно, но теперь, когда время столь ценно, я знаю, как мало его может быть, и от того ещё сильнее удручён тем, что его — моё драгоценное время — приходится тратить на то, чтобы стоять подобием канделябра в спальне вредного куриного крылышка.
...однако я всё же совру, если скажу, что ничего во мне несмело не трепещет, когда он сонный посреди тёмной ночи поднимает свою головку с растрёпанными волосами, обводит комнату растерянным взором из-под пушистых ресниц и, увидев меня, вздыхает с каким-то странным для меня (разве я не должен приводить его в больший ужас?) облегчением, после чего легко засыпает снова. С неудовольствием признаю, что будь у меня хвост, я бы им завилял в этот момент: пожалуй, то, что меня нарекли именем — дьявол милостивый — собаки, всё же повлияло на мою сущность. Другого объяснения подобным чувствам у меня нет.
Это всё абсурдно и комично.
...Ещё одно признание только для страниц этой книжицы: спросонья жаренный поросёнок выглядит очень... пишу, обречённо вздыхая и трусливо оглядываясь по сторонам, чтобы, не дай дьявол, кто-то это не увидел... очаровательно. Он выглядит очаровательно.
В своё оправдание могу написать, что я всегда был падок на красивые безделушки, потому такое признание не должно быть особо удивительным. Тем не менее, я удивлён и даже немного подавлен.
18**, 13 мая.
Мы с (ещё пока не) наливным яблочком неплохо ладим — более того, я готов назвать нас хорошим дуэтом. Конечно, наши языки всё ещё сцепляются в язвительных битвах примерно... всегда, однако это даже весело и, кажется, нам обоим сие действо доставляет странное удовольствие. Впрочем, то, что мы будем общаться с помощью сарказма и иронии, было понятно ещё в минуту заключения контракта.
Оскорбления со стороны вяленой рыбки (как бы он ни желал обратного) меня ни коим образом не задевают. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы прекратило разбивать дорогие и симпатичные мне сервизы. Иногда мне кажется, что ему нравится меня выводить из себя: посмотрите-ка, бездушный демон не такой уж и бездушный. Он якобы случайно разбивает все тарелки и чашки, про которые я недальновидно смею заикнуться, что очень долго их искал и с ними, милорд, нужно быть поаккуратнее.
Я даже не могу дать ему подзатыльник, хотя руки, буду честен, чешутся. Приходится мстить изящнее. Даже не догадываюсь, милорд, как так вышло, что ваша любимая книга оказалась у открытого окна во время сильного ливня и промокла — никаких догадок, увы-увы!
18**, лето.
Мой виндзорский супчик гораздо более упорный, чем можно предположить, взглянув на него — такого тщедушного и слегка надменного — впервые. Я продолжаю обучать ему всему тому, что положено быть в списке навыков и знаний юных господ, и пусть не со всем он справляется идеально с первого раза, из раза в раз он поднимается после падения и доводит дело до конца. Не хвалю его напрямую (в наших взаимоотношениях так не принято), но, думаю, между строк читать он вполне способен. Я тоже научился смотреть глубже. Робкая благодарная улыбка почти цветёт на его губах, я готов в этом поклясться, однако он вовремя себя одёргивает, видимо, опомнившись.
Он всё ещё очень вредная куропаточка, я не меняю своего мнения — столь капризное блюдо ещё нужно уметь найти... Но я признаю, что экземпляр мне и вправду достался любопытный. Даже немного грустно, что я не успею раскрыть все его стороны прежде, чем контракт завершится. Однако ничего с этим уже не поделать. C'est la vie.
18**, 12 сентября.
Холодная осень в Великобритании начинается рано... Уже идут дожди. Ветер коварно атакует наш особняк и, несмотря на то, что я, как только могу, пытаюсь поддерживать тепло дома, хлебушек всё равно умудрился приболеть: его организм сдался прохладе сентября без попыток сопротивления. Хандрит, чахнет и весь горит: температура, будь она неладна. Я почти не выпускаю его из постели: куда бы он сейчас ни пошёл в поместье, он замёрзнет и лишь усугубит простуду. Разве ж нам это нужно? Ворчит.
Точнее — пытается ворчать. Но сил у него на это категорически мало, потому просто, прохрипев пару раз мне что-то нечленораздельное, морщит свой аристократичный носик и утыкается им в подушки с глухим стоном: скучать светлейшество не любит. В целом, работать тоже, но это уже не столь важно.
Его ропот быстро усмиряется кружкой тёплого молока со сладким мёдом.
18**, 20 сентября.
Мясной рулетик всё ещё болеет. Я, конечно, делаю вид, что мне глубоко всё равно, но здесь — на этих страницах — можно и признаться в том, что всё-таки я немного переживаю: как бы моё жаркое, над которым я изрядно попыхтел, не ушло в утиль. Было бы несколько досадно (и когда я пишу «несколько», я очень сильно преуменьшаю).
Вызвал ему врача, но тот ничего нового и дельного мне не сообщил: только облапал мой студень самым наглым образом.
Спустя несколько часов, поразмыслив, я всё же понял, что «облапал» сказано громко и то были необходимые процедуры, но в момент совершения мужчиной этих действий здраво думать я не мог и потому зыркал на него весьма мрачно каждую секунду; быть может, потому он так поспешно и покинул поместье. Необлапанный студень даже рискнул пошутить над этим, но я не особо вслушивался в его хихиканье. Я мог бы прийти в смятение от своего поведения, однако демоны — собственники, и это общепринятый факт.
Попробовал бы кто забрать кусок мяса из-под носа голодного тигра — реакция была бы такой же.
18**, 21 сентября.
Сегодня таки решил смилостивиться над своим кислым лимончиком, иначе он бы точно полез от скуки на стены, — пару часов читал ему какой-то детектив, а он, сверкая красными (но далеко не демоническими, а просто от болезни) глазёнками, очень внимательно слушал и под конец уснул. Сегодня во сне он дышит спокойнее, чем в последнюю неделю. Возможно, наконец-то пойдет на поправку и перестанет жужжать, подобно раздражающему комару у уха, о том, как ему надоело лежать на одном месте и видеть лишь мою — «ты только не обижайся, Себастьян» — противную рожу.
Я, конечно, не обижаюсь — демоны этого не умеют.
18**, 3 октября.
Я глубоко обижен и оскорблён.
Я знал, что это подобие копчёного окорочка не очень положительно относится к семейству кошачьих, но даже нелюбовь должна иметь границы. Я не вижу причин его сегодняшних громких, режущих слух, криков: «Какого -нецензурное слово- на территории поместья развелись -много нецензурных слов- кошки и кто тебе, непослушный ты чёрт, разрешил их подкармливать?!» Начнём с того, что я не чёрт — в иерархии демонов я пусть не в числе сильнейших, но опускать до звание черта себя не позволю. Закончим тем, что я вовсе не глухой — мог бы высказать свои претензии умеренным тоном и не применяя к моим прекрасным питомцам столь изощрённые оскорбления.
А ещё лучше — притвориться, что не заметил.
Я же ничего не говорю ему, когда он тащит с кухни пирожные и разное другое сладкое, между прочим вредящее его зубам, за несколько часов до ужина.
...Собственно, не говорил до этого момента — сейчас мне натуральным образом объявлена война. Больше никакого сладкого до ужина, обеда и даже по утрам. Иногда «кнут» — это просто забрать пряники.
18**, 14 декабря.
Виноградинка с утра пребывает в скверном настроении. В более скверном, чем обыденно. Оно и понятно: годовщина смерти родителей и в целом дата, напоминающая о дне, когда его жизнь пошла по одному не очень приличному месту. Увидя с утра его мрачное выражение лица, додумался ляпнуть: «Зато случившееся привело к нашей с Вами встрече, милорд» и потом ещё полчаса убирал осколки сервиза, полетевшего мне в лицо. Лишь в моменте уборки осознал что для ягодки мои слова были сродни издевательству. Что же, как я уже упоминал: демонам несвойственны жалость и сочувствие, потому и с тем, чтобы подобрать слова утешения и поддержки, у нас немного туговато; обычно этот навык нам даже не требуется. В конце концов, кто подбадривает курицу прежде, чем положить в духовку? Просто так уж вышло, что моя курочка несколько особенная — я всегда отличался нишевыми интересами.
Сейчас стараюсь не попадать в поле его зрения — убирать последствия гнева шампиньончика совсем не сложно, но очень муторно. К тому же мне немного жаль ни в чём не виноватую посуду.
Из темноты углов поместья раз в полчаса наблюдаю за тоскливыми похождениями милорда: он понуро осматривает комнаты и с печалью глядит вглубь коридоров. Не в моём это репертуаре, но всё же напишу: бедный ребёнок.
18**, 14 декабря, спустя пару часов.
Я смел (ошибочно, как оказалось) предположить, что он, гуляя по особняку и заглядывая во все уголки, вспоминает дорогие сердцу моменты, проведённые с его семьёй. Я, как всегда, недооценил это вредное фуа-гра.
Его тоскливые скитания по поместью сподвигли меня на то, чтобы выйти из тени к нему со второй попыткой утешить несчастное дитя, но я не успел даже раскрыть свой рот: стоило этой наглой костлявой тушке завидеть меня, как его губы растянулись в злобной (сугубо по его мнению) ухмылочке и он процедил сквозь зубы ехидное, но радостное «нашёлся, чертила». Я, естественно, хотел наконец-то высказать всё, что я думаю о его подобных обращениях ко мне, однако снова потерпел поражение, не успев сказать и слова. Поведя плечом небрежно, он вымолвил как ни в чем не бывало: «Я хочу пройтись», и мои возражения («Милорд, вы рискуете заболеть») были пропущены мимо ушей.
По саду, припудренному белым снегом, мы бродили достаточно долго; определено мной это было в конце нашей прогулки по покрасневшему и шмыгающему носу замёрзшего светлейшества. Все эти минуты мы находились в тишине. Орешек спокойно рассматривал голые кусты роз, а я шёл за ним поодаль, не видя смысла в том, чтобы начинать разговор или идти слишком близко.
Атмосфера, царящая в тот момент между нами, была достаточно умиротворённой, и, как ни странно признавать это, но подобное становится для нас не редкостью.
Когда мы уже стояли около входа в особняк, вишенка, не оборачиваясь, будто говорил он вовсе не со мной, сказал в полной мере непринужденное: «Я на тебя не злюсь, можешь прекратить прятаться».
Сначала я хотел возразить, что я вовсе не прятался, но губы захлопнулись сами: врать ему я не имел права, и с позором пришлось признаться хотя бы самому себе — весь день мне просто-напросто было стыдно появиться на его глазах, и дело было совсем не в тарелках.
Затем до моей головушки дошло, что он с самого начала искал именно меня и именно за тем, чтобы сказать завуалированное «я тебя простил».
Я не придумал ничего лучше, чем привычно положить ладонь на грудь и поклониться — безэмоционально и механически, а затем всё также — не показывая своих чувств — провёл ему привычный вечерний ритуал: ужин, мытьё перед сном, переодевание. Я покинул его спальню — он не просил остаться.
Но я, придя в свою пустую каморку, сел на единственный в комнате стул — простой и деревянный — и ещё долго глядел в стену прежде, чем решиться всё это записать: удивлялся мурчащему теплу где-то около местонахождения человеческого сердца.
18**, Рождество.
Сегодня к нам приехала мисс Элизабет Мидфорд — дочь сестры покойного отца моего пирожка и по совместительству его же невеста. Забавная девчушка, но очень громкая — я вижу, как пирожок раздражённо морщит нос каждый раз, когда та открывает рот. Все эти месяцы, что мы проживаем в особняке вдвоём, как господин и его дворецкий, мы проводим их в относительном покое: даже если пудинг вдруг захочет устроить мне истерику, то это будет краткосрочное и быстрое действие; во всё остальное же время это поместье пребывает в тишине, и светлейшеству просто негде привыкать к какому-либо шуму. У нас всегда тихо.
Потому любое появление чего-то громкого выводит мандаринку на эмоции — сегодня мне не раз приходилось наблюдать, как нижнее веко его глаза, иронично, что именно с печатью (я могу заверить, что это не из-за меня — к нервам демоны не притрагиваются), подёргивалось каждые пол минуты.
Но он большой (хотя, если судить по росту, то не очень) молодец! Держался, как только мог, и ни разу не послал маркизу куда-нибудь в пешее приключение. Для него это достижение.
Почти горжусь своим сырочком.
18**, весна, начало.
...Ненав...
Нет.
Всё же начало сегодняшней записи, написанное мной, скорее, на инстинктах, нежели рациумом, было бы неверным. Я много думал о случившемся и всё же понял, что не злюсь, не разочарован и в целом всё это было ожидаемо — просто я до последнего строил из себя невероятного демона, который сможет обвести утёнка вокруг его аккуратного носика, однако как ни глянь, так это меня утёнок обставляет из раза в раз, а я даже никак по-настоящему не сопротивляюсь.
Но, верно, следует начать оттуда, откуда начинают обычно: сначала.
Ещё с месяц назад светлейшеству пришло письмо и не абы от кого, а от самого Её Величества королевы Виктории. В письме она писала ему о том, что восхищена его упорством и силой (и кучу других хвалебных, но показавшихся мне лицемерными слов), а, подведя итоги, сообщила, что готова официально восстановить его статус графа и наградить его должностью, с делами коей хорошо справлялись всегда только члены семьи Фантомхайв — должностью Цепного пса королевы.
Ох, эти аристократы — всё-то у них зациклено на собаках.
Мне казалось, что подобное звание будет несколько унизительным для салатика, однако вовсе нет — его губ почти коснулась улыбка, когда он дошёл в чтении до строк про должность. На моё недоумение, видимо, хорошо читавшееся во взгляде, он ответил, что это на самом деле весело и наверняка похоже на сюжеты книг, которые он читает. Я не мог не усмехнуться (такое ребячливое мышление!), однако большего не ответил, поймав злостный взгляд.
Сегодня... Сегодня была эта громкая церемония, и я, находясь у двери огромной залы, подмечал то, с какой жадностью на светлейшество смотрят все эти высокородные, но премерзкие в своей сути индивиды: он был мишенью для их разговоров за столом и на «дружеских» встречах уже очень долгое время, а теперь явился, подобно Христу, перед ними — живой и непоколебимый, и в том, как он шёл — твёрдой поступью, с выверенной осанкой и поднятой головой — напрямую к королеве, было что-то необъяснимо сильное, пусть и фактически ложное; то была всего лишь маска — маска сильного человека, я знал это, потому что видел его истинные слабости, количество которых не ограничивалось маленьким числом, но я также осознавал, что надеть на себя подобную маску, когда ты одиннадцатилетний, потерявший всё и ко всему прочему сам стоящий в могиле одной ногой, ребёнок — воистину сложно.
И, быть может, я впервые тогда им... восхитился как человеком.
Его тётушка по матери, стоящая рядом со мной всю церемонию, сказала, что я сейчас для него, пожалуй, самое близкое существо, а я не сумел ничего на это ответить кроме уже въевшегося под не менее лживую, чем его маска, кожу «я просто дьявольски хороший дворецкий» потому, что на самом деле близкими мы не были и я не хотел, согласившись, опорочить ещё одним обманом нашу связь. Есть только одна правда: он моя еда.
И через пять минут после этого диалога я почти попытался съесть его душу.
Такая ирония, не правда ли? Вряд ли доктор Даллес предполагала подобное.
Когда она сказала это, я задумался на миг о том, что в глазах людей мы и вправду выглядим так, словно близки по-настоящему: а на деле, за ширмой сцены, где нам не нужно играть придуманные нами же роли, я оголяю свои клыки, подобно волку, увидевшему беззащитного оленёнка в ночи.
Сейчас не могу сказать уверенно, действительно ли я рассчитывал на то, что смогу так легко забрать его душу и вправду ли я удивился, когда он решительно развернулся, сказав, что ни статус графа, ни богатства, ни прочее совсем его не волнуют и его цель остаётся прежней, но в любом случае я застыл, почти снесённый (сражённый уж точно) этим напором, а затем с тонкой улыбкой на полном автомате упал на одно колено: губы сами оказались на его крохотной ладони.
Он вовлёк меня в новую игру.
Не было в его, казалось бы, решительном взгляде ни капли желания мести — лишь трепетные попытки урваться за жизнь из последних сил и просящее, робкое «Тебе понравится, я обещаю».
Сначала я думал, что меня обманули — и, вернувшись в особняк, позволил себе пометаться по мраку пустых комнат, подобно дикому голодному зверю: мы, демоны, совсем не любим, когда еда ставит собственные условия... А затем я понял, что на самом деле был рад обмануться сам.
Любопытство взяло верх. Там, стоя в коридоре королевского дворца и глядя на его тщедушное, маленькое, но облачённое в дорогую и неподходяще взрослого фасона одежду тело, я думал о том, что с ним ведь по правде не так уж скучно, как было до него; и я решил поверить, что нам будет весело вместе.
В конце концов, чем более я буду голодным позже, тем слаще мне будет казаться его душа, когда я её заполучу, а торопиться нам и подавно некуда: всё время мира в наших с ним руках.
Приписано чуть позже.
Я не ненавижу его.
18**. Некоторые из последующих записей.
Постепенно обзавелись с десертиком помощниками для меня — формально, конечно. Из этой несвятой троицы слуги такие же, как примерное блюдо из светлейшества, а примерного в нём...
Забот стало ещё больше, свободного времени — меньше. Кухня стабильно подрывается, деревья в саду вырываются, а сервизы разбиваются теперь с ещё большей частотой. Дел — по горло, по руки и по ноги. На все части тела. Была бы воля багетика, он бы и мою пятую точку чем-нибудь нагрузил, но, видно, пока ещё не придумал, на что она может сгодиться. И слава, как говорится... Не буду поминать всуе.
Ни Бард, ни Финни, ни Мэй Лин стабильно ничем не помогают — как я уже написал ранее, слуги из них никакие, но я выбирал их в это поместье не по тому, как хорошо они умеют запекать куропаток (хотя Барду, конечно, в своё время влетело) и подметают пол: они здесь, по большей части, для защиты моей конфетки и с этим они справляются так, как никто другой не справится из людей.
В поместье вернулся и господин Танака — бывший дворецкий семьи Фантомхайв.
Мрачная атмосфера особняка отступает день ото дня, а пироженка, не постесняюсь этих слов, расцветает.
<...>
Заметил, что всё чаще называю в своих записях, да и мыслях, светлейшество чем-либо сладким. Связано ли это с тем, что он такое любит, или чем-то другим — не хочу думать.
Однако с тем, что сладкие прозвища ему идут гораздо больше, чем «студень» и «поросёнок» спорить не могу: спустя больше полутора лет нашего контракта я могу предположить, на что будет по вкусу похожа его душа — хотя о ней я, признаться, думаю гораздо реже, чем о нём.
Он — не плотный обед, наполняющий желудок до основания; определённо не сытное, жирное мясо, оставляющее тяжёлое послевкусие на языке надолго (судя по описаниям в поваренных книгах) и точно не какой-нибудь суп с разными разбросанными по жидкости ингредиентами.
Пирожные ему подходят. Во всех из смыслов.
Эти рассуждения разожгли во мне желание побаловать его вечером чем-либо вкусным: думаю, приготовлю его любимые — шоколадные.
<...>
Моя булочка свирепствует.
Отправить меня на выходной... Не знаю, силами каких богов он заставил себя такое сделать. А может, вовсе и не заставлял.
В голове из раза в раз крутится его как бы небрежно брошенное мне «Ты со всем справился хорошо, Себастьян» и снова становится как-то не по-демонически тепло где-то там, куда я даже при всём желании не сумею дотянуться.
Принёс мне кашу — абсолютно пресную — и сказал, что её, конечно, готовил Бард, а сам в этот момент упорно не смотрел в мои глаза, что меня не могло не развеселить: врать тортик умеет всем кроме почему-то именно меня.
Я не мог не вставить шутливую фразу про то, что меня бы сильнее порадовала кое-чья душа, однако это его ничуть не смутило: напротив, он вполне сносно (кому я вру, меня унизили в пух и прах) парировал.
Лишь когда он покинул мою комнату (удивительно долго не хотел покидать — тридцать две минуты, семь секунд), я задумался о том, когда наши взаимоотношения свернули на ту тропу, где я шучу о том, что съел бы его душу, а он спокойно реагирует ответной шуткой, а затем я заволновался ещё сильнее: когда наши взаимоотношения свернули на тропу, где я — вроде как холодный злопорядочный демон — подставляюсь под косу смерти и протянутая мелкая ладошка в этот момент кажется важнее всего прочего на Земле, а он — высокомерный и горделивый граф — беспокоится за меня после этого и ещё несколько дней злится, гневится и переживает о том, что я себя не берегу (пусть и завуалированно)?
Покрутившись на не очень-то удобной кровати, я вскоре успокоился и пришёл к высшей степени умиротворения.
Этому в какой-то мере послужило то, что я пролистал этот дневник до самой первой страницы.
Прочёл несколько строк. Поулыбался воспоминаниям.
И окончательно убедился в том, что я вовсе не злопорядочный демон.
Ни один демон не выдерживает блюдо столько лет и ни один демон не подставится ради блюда под косу жнеца, каким бы замечательным то блюдо ни было, но ещё страшнее то, что ни один демон никогда бы не поймал себя на столь абсурдной мысли: «Если мне потребуется умереть, чтобы в последние секунды увидеть беспокойство в его глазах, — я умру». А я вот себя ловлю.
В общем, как типичный демон я явно не удался, но уже без удивления и почти без огорчения я это даже принимаю.
Мне не предсказать, что будет дальше — съем ли я всё же его душу или... Не знаю, что прячется за этим «или», но я определённо хочу узнать.
Моя булочка свирепствует по причине того, что я чуть не умер, пока защищал его — и я не ведаю, что может быть лучше на пути демона; что могло бы быть лучше на моём пути.
Я сожгу этот дневник, как только рана окончательно затянется — больше он мне не требуется.
Однако я оставлю последнюю запись: свидетельство собственной слабости (к собственной сладости, ха-ха). И как бы много я ни писал о своих негативных чувствах на первых страницах, всё же это будет самая для меня ненавистная строка, потому что это — отвратительное признание, пропитанное безысходностью и неизвестностью, но эти страницы изначально — для правды, какой бы неприятной она не была.
Последняя запись, всё также 18**.
Я привязался к еде человеку.