осколки короны

NC-17
Завершён
6
автор
Размер:
20 страниц, 7 968 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

симфония искажения

Настройки
К третьему месяцу изоляции воздух в квартире Пальметто окончательно утратил всякую связь с внешним миром. Он перестал быть просто смесью азота и кислорода, превратившись в густую, почти осязаемую патоку, застывшую в узком горлышке их общего существования. Это была среда, в которой звуки тонули, не успев родиться, а запахи наслаивались друг на друга, создавая сложный, тошнотворный букет. Здесь пахло дорогой кожей диванов, пылью, которая невидимым саваном ложилась на полированные поверхности, едким антисептиком, въевшимся в поры кожи, и тяжелым, удушающим парфюмом Кевина. Этот аромат, с нотами амбры и мускуса, казался Жану запахом самой неволи — он преследовал его повсюду, забиваясь в ноздри и пропитывая одежду. Кевин Дэй изменился так глубоко, что от прежнего «бога экси» осталась лишь пустая, надтреснутая оболочка. Его одержимость Жаном Моро мутировала, пустив метастазы в самые потаенные уголки его сознания. Это была уже не просто забота тюремщика о ценном имуществе; это был лимский синдром в его наиболее извращенной, терминальной стадии. Кевин начал испытывать к своей жертве такую острую, почти патологическую эмпатию, что границы между его собственным телом и телом Жана начали размываться. Когда Жан морщился от боли, Кевин невольно хватался за свой бок. Когда Жан отказывался от еды, Кевин чувствовал, как его собственный желудок скручивает спазм физического голода. Он больше не отдавал приказов — его голос, когда-то резавший воздух сталью на поле, теперь стал вкрадчивым, текучим, полным ложного смирения и ядовитой нежности. — Жан, посмотри на меня, — шептал Кевин, стоя на коленях у дивана, на котором Моро лежал неподвижно, словно выброшенный на берег дельфин. — Я приготовил это специально для тебя. Здесь всё, что ты любил. Я потратил часы, чтобы найти именно те специи, которые использовали в Марселе. Ты же знаешь, я делаю это не для себя. Если ты не съешь хотя бы половину, я буду знать, что я ничем не лучше Рико. Ты ведь не хочешь, чтобы я снова стал тем чудовищем? Это была высшая, отточенная форма психологического террора. Кевин виртуозно перекладывал ответственность за свое моральное состояние на плечи Жана. Он выставлял свое благополучие как прямой результат послушания Жана. Моро, чей дух был систематически раздроблен годами в Эверморе, не мог противостоять этой мягкой агрессии. Для него было проще подчиниться — открыть рот, проглотить безвкусную, пахнущую изысками массу, — чем выносить вид плачущего, стоящего на коленях Кевина. Кевин окружал Жана подношениями, которые выглядели как дары павшему божеству. Шелк простыней, кашемир свитеров, редкие издания книг на французском, чьи страницы Жан боялся перелистывать, чтобы не нарушить их идеальную, мертвую чистоту. Кевин строил алтарь из вещей, пытаясь завалить ими зияющую дыру в собственной совести. Но в этой ласке скрывалась хищная тьма. Кевин мог часами расчесывать волосы Жана, нашептывая извинения за прошлое, но он никогда не прикасался к замку на входной двери. Он сострадал боли Жана, но это сострадание лишь укрепляло стены его тюрьмы. Жан Моро больше не узнавал себя. Тот юноша, который когда-то обладал железной дисциплиной и несгибаемым достоинством, окончательно растворился в медикаментозном мареве и психологическом давлении. Его личность стиралась медленно, как рисунок углем под мелким, навязчивым дождем. Кевин методично отсекал от него всё, что могло напомнить о прежней жизни. Французский язык был объявлен «языком травмы»; экси было названо «инструментом пытки». Жан перестал даже думать на родном языке — Кевин слишком часто говорил ему, что прошлое мертво, а будущее за пределами этой квартиры — это лишь хаос и неминуемая гибель от рук Морияма. Жан превратился в живое эхо Кевина. Если Кевин был весел, Жан выдавливал подобие улыбки, чувствуя, как кожа на лице натягивается, словно пергамент. Если Кевин впадал в депрессию, Жан послушно погружался в кататонический ступор. Он перестал ощущать топографию собственного тела. Иногда ему казалось, что его конечности принадлежат не ему, а Кевину, который так заботливо мазал их дорогими кремами и проверял рефлексы. В редкие, мучительные мгновения ясности, Жан смотрел на свои ладони в тусклом свете ночника. Они были слишком мягкими. Исчезли мозоли от клюшки, зажили ссадины, кожа стала бледной, почти прозрачной, с сеткой голубоватых вен. Это были руки мертвеца, которого подготовили к вечному сну в роскошном склепе. — Кевин... кто я? — спросил он однажды, когда они сидели в полумраке гостиной. Кевин поднял голову, и в его глазах вспыхнул фанатичный, почти безумный блеск. — Ты — моя третья цифра, Жан. Моя опора. Моя спасенная душа. Ты — это я, только очищенный от грехов прошлого. Мы теперь одно целое. Между нами больше нет границ. И Жан поверил. Не потому, что это было правдой, а потому, что неверие означало признание своего полного одиночества в руках сумасшедшего. Стать частью этого безумия было единственным способом не окончательно потерять рассудок. Срыв произошел в один из тех серых четвергов, когда время кажется застывшим в янтаре. В квартире царила такая тишина, что было слышно, как пылинки ударяются о пол. Кевин вернулся из недолгого выхода в мир — он всё еще имитировал посещение психолога, хотя на самом деле просто кружил по городу, захлебываясь паранойей. Он ворвался в спальню, выкрикивая имя Жана с такой интонацией, словно тот мог испариться. Постель была пуста. Паника, острая и ледяная, пронзила Кевина. Он бросился к ванной и рывком открыл дверь, едва не сорвав петли. Жан сидел на полу, прижавшись спиной к холодному кафелю. Его лицо было лишено всяких эмоций, глаза смотрели в пустоту сквозь стены. В правой руке он сжимал небольшой нож для овощей, который он всё-таки смог вернуть себе, обманув бдительность Кевина. На его левом предплечье, прямо поверх старых, уродливых шрамов «Гнезда», красовалась новая, глубокая рана. Кровь — густая, пугающе яркая — медленно пульсировала, стекая по руке и собираясь в лужицу на белом кафеле. Кевин издал звук, не похожий на человеческий. Это был вой раненого зверя, увидевшего свою собственную смерть. Он упал на колени, пачкая брюки в теплой, липкой крови Жана, и попытался зажать рану руками, которые ходили ходуном. — Жан! Зачем?! Я же дал тебе всё! Я защитил тебя от них! — Кевин рыдал, его слезы смешивались с кровью на коже Моро. — Ты же обещал мне, что тебе здесь хорошо! Ты обещал, что мы спасены! Жан медленно перевел взгляд на Кевина. В его глазах не было ни боли, ни раскаяния. Только бесконечная, космическая усталость. — Ты победил, Кевин, — прошептал он, и его голос был сухим, как осенняя листва. — Я просто хотел узнать, чувствую ли я еще хоть что-то свое. Оказалось — нет. Только этот холод. Жана больше нет. Ты создал себе куклу, и теперь она сломалась. Кевин замер. Эти слова подействовали на него как удар током. Лимский синдром достиг своего апогея: он не мог видеть эту рану, не разделяя её. Он должен был стать соучастником этого саморазрушения, чтобы не потерять контроль над ситуацией. — Ты прав, — голос Кевина стал пугающе спокойным. — Мы не можем страдать по отдельности. Он взял нож из ослабевших пальцев Жана. Жан даже не шелохнулся. Кевин поднес лезвие к собственному предплечью, зеркально повторяя позу Жана. С какой-то жуткой решимостью он нажал на сталь, ведя глубокую, ровную линию. Его собственная кровь — кровь «бога экси» — брызнула на кафель, смешиваясь с кровью Жана в единое темное пятно. — Теперь мы связаны навсегда, — прошептал Кевин, заглядывая Жану в глаза. Его зрачки были расширены от боли и адреналина. — Твои шрамы — мои шрамы. Мы теперь не тюремщик и заключенный. Мы — соратники в этой войне против реальности. Жан смотрел на их смешивающуюся кровь, и в этот момент последние остатки его воли растворились. Если Кевин готов калечить себя ради него... если он готов страдать так же глубоко... значит, это и есть та самая любовь? Искаженная, гнилая, пахнущая железом и безумием, но — любовь? Жан протянул руку и коснулся щеки Кевина, размазывая по ней теплую кровь. — Навсегда, — эхом отозвался он. — В этой могиле хватит места для двоих. После той ночи в ванной их жизнь окончательно утратила связь с реальностью. Они больше не притворялись нормальными людьми. Квартира стала их личным святилищем, где они поклонялись своим травмам. Кевин перестал выходить наружу совсем. Он заблокировал все контакты, кроме доставки еды, которую он забирал, не глядя в глаза курьерам. Он боялся, что если он отведет взгляд от Жана хотя бы на минуту, тот исчезнет, испарится, оставив Кевина наедине с его собственными демонами. Их дни проходили в странном, лихорадочном оцепенении. Они сидели друг против друга, связанные невидимыми цепями созависимости. Кевин стал экспертом в области ухода за Жаном. Он обрабатывал его раны с такой нежностью, с какой скрипач заботится о своем инструменте. — Тебе больно? — спрашивал он, накладывая свежую стерильную повязку. — Нет, — отвечал Жан. И это была правда. Физическая боль стала для него чем-то обыденным, вроде шума дождя за окном. Она больше не имела над ним власти. Они начали играть в странные психологические игры. Кевин заставлял Жана рассказывать о своем детстве, но каждый раз «исправлял» его рассказы, переписывая его память. — Нет, Жан, твоя мать не любила тебя так, как я, — говорил Кевин, методично поглаживая Жана по руке. — Помнишь, она позволила им забрать тебя? Она предала тебя. А я — нет. Я забрал тебя у Рико. Я — твоя единственная истинная семья. И Жан послушно кивал. Его память становилась пластичной, как воск. Он начинал «вспоминать» то, чего никогда не было: холод маминых глаз, безразличие отца и вечное присутствие Кевина, который всегда был рядом, даже когда его там не было. Это было полное переписывание истории, создание новой мифологии, где Кевин Дэй был единственным спасителем человечества в лице Жана Моро. Кевин стал патологически, удушающе нежен. Эта нежность была страшнее побоев в Эверморе. Рико бил и уходил, оставляя Жану пространство для ненависти и сохранения крошечного «я». Кевин же не оставлял Жану пространства даже для вздоха. Он кормил его с серебряной ложечки, расчесывал его волосы по часу, выбирал одежду, которая делала Жана похожим на дорогую фарфоровую куклу. Он постоянно касался его — за руку, за плечо, за шею, — словно проверяя, не превратился ли Жан в тень. — Ты такой хрупкий, Жан, — шептал Кевин, застегивая пуговицы на его рубашке. — Мир просто раздавит тебя. Если я выпущу тебя, ты упадешь и разобьешься. Только здесь ты в безопасности. Жан смотрел на свои отражения в глазах Кевина. Он видел там не себя, а маленькое, жалкое существо, которое нуждается в постоянной опеке. Лимский синдром Кевина заставлял его верить в беспомощность Жана так сильно, что Жан действительно стал беспомощным. Его мышцы атрофировались, походка стала неуверенной, голос — бесцветным. Кевин добился своего: он создал идеального зависимого. Человека, который не просто боится уйти, а физически не может этого сделать, ощущая смерть при одной мысли о разлуке. Иногда Кевин приносил вино, и они пили до тех пор, пока стены комнаты не начинали вращаться. В эти моменты они были почти счастливы. В алкогольном бреду реальность раздвигалась, и им казалось, что они действительно находятся в замке, защищенном от всего зла вселенной. — Мы победили их всех, Жан, — пьяно бормотал Кевин, засыпая на плече Моро. — Ни Морияма, ни «Вороны», ни «Лисы»... никто не может нас достать. Мы в безопасности. Жан смотрел на закрытую дверь, на засовы и электронные замки, и внутри него шевелилось что-то, отдаленно напоминающее смех. Безопасность. Какое странное слово для обозначения добровольного погребения. Последний вечер их задокументированного падения ничем не отличался от сотен предыдущих. В этом и заключался истинный ужас — их безумие стало рутиной. В квартире царил вечный полумрак. Кевин ненавидел яркий свет — он слишком отчетливо обнажал шрамы на их телах, пыль на забытых кубках и правду в их глазах. Горела лишь одна лампа в углу гостиной, отбрасывая длинные, зловещие тени на стены. Жан сидел на полу, прислонившись головой к коленям Кевина. Тот медленно, методично проводил щеткой по его волосам. Звук щетки — шурх-шурх-шурх — был единственным метрономом в этой комнате. — Скоро наступит зима, — тихо произнес Кевин. — Но мы не заметим её, Жан. Зачем нам времена года? Зачем нам экси? Мы создали свою собственную игру. Здесь, в тишине. Нам больше никто не нужен. Он отложил щетку и зарылся пальцами в волосы Жана, заставляя его поднять голову. Жан послушно выгнул шею, глядя на Кевина глазами, в которых больше не было жизни. — Ты ведь любишь меня, Жан? — спросил Кевин. Это был вопрос, на который существовал лишь один ответ. Любой другой ответ разрушил бы хрупкую архитектуру их общего склепа. Жан смотрел на Кевина. Он видел его лицо — когда-то лицо бога, теперь осунувшееся, с лихорадочным блеском в глазах. Он видел в нем своего мучителя, своего единственного друга, своего бога и своего могильщика. В душе Жана на мгновение вспыхнуло старое, почти забытое чувство — чистая, как алмаз, ненависть. Он ненавидел Кевина за то, что тот не дал ему умереть. За эти нежные руки, которые держали его крепче любых цепей. За эту квартиру, ставшую его миром. Но следом пришел парализующий страх. Если Кевин исчезнет... кто он, Жан, без него? Пустое место. Номер без команды. Тело без воли. Жан закрыл глаза и прижался щекой к колену Кевина. — Я не могу без тебя дышать, Кевин, — прошептал он правду, которая была страшнее любого проклятия. Кевин удовлетворенно вздохнул. Он наклонился и начал нашептывать Жану на ухо об их «великом будущем». О том, как они состарятся в этих стенах, как мир сотрет их имена из всех архивов, и как они останутся единственной реальностью друг для друга. Он говорил о экси как о далеком, скучном мифе. Он говорил о любви как о полном поглощении. — Мы — враги, запертые в телах возлюбленных, — пробормотал Кевин. — И друзья, похороненные в одной могиле. Жан не ответил. Он слушал ритм сердца Кевина — быстрый, аритмичный, больной. Он знал, что этот ритм — его единственный ориентир. Они сидели в тишине, две окончательно сломленные души, которые нашли друг друга среди обломков своей славы и решили построить из этих обломков герметичный склеп. Это был триумф стокгольмского синдрома, победа лимского безумия и полная, необратимая смерть двух великих атлетов. Они предпочли свету стадионов тьму своего общего помешательства. В окне Пальметто догорал закат, но в их мире солнце уже давно не всходило. Была только симфония искажения — тихая, монотонная и бесконечная, как падающий на безымянную могилу снег. Они были вместе. И это было самым страшным правосудием, которое они могли себе представить. И единственным раем, который они были готовы принять.
Отзывы (1)