(От лица Ричи)
Сознание вернулось обрывисто, как плохой сигнал. Серый потолок. Запах хлорки и тоски. Моя палата. Псих-больница. Сон? Нет. Слишком реальная ломота в мышцах и призрачное тепло на губах. Это было. Всё было. Но в воздухе висела другая тишина. Не сонная, а натянутая. Как струна перед разрывом. Я прислушался. Из коридора – приглушённые, но резкие голоса. Шаги. Быстрые. Несколько пар. Дверь с треском распахнулась. И в проёме стоял он. Уилл. Лицо его было мелово-белым, глаза – двумя огромными тёмными дырами, полными такого животного, нечеловеческого страха, что у меня внутри всё похолодело. – Ричи! – его голос сорвался на крик, хриплый, разорванный. – Они всё знают! Майк... Майк очнулся и... Он не успел договорить. Из-за его спины выросли две массивные фигуры санитаров. Не наших привычных. Других. В тёмно-синей униформе, с пустыми, каменными лицами. Они схватили Уилла за руки, грубо оттаскивая от двери. – Нет! Вы не понимаете! Это не так! – он вырывался, его ноги скользили по линолеуму, но их было двое, и они были сильнее. – Ричи! Не говори им ничего! Молчи! МОЛЧИ!! Его крик резал слух, в нём была агония. Я вскочил с кровати, но в тот же миг в палату вошли ещё двое таких же синих фигур. Их взгляды скользнули по мне без интереса, как по мебели. – Ричард Тозиер. По постановлению суда, – один из них произнёс монотонно, вынимая из-за пояса свёрток грубой ткани. Смирительную рубашку. Уилл, увидев это, издал звук, похожий на стон раненого зверя. Он рванулся с новой силой, почти вырвав одну руку из захвата. – НЕТ! ЭТО Я! ВИНИТЕ МЕНЯ! ОН НЕ ВИНОВАТ! Один из санитаров, державших его, тупо, без злобы, ударил его кулаком в солнечное сплетение. Уилл сложился пополам, захрипел и его потащили прочь по коридору. Его последний взгляд, полный слёз, ужаса и бесконечной любви, на миг встретился с моим – и его поглотила тень коридора. Ко мне подошли. Я не сопротивлялся. Что было толку? Руки грубо заломили за спину, тугая ткань рубашки стянула грудь, плечи, бёдра. Каждый щелчок пряжки звучал как приговор. Меня повели. Не в изолятор. Мы шли по длинным, незнакомым коридорам, куда я никогда не ходил. Вниз по лестнице. В подвальное помещение. Воздух стал холодным, пахнущим сыростью и... озоном? Металлом? Комната. Небольшая. В центре – кресло. Массивное, деревянное, с толстыми кожаными ремнями на подлокотниках и внизу, для ног. Над ним – шлем на проводе. Это был не кинематографический "электрический стул". Это было нечто более утилитарное. Более реальное. Аппарат для электросудорожной терапии. Но переделанный. Усиленный. Приспособленный не для лечения. Меня усадили. Ремни затянули на запястьях, на лодыжках, поперёк груди. Кто-то намочил губку и закрепил её под шлемом на моей голове. Металл был ледяным. Я не видел Уилла, но знал, что он здесь. Где-то за стеклом с односторонней видимостью. Или его держат в дверях. Он видел всё это. Голос где-то сбоку, безразличный: – Признаёте свою вменяемость и умысел в нападении на Майкла Уилера? Я молчал. Смотрел перед собой в бетонную стену. – Включить. Не было громкого гула. Только короткое, пронзительное жужжание, будто взбесившегося трансформатора. И потом... Мир не потемнел. Он взорвался белым светом изнутри. Не боль в привычном смысле. Это было вселенское насилие над самой тканью моего существа. Каждая мышца, каждый нерв, каждая мысль вздыбилась, вывернулась, слилась в один невыносимый, беззвучный визг агонии. Моё тело дернулось в ремнях, выгнулось так, что хрустнули позвонки. Челюсти свело судорогой, я прикусил язык – во рту хлынул тёплый, металлический поток. Длилось это вечность. Или секунду. Потом – резкое отключение. Я обвис в кресле, трясясь, изо рта капала слюна с кровью. Воздух обжигал лёгкие. – Признаёте? Я пытался что-то сказать, но издал только хриплый булькающий звук. – Включить. Второй разряд был хуже. Потому что я его ждал. Белый свет теперь принёс с собой образы – искорёженные, ужасающие. Мамино лицо. Лицо Джерома. Лицо того мальчика со двора. Лицо Майка под моими кулаками. И его лицо. Уилла. Искажённое страхом. Я хотел закричать, но горло было парализовано. Когда это закончилось, я уже не чувствовал тела. Только гулкую, пульсирующую пустоту в черепе. Что-то тёплое и липкое текло у меня из носа. По подбородку. Капля упала на грудь, на грубую ткань смирительной рубашки, растеклась маленьким алым пятном. Кровь. И тут я увидел его. Внезапно открылась боковая дверь, и санитары, почти волоча, втащили туда Уилла. Он был без халата, рубашка порвана на плече. Его удерживали, но он не пытался вырваться. Он смотрел. Прямо на меня. На моё окровавленное лицо. На эту жалкую, алую струйку на белой ткани. В его глазах не было больше ни крика, ни слёз. Там было что-то окончательное. Смерть. Не физическая. Смерть надежды. Смерть веры в справедливость, в систему, в которую он когда-то верил. Он смотрел, как человека, которого он любил, которого обещал защитить, превращают в трясущийся, окровавленный овощ на стуле. И он был абсолютно бессилен. Этот взгляд был в тысячу раз хуже любого электрического разряда. Он прожигал душу насквозь. Голос сбоку снова спросил что-то. Но я уже не слышал. Я смотрел в глаза Уилла, в эту бездну горя и вины, и понимал, что настоящая казнь – не здесь. Она там. В этом взгляде. И она только началась. Для нас обоих. Сознание вернулось не вспышкой, а медленным, тягучим всплытием со дна ледяного омута. Каждая клетка тела гудела тупой, разлитой болью — эхо электрических разрядов, сотрясавших нервную систему. Сперва я почувствовал стягивание. Жёсткая, грубая ткань, впивающаяся в грудь, плечи, бёдра. Не просто дискомфорт — это был порядок, насильственный и неумолимый. Смирительная рубашка. Я был запечатан в неё, как опасный груз. Я заставил себя открыть глаза. Комната. Это была не комната. Это была капсула. Небольшая, круглой формы, лишённая каких-либо ориентиров. Стены, потолок, пол — всё было обтянуто плотным, матово-белым материалом, мягким на вид, но холодным на ощупь. Он поглощал звук. Абсолютно. Тишина здесь была не отсутствием шума, а активной, давящей сущностью. Она вжималась в уши, пока в них не начинал звенеть собственный, нарастающий внутренний гул — ритм сердца, свист в лёгких. Я был закупорен в этой стерильной, беззвучной банке. И прямо передо мной — стена. Вернее, не стена. Огромная, от пола до потолка, панель из чёрного, непроницаемого стекла. На моей стороне оно было просто зеркалом. Я видел своё отражение: призрачно-бледное лицо с лиловыми тенями под глазами, впалые щёки, пересохшие, потрескавшиеся губы. Очки, которые я давно не протирал. Волосы, слипшиеся и грязные. И это уродливое, стягивающее саваном тело — смирительная рубашка, делающая из меня беспомощный, обездвиженный сверток. Я был экспонатом в стерильной витрине. Но знание, холодное и тошнотворное, сидело в подкорке. Это было зеркало Гезелла. С моей стороны — слепая, чёрная поверхность. С другой стороны, за этим стеклом, была комната наблюдения. Освещённая. Там могли стоять люди. Много людей. И они видели всё. Каждый мой вздох, каждое движение глазами, каждый непроизвольный вздраг. Они наблюдали. И я, глядя в своё отражение, фактически смотрел им в глаза, сам того не видя. Это был акт тотального, унизительного выставления напоказ, лишающего последних крупиц приватности и достоинства. Дверь — бесшумная, без ручки, замаскированная в мягкой стене — отъехала в сторону. Вошёл он. Главный врач. Его шаги не издавали звука на мягком покрытии. Он остановился в метре от меня, руки, сложенные за спиной, поза безупречно профессиональная и отстранённая. Его лицо было не маской усталости, как в кабинете, а отполированной, холодной маской контроля. — Ричард, — его голос был ровным, безэмоциональным, будто он комментировал погоду. Он нарушил тишину, и от этого стало ещё страшнее. — Я вижу, ты пришёл в сознание. Это хорошо. Ты находишься в изоляторе максимального контроля. Условия здесь строгие, но необходимые для твоей безопасности и безопасности окружающих. Я не ответил. Не смог. Слова застряли где-то между горлом и онемевшим языком. Я просто смотрел на него, чувствуя, как под взглядом его ледяных глаз по спине ползёт холодный пот. — Ситуация, — продолжил он, не меняя тона, — развивается по определённому сценарию. Майкл Уилер дал обширные, детализированные показания. Он описал характер твоих отношений с доктором Байерсом, их... нездоровую динамику, его манипулятивное влияние на твоё уязвимое состояние. Суд, принимая во внимание комплексную психиатрическую картину — теперь уже касающуюся и тебя, и, к сожалению, доктора Байерса — вынес промежуточное постановление. Он сделал преднамеренную паузу, давая каждому слову врезаться в сознание, как гвоздь. — Доктор Уилл Байерс остаётся формально твоим лечащим врачом. Однако его профессиональный статус, судебная перспектива и, отчасти, его личная свобода теперь жёстко привязаны к твоему... поведенческому прогрессу. Мы не будем в данный момент лишать его должности, так как все мы знаем, что лишь с ним ты согласен работать. Но сразу после того, как тебя выпишут отсюда он будет уволен. Сердце упало, замерло, а потом забилось с бешеной, болезненной силой. Они привязали его ко мне. Сделали его ответственным за моё «исправление». Его судьбу — к моему безумию. — Вся терапевтическая работа, — главврач медленно провёл взглядом по чёрному стеклу, — будет осуществляться исключительно здесь. В этой камере. Под моим непосредственным наблюдением и наблюдением двух дежурных санитаров, находящихся в той комнате. Он кивнул в сторону зеркала. Мой взгляд метнулся к собственному отражению, и в нём, в глубине чёрного стекла, мне почудились смутные тени движения. Они были там. Прямо сейчас. Смотрели. — Кроме того, — голос главврача стал ещё более отчётливым, техническим, будто он описывал новый прибор, — стандартные меры стеснения мы сочли недостаточными. Для гарантии мгновенного и дозированного ответа вводится аппаратный комплекс контроля. Он жестом подозвал одного из невидимых за стеклом санитаров. Дверь отъехала, и вошёл мужчина в синей униформе, держа в руках небольшой, но массивный чёрный футляр. Главврач открыл его. Внутри, на мягком чёрном бархате, лежало два предмета. Первый — широкий кожаный ошейник с толстой, матовой металлической пластиной спереди. От него отходил тонкий, гибкий провод. Второй — небольшой пульт дистанционного управления с одной крупной, выпуклой красной кнопкой. — Это ошейник с системой электростимуляции, — главврач взял его в руки. Кожа выглядела новой, жёсткой. Металлическая пластина мерцала тусклым светом. — Он надевается на пациента. Провод подключается к базовой станции за стеклом. А этот пульт, — он взял в другую руку пульт, — является триггером. Одного нажатия достаточно для подачи кратковременного, но крайне эффективного сдерживающего импульса. Он положил пульт на небольшой выступ на стене, прямо под чёрным зеркалом. Потом подошёл ко мне. Я не мог отодвинуться. Санитар сзади жестко зафиксировал мою голову. Я чувствовал, как холодная кожа ошейника обхватывает шею, как щёлкает пряжка где-то сзади. Он сидел плотно, но не душил. Эта хуета была тяжёлой. Физически и метафорически. — Пульт управления, — главврач поднял его с выступа, — будет находиться у доктора Байерса во время ваших сессий. Слова повисли в тишине, леденя душу. Я смотрел на этот маленький чёрный ящик с красной кнопкой в его руке. Потом — на главврача. — Задача доктора Байерса, — тот продолжил, глядя прямо на меня, — используя терапевтические методики, предотвращать эскалацию твоего состояния. Однако, если его усилия окажутся недостаточными, и он зафиксирует у тебя агрессивный импульс — вербальный или невербальный — он будет обязан применить стимуляцию. Он протянул пульт в сторону зеркала, как будто передавая его невидимому Уиллу, который, я знал, уже мог наблюдать за всем этим из-за стекла. — Это его профессиональная и теперь уже судебная ответственность. От его решительности и своевременности воздействия зависит твоё спокойствие и... его будущее. Если он проявит нерешительность, — главврач повернулся к чёрному зеркалу, — вмешаются санитары. А это, поверь, будет куда менее... дозировано. Они не просто сделали его надзирателем. Они вложили ему в руку оружие. Против меня. Они заставили его стать источником моей боли. Не абстрактным «они» за стеклом, а им лично. Его пальцем на красной кнопке. Его выбором — ударить меня током или быть обвинённым в некомпетентности и халатности, что грозило ему тюрьмой. Это был извращённый гений. Они превращали нашу связь, наше доверие, нашу хрупкую попытку найти спасение друг в друге — в инструмент взаимного уничтожения. Любое моё движение, любой взгляд, любое слово, которое он счтет «агрессивным», теперь могло закончиться для меня ударом тока от него. А любая его жалость, любое промедление — стать для него приговором. Главврач положил пульт обратно на выступ. — Первая сессия с доктором Байерсом начнётся через час. Он уже проинструктирован. И, Ричард... — он наклонился чуть ближе, и в его глазах не было ни капли человечности, только холодный расчёт, — постарайся быть... понятливым. От твоего поведения зависит, как часто ему придётся пользоваться этим пультом. Ты же не хочешь причинять ему лишние трудности? Он выпрямился и вышел. Санитар последовал за ним. Дверь закрылась. Я остался один. С тяжёлым, холодным ошейником на шее, давившим на гортань. С проволокой, уходящей куда-то в стену. И с пультом под чёрным зеркалом — немым укором и обещанием боли. Через час сюда войдёт Уилл. И в его руке будет эта маленькая чёрная коробочка с красной кнопкой. И я буду смотреть ему в глаза, зная, что малейшая вспышка во мне — та самая, которую он раньше принимал и пытался понять — теперь станет причиной для него нажать. И я не знал, что будет страшнее: боль от разряда или боль от осознания, что он это сделал. Что я заставил его это сделать. Мы попали в паутину, где каждый шаг навстречу друг другу вёл к удару током. И тишина вокруг теперь была наполнена невысказанным вопросом: кто сломается первым — я от боли или он от необходимости её причинять?(От лица Уилла)
Я наблюдал за всем из-за стекла. Эта комната наблюдения была холодной, освещённой резким флуоресцентным светом. Воздух пахнет пылью и озоновой смазкой от оборудования. Я стоял, прижавшись лбом к прохладному стеклу, и смотрел, как в капсулу входит главврач. Смотрел, как Ричи лежит на полу, запечатанный в смирительную рубашку, маленький и сломанный. Видел его пустой, отрешенный взгляд, направленный в никуда. Потом появился футляр. И ошейник. Холодная, техническая речь главврача доносилась до меня через динамик, каждое слово — как удар ножом в солнечное сплетение. «Аппаратный комплекс контроля... мгновенный и дозированный ответ...» Я видел, как санитар надевает этот кожаный ошейник на шею Ричи. Видел, как металлическая пластина прилегает к его коже. Видел, как он чуть вздрагивает от прикосновения холодной кожи и щелчка пряжки. Мои собственные пальцы сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони. А потом главврач взял пульт. Маленький, чёрный, с одной-единственной, зловеще красной кнопкой. И он объяснил. Объяснил мне, глядя почти прямо в моё направление, сквозь зеркало. «Будет находиться у доктора Байерса... Он будет обязан применить стимуляцию. Это его профессиональная и теперь уже судебная ответственность.» Мир вокруг меня поплыл. Звуки стали приглушёнными, как под водой. Взгляд упал на этот пульт в его руке. Эта маленькая, невзрачная вещица, которая должна была стать продолжением моей руки. Орудием пытки для того, кого я клялся защищать. Главврач вышел из капсулы и через несколько секунд вошёл в комнату наблюдения. Он молча, с безразличным видом, протянул мне пульт. Я не сразу взял. Рука не слушалась. Он потряс им в воздухе, и я, наконец, механически протянул ладонь. Пластик был холодным и невероятно тяжёлым. Я поднял глаза. Через стекло, через эту иллюзию односторонней невидимости, я встретился взглядом с Ричи. Он смотрел прямо на меня. Точнее, на зеркало, за которым, как он знал, я стою. В его глазах не было обвинения. Не было ярости. Там была только глубокая, бездонная усталость и тихое, почти недоумённое отчаяние. Как будто он спрашивал: «И это тоже ты?» И я не выдержал. Слёзы, которые копились всё это время — от страха, от бессилия, от стыда, — хлынули наружу. Они текли по моему лицу горячими, беззвучными потоками. Я смотрел на него и плакал, сжимая в руке этот чёртов пульт так, что суставы побелели. Я хотел крикнуть, что я не могу, что я не сделаю этого, что это безумие. Но звук в комнате наблюдения был заглушён. Он меня не слышал. Он видел только моё искажённое плачем отражение в стекле, если видел вообще что-то. — Час на подготовку, доктор Байерс, — сухо произнёс главврач за моей спиной. — Потом первая сессия. Не подведите нас. Ко мне подошли два санитара. Не те, что были в больнице. Новые, с каменными лицами. Они взяли меня под локти. Я не сопротивлялся. Меня увели из комнаты наблюдения, по длинному, безликому коридору, в маленькую, пустую комнату с койкой и столом. Мою новую «палату». Дверь закрылась на ключ. Никакого монитора с камерой Ричи. Никакой связи с внешним миром. Только я, четыре стены и этот проклятый, холодный вес в моей руке — пульт. Я сел на кровать, уставившись в пол. Слезы уже высохли, оставив после себя стянутость кожи и пустоту внутри. Я думал о его шее в этом ошейнике. О том, как он вздрогнул. О том, что через час я должен буду войти к нему, сесть напротив и разговаривать, как будто всё в порядке. А в моей руке будет лежать инструмент для его наказания. Инструмент, который я должен буду использовать, если он «ошибётся». Если покажет ту самую боль, которую я когда-то просил его показать. Час прошёл как мгновение и как вечность одновременно. Дверь открылась. Санитар кивнул. Я встал. Ноги были ватными. Я прошёл тем же коридором к двери в мягкую капсулу. Дверь отъехала. Я вошёл внутрь. Воздух здесь был ещё более мёртвым. И он лежал там. Все так же в смирительной рубашке. С этим ошейником на шее. Его взгляд медленно поднялся на меня. В нём не было ненависти. Была только глубокая, иссушающая тревога и вопрос. Всё моё существо рвалось вперёд, чтобы упасть на колени рядом с ним, сорвать эту мерзкую рубашку, разбить ошейник, прижать его к себе и зашептать, что я всё исправлю. Но я видел тень за стеклом. Я чувствовал вес пульта в кармане халата. Я подошёл и медленно, с нечеловеческим усилием, опустился на пол напротив него, сохраняя дистанцию. Сеанс. Нужно было вести сеанс. — Ричи, — мой голос прозвучал хрипло, чужим. — Я... я здесь. Мы должны поговорить о том... что ты чувствуешь сейчас. Я говорил автоматически, выдавая заученные фразы, в то время как внутри всё кричало. Я смотрел на него, на его лицо, на следы усталости и страдания, и каждое моё слово казалось мне самым чудовищным предательством. Я был здесь не как Уилл. Я был здесь как часть машины, которая его ломала. И в кармане у меня лежала кнопка, которая должна была сделать это ломание ещё болезненнее. И он это знал. Мои слова висели в тихом, мягком пространстве камеры, как пустые оболочки. "Как ты себя чувствуешь, Ричи?" "Можешь ли ты описать свои эмоции?" Они отскакивали от него, не встречая ни отклика, ни сопротивления. Он просто лежал, глядя куда-то сквозь меня, его глаза были остекленевшими от боли и усталости. Этот ошейник, этот провод... они превратили его в молчаливый, страдающий монумент. И тогда раздался звук. Короткий, сухой, методичный стук по стеклу с той стороны. Раз-два. Как будто кто-то постучал костяшками пальцев. Это был не вопрос. Это был приказ. Сигнал. Всё внутри меня сжалось в ледяной ком. Кровь отхлынула от лица. Я медленно, будто под водой, опустил руку в карман халата. Пальцы наткнулись на холодный, отполированный пластик пульта. Я вынул его. Красная кнопка смотрела на меня, как зрачок слепого, немигающего глаза. "Я не могу", — прошептал я сам себе. Но другой стук, уже более настойчивый, прозвучал за стеклом. Тень за зеркалом сдвинулась, стала угрожающе чётче. Рука дрожала. Я поднял пульт. Посмотрел на Ричи. Он тоже услышал стук. Его взгляд, прежде пустой, теперь сфокусировался на моей руке. На маленькой чёрной коробочке в ней. В его глазах не было страха. Было... ожидание. И что-то вроде усталой жалости. Ко мне. Это последнее сломало что-то во мне. Я зажмурился, и палец, предательски тяжёлый, надавил на кнопку. Тихий, сухой щелчок от пульта. И мгновенная реакция. Тело Ричи дёрнулось, не резко, а каким-то глубоким, внутренним судорожным вздрагиванием. Губы его искривились, разжались, обнажив стиснутые зубы. Он втянул воздух со свистом, но не закричал. Не издал ни звука. Только его глаза, широко открытые, уставились прямо в меня, и в них читалась вся глубина этой короткой, острой агонии. А потом... взгляд смягчился. Стал просто измученным. Словно он говорил: "Ну вот. Видишь? Я же знал". Слёзы, которые я сдерживал, хлынули из меня градом. Они текли по моему лицу, капали на халат, на пол. Я, рыдая, сдавленно пробормотал сквозь спазмы в горле заученную фразу: "Р-ричи... нам... н-нужно п-поговорить... Ты должен... сотрудничать..." И тогда он пошевелил губами. Шёпот был таким тихим, таким слабым, что я не расслышал ни слова. Просто увидел движение. Я отчаянно наклонился вперёд, пытаясь уловить звук, но услышал только собственное прерывистое дыхание. Я поднял глаза на зеркало, умоляя, прося о пощаде, о секунде, о чём угодно. Тень за стеклом на мгновение замерла, потом слегка кивнула. Разрешено. Дрожащими ногами я поднялся и, преодолевая последний метр, опустился рядом с ним на колени. Наклонился так близко, что наши виски почти соприкоснулись. Его дыхание было тёплым и неровным. И тогда он шепнул. Прямо в ухо. Слова были выдавлены сквозь боль, сквозь сжатые зубы, но они были чёткими и ясными: "Позже... всё обсудим. Не бойся... жми. Если надо. Я... выдержу. Чтобы тебя... не наказали." От этих слов у меня перехватило дыхание. Он... он утешал меня. Давал разрешение на свою боль, чтобы защитить меня. Я отпрянул, с трудом сглотнув ком в горле, и вытер лицо рукавом халата. И тогда он улыбнулся. Не своей прежней, едкой, защитной ухмылкой. А тёплой, слабой, но настоящей улыбкой, которая коснулась его глаз, несмотря на боль, сводившую мышцы шеи. Он медленно, с усилием, повернул голову ко мне, и его голос, всё ещё хриплый, но уже с той самой, знакомой, саркастичной ноткой, прозвучал в тишине: Ну, давайте, доктор Байерс... — он сделал короткую паузу, чтобы перевести дыхание, — поболтаем. Только чур... без скучных учебников, а? И мир, который секунду назад был ледяной ловушкой, вдруг снова стал хоть на волосок нашим. Он был сломан, закован, и у меня в руке было орудие его пытки. Но он улыбался. И предлагал "поболтать". Это был бунт. Тихий, изувеченный, но бунт. И я, стиснув зубы и вытирая новые предательские слёзы, кивнул. Не могу обещать, — тихо сказал я в ответ, и мы начали наш первый, самый страшный и самый важный сеанс. Первый сеанс был адом. Я задавал идиотские, механические вопросы из протокола: "Осознаёте ли вы последствия своих действий?", "Испытываете ли вы чувство вины?", "Как вы оцениваете влияние доктора Байерса на ваше состояние?". Ричи отвечал. Односложно. "Да". "Нет". "Не знаю". Его взгляд был туманным, направленным куда-то в пространство за моим плечом. Он выполнял формальность. Всё, что было в нём живого — та язвительная искра, то острое восприятие, даже та ярость — было спрятано глубоко внутри, под слоем боли и этого проклятого ошейника. Диалог был мёртвым. Бесполезным. Он не помогал ему. Он лишь подтверждал для наблюдателей за стеклом, что Ричи — "резистентный", "неконтактный" пациент, требующий дальнейшего "контроля". Когда время вышло, и дверь отъехала, я вышел в коридор с ощущением, что только что совершил над ним ещё одно, более изощрённое насилие. Я нашёл главврача в его кабинете. — Сэр, — начал я, голос мой звучал хрипло от напряжения, — этот формат... он не работает. Вы видите сами. Он закрылся. Мы не продвигаемся ни на миллиметр. Главврач поднял на меня холодный взгляд. — Протокол существует не для вашего удобства, доктор Байерс. Он для объективной оценки. — Объективная оценка показывает ноль! — я не сдержался, стукнув кулаком по краю стола. — При всём уважении... до всего этого, у нас был контакт. Настоящий. Он разговаривал. Открывался. Именно это и привело к... к прогрессу. А сейчас мы его теряем. Навсегда. Вы хотите получить овоща? Или вы хотите понять, что с ним произошло? Мы смотрели друг на друга. В его глазах боролись раздражение, недоверие и холодный расчёт. Ему не нужен был "прогресс" Ричи в человеческом смысле. Ему нужны были управляемость и показания для суда. Но даже каменному идиоту было ясно, что текущий метод даёт только первое, и то с риском полного слома. — Вы предлагаете вернуться к вашим... неортодоксальным методам? — наконец произнёс он, растягивая слова. — Я предлагаю говорить с ним как с человеком, а не как с диагнозом в смирительной рубашке, — сказал я твёрдо. — Без этих дурацких вопросов из учебника. О том, что ему интересно. О чём он хочет говорить. Хоть о погоде. Это единственный способ сохранить в нём хоть какую-то связь с реальностью, которую потом можно будет использовать. Он долго молчал, разглядывая меня, словно пытаясь обнаружить подвох или признаки моего собственного "нездоровья". — Ладно, — наконец выдохнул он. — Вечерний сеанс. Полностью на ваше усмотрение. Но, доктор Байерс, — он приподнялся за столом, и его голос стал тише, опаснее, — помните о пульте. О вашей ответственности. Любое отклонение от "спокойного" диалога... любая его вспышка... будет на вашей совести. И в отчёте. Я кивнул. Победить не удалось. Просто сменили оружие. Вместо тупого скальпеля-протокола — мне дали в руки бритву. Теперь я должен был ходить по лезвию: с одной стороны — попытаться достучаться до него, с другой — в любой момент быть готовым нажать на кнопку, если мои же методы вызовут у него "нежелательную" реакцию. Два часа спустя я снова вошёл в мягкую камеру. На этот раз — на всю оставшуюся часть дня и вечера. Ричи лежал в той же позе, но, кажется, его дыхание стало чуть менее прерывистым. Возможно, он просто вымотался. Я сел напротив, но уже не на расстоянии, а ближе, как раньше. Вынул из кармана не блокнот, а потрёпанную пачку салфеток. Мокрыми пальцами начал аккуратно стирать засохшие следы крови и слёз с его лица вокруг ошейника. Он замер, но не отпрянул. — Ладно, — тихо сказал я, отбрасывая испачканную салфетку. — Забудь про того идиота с вопросами. Скукотища. Он медленно перевёл на меня взгляд. В нём вспыхнула слабая искра интереса. — Так какого чёрта будем делать, доктор? Картинки из облаков на потолке разглядывать? — его голос был хриплым, но в нём пробивалась знакомая, едкая нотка. — Можешь, — сказал я, и сам почувствовал, как углы губ дрогнули в подобии улыбки. — А можешь рассказать мне, о чём ты думал, когда лежал тут один. До моего прихода. Кроме очевидного. Он прищурился, изучая меня. — Думал, что потолок — говно. И что ты, наверное, там за стеклом ревешь, как девчонка. — Почти угадал, — честно признался я. — Только не за стеклом. А прямо здесь. Мы замолчали. Тишина была уже не такой враждебной. Он начал говорить. Сначала обрывками. О том, как тишина в этой комнате гудит в ушах. О том, как холодно от пола, несмотря на мягкое покрытие. Потом, осторожно, как бы между делом, он спросил: — А тот уёбок... Майк... он... вообще, жив? — Жив, — ответил я коротко, чувствуя, как сжимается желудок. — И даёт показания. Против нас обоих. Ричи кивнул, как будто ожидал этого. Его лицо на мгновение исказила тень той самой старой ярости. Я непроизвольно скользнул взглядом по пульту, лежавшему рядом на полу. Он заметил этот взгляд. — Расслабься, Байерс, — пробормотал он. — Не буду. Не сегодня. Слишком... устал ненавидеть. И так мы просидели весь вечер. Говорили о ерунде. О фильмах, которые он смутно помнил. О музыке, которую слышал по радио в детдоме. Я рассказывал ему о своих дурацких рисунках, о том, как в Хоукинсе мы с друзьями строили крепость в лесу. Он слушал, иногда вставлял колкое замечание, иногда просто молчал, глядя в потолок. Но это было не молчание ступора. Это было молчание присутствия. Он был здесь. Со мной. Несмотря на боль, на страх, на ошейник. Он выбрал быть здесь. И это было одновременно самым прекрасным и самым невыносимым чувством на свете. Потому что я сидел и смотрел, как он страдает. Видел, как он иногда вздрагивает от фантомной боли, как ему трудно повернуть голову. Видел синяки под глазами и худобу щёк. И знал, что в любой момент тень за стеклом может решить, что наш разговор становится "опасным", и мне придётся снова причинить ему боль. Весь этот вечер я провёл на лезвии ножа, балансируя между попыткой исцелить и риском покалечить ещё больше. И он, чёрт возьми, знал это. И всё равно разговаривал со мной. Потому что это было всё, что мы могли сделать. Быть вместе в этом аду. Даже если вместе означало — быть палачом и жертвой в одном лице.