(От лица Уилла)
Ровно через час я вернулся в камеру с новым курсом таблеток — более лёгкие транквилизаторы и мягкий стабилизатор настроения вместо тяжёлых нейролептиков. Ричи, всё ещё в смирительной рубашке с зафиксированными спереди руками, покорно проглотил их, запивая водой из стаканчика, который я держал. Сеанс начался по новому сценарию. Мы говорили о Майке. Но теперь я задавал вопросы не о фактах, а о значении. «Что для тебя значило то, что он сделал?», «Какое чувство было самым сильным в тот момент?». Ричи отвечал медленно, сначала односложно, но по мере того, как таблетки начинали действовать, снимая остроту тревоги, его ответы становились длиннее. Он не оправдывался. Он анализировал. Пусть и сквозь призму химического спокойствия. — Я считаю это правильным, — сказал он в какой-то момент, глядя куда-то мимо меня, голос его был глуховатым, но твёрдым. — Не то, что я его чуть не убил. Это... перебор. Но то, что я его остановил. Что я дал ему понять. Это было правильно. Он не должен был к тебе прикасаться. В его словах не было дикой радости, о которой он говорил под сильными таблетками. Была холодная, почти что тоскливая убеждённость. Признание собственной чудовищности как единственно возможной защиты. Это был страшный, но честный прогресс. Главврач, наблюдавший через стекло, кивнул, что-то пометил в своём планшете и, не дожидаясь конца регламентного времени, развернулся и ушёл. По его спине было видно — он получил то, что хотел: «прогресс» в виде вербализации пациентом своей «ложной системы убеждений». Его интерес к прямой трансляции угас. Как только тень за стеклом исчезла, Ричи как-то сразу обмяк. Напряжение, с которым он держался, ушло, и он бессильно наклонился вперёд, уткнувшись лицом мне в шею. Его дыхание было тёплым и неровным. — Ты такой красивый, — пробормотал он в мою кожу, голос стал сонным, размытым. — И пахнешь вкусно... Тебя съесть хочется... Поскорее бы это всё закончилось. Я хочу снова поспать у тебя в квартире. В обнимку. Без всего этого... Слова были дурацкими, детскими, выдавленными наружу химией и истощением. Но в них была такая тоска по нормальности, по простому человеческому теплу, что у меня сжалось сердце. — Скоро закончится, — прошептал я ему в волосы, обнимая его за плечи, насколько позволяла рубашка. — Я обещаю. Он приподнял голову. Его глаза, затуманенные лекарствами, искали мои губы. Он потянулся, чтобы поцеловать меня. Инстинктивно, прежде чем ответить, я бросил взгляд на дверь, в узкое окно сбоку от неё, где обычно маячила тень дежурного санитара. И он там стоял. Смотрел прямо на нас. Но в его глазах не было ни осуждения, ни готовности доложить. Была... усталая понимающая скука. Он видел. Он всё видел с самого начала. И, кажется, ему было плевать. Он медленно, преувеличенно чётко, поднял палец к губам в жесте «тише», а затем так же медленно развернулся и отошёл от окна, скрывшись из виду. Он дал нам эти минуты. Осознанно. Ричи тоже это увидел. И, не дожидаясь больше, притянул меня к себе и поцеловал. Это был не страстный, не отчаянный поцелуй. Он был уставшим. Глубоким и медленным, как будто он пытался вобрать в себя через него немного сил, немного моего спокойствия. Я отвечал, гладя его по спине, чувствуя под пальцами жёсткую ткань рубашки и хрупкие кости под ней. Мы просидели так, может, пять минут.. может, десять. Пока с другой стороны двери не раздался негромкий, но отчётливый стук. Один раз. Потом ещё один. Не спеша. Не грозно. Напоминание. Санитар вернулся к своему посту и дал понять: время, которое он нам подарил, заканчивается. Он не врывался. Не кричал. Просто постучал. Как союзник, исполняющий неприятную, но необходимую часть договора. Я медленно оторвался от Ричи. Он уже почти спал, его дыхание стало ровным. — Мне пора, — прошептал я, целуя его в висок. Он кивнул, не открывая глаз, и слабо улыбнулся. — Ладно, док... До завтрашнего... свидания. Я вышел. Санитар стоял у двери, глядя в пустой коридор. Он кивнул мне, когда я проходил мимо, и я так же молча кивнул в ответ. Никаких слов. Никаких договоров. Просто молчаливое взаимопонимание двух людей, которые увидели в этой жестокой системе что-то, что стоит тихо защищать. Я шёл к своей комнате с тяжёлым, но уже не безнадёжным сердцем. У нас была не только стратегия. У нас появился союзник. Случайный, молчаливый, купленный, возможно, лишь скукой и человеческой усталостью, но союзник. И каждый такой шаг, каждая такая украденная минута приближали то «скоро», которое я ему обещал. И в которое теперь верил сам. Неделя. Семь долгих, изматывающих дней, наполненных шатким прогресом и постоянным напряжением. Каждый день я приходил к Ричи. Сначала — с полной дозой новых, более мягких таблеток. Он становился вялым, но разговорчивым. Мы говорили обо всём, кроме самого больного. Постепенно, отслеживая его состояние в дневнике, я начал снижать дозу. Он становился живее, в его глазах возвращалась та самая, колючая искра. Но и тревожность росла. Я решился на рискованный эксперимент. В один из дней, без предупреждения, я пришёл без таблеток вообще. Мы начали сеанс как обычно. И я осторожно, обходными путями, снова вывел разговор на Майка. На то, что он чувствовал после, когда ярость схлынула. Сначала Ричи просто замолчал. Потом его дыхание участилось. Кулаки, лежавшие на коленях (руки уже несколько дней не фиксировали сзади), сжались так, что костяшки побелели. Он не закричал. Не бросился. Он просто сидел, и по его напряжённой спине, по жёсткой линии челюсти было видно, как внутри всё клокочет. Это была сдержанная, холодная агрессия, направленная внутрь и вовне одновременно. Он выдержал так минут десять, а потом сорвался на едкие, язвительные комментарии в адрес системы, врачей, всего мира. Но не на меня. Ни разу не перешёл на личности и не сделал угрожающих движений. Это был прорыв. Он смог ощутить триггер, пройти через волну ярости и не потерять контроль полностью. Я всё подробно зафиксировал и отнёс главврачу. Тот, изучив записи, хмыкнул: — Значит, фармакологическая поддержка всё же необходима. Но в качестве костыля, а не смирительной рубашки. Продолжаем снижать дозу. Минимальная эффективная. И наблюдаем. И вот настал день, когда после основного сеанса, на котором Ричи получил лишь четверть начальной дозы, у нас должны были быть те самые двадцать минут. Я вошёл в камеру, уже настроившись на наш краткий, украденный мирок. Но вместе со мной, словно из тени, в дверном проёме возник главврач. Он вошёл молча, его лицо было непроницаемым. Ричи, сидевший на матрасе, насторожился, его тело инстинктивно сгруппировалось. Главврач не глядя на меня подошёл к Ричи, наклонился и быстрыми, точными движениями расстегнул пряжки смирительной рубашки. Тяжёлая ткань спала с плеч Ричи, оставив после себя только помятость на пижаме и бледные полосы на коже. Это был не жест милосердия. Это был жест эффективности. Пациент, демонстрирующий прогресс и управляемую агрессию, более не нуждался в максимальных мерах стеснения. Это была логика системы, холодная и безличная. Ричи, почувствовав свободу движений, потянулся, кости хрустнули. Он посмотрел на главврача, и на его губах появилась знакомая, кривая усмешка. — Что, доктор, решил, что я теперь безопасный? Или просто надоело стирать эту тряпку? Главврач не удостоил его ответом. Он даже не взглянул на него. Просто развернулся и вышел, плотно закрыв за собой дверь. Но — и это было главное — не запер её на ключ. Она осталась просто прикрытой. Санитар за стеклом сделал вид, что смотрит в другую сторону. В камере на секунду повисла тишина. Мы с Ричи переглянулись. Потом он сорвался с места и за несколько шагов преодолел расстояние между нами, но не для объятий, а чтобы прошептать мне на ухо, быстрее пулемёта: — Видишь? Они идут на уступки. Работает. Но это ловушка. Больше свободы — больше ответственности. Один срыв — и всё назад, к ошейнику. — Я знаю, — так же тихо ответил я. — Держись. Играем дальше. Потом он отстранился, посмотрел мне прямо в глаза, и его взгляд стал мягче. Он притянул меня и поцеловал — быстро, но жарко, вложив в этот поцелуй всю неделю вынужденной сдержанности, всю боль и всю зарождающуюся надежду. — Иди, — выдохнул он, отпуская. — А то твой молчаливый друг за стеклом передумает. Я кивнул, поправил халат и вышел. Дверь за мной приоткрыли, но я не оглядывался. Я прошёл в свой кабинет, сел за стол и уставился в стену. Руки дрожали. Не от страха. От адреналина. От понимания, что мы прошли ещё один, почти невидимый рубеж. Они сняли с него рубашку. Это была не победа. Это было разрешение на следующий уровень сложности. Игра становилась тоньше, опаснее. Но мы были ещё в строю. И мы были вместе. И пока это было так, я был готов играть дальше. До конца.(От лица Ричи)
Три месяца. Девяносто дней, которые пролетели как один долгий, трудный, но уже не безнадёжный день. Сняли рубашку, потом ошейник, потом разрешили гулять по двору без присмотра санитаров (но с камер, конечно). А сегодня... сегодня сутки. Полные, настоящие двадцать четыре часа за пределами этих стен. И мы пошли не к нему домой. Туда было ещё рано — слишком много воспоминаний, слишком свежи шрамы на дверном косяке. Он привёл меня сюда. Маленький ресторанчик на отшибе, больше похожий на сказочную беседку, затерянную в лесу. Дерево, гирлянды, свечи в стеклянных шарах. Мы сели на низкие диваны, заваленные подушками. Меню пахло не хлоркой и дезинфекцией, а бумагой, кожей и чем-то вкусным. Никакой блевотной овсянки и кашицеобразного пюре. Здесь были настоящие бутерброды, салаты, сырные тарелки... еда для людей, а не для пациентов. Мы болтали. Не о больнице, не о Майке, не о планах по «реабилитации для суда». Мы говорили о будущем. Настоящем, глупом, человеческом будущем. — Я всегда хотел научиться кататься на скейте, — признался он, разглядывая меню. — В Хоукинсе как-то... не до того было. Я фыркнул. — Да брось, это легко. Я научу. Мы купим тебе доску, самую простую, чтобы ты не разбил себе эту умную голову с первого раза. — А ещё... большой телевизор, — продолжил он, и в его глазах загорелись огоньки. — Чтобы киновечера устраивать. С попкорном. И чтобы никуда не торопиться. Мы строили планы, как дети, рисуя на салфетке схему несуществующей гостиной. Потом принесли заказ. Ему — воздушное кремовое пирожное, мне — шоколадный маффин и высокий стакан с холодным молочным коктейлем, увенчанный шапкой взбитых сливок и трубочкой. Я уткнулся в коктейль, с наслаждением потягивая сладкую холодную смесь через трубочку. И в этот момент он подвинулся. Ближе. Я оторвался от стакана, ожидая, что он, как обычно, ждёт моего движения. Я уже начал наклоняться, чтобы его поцеловать, привычный жест, моя инициатива. Но он действовал первым. Быстро, почти грациозно. Он не потянулся к моим губам. Он наклонился к стакану. И прильнул губами к моей трубочке, отхлебнув глоток коктейля прямо у меня на глазах. Я остолбенел. Потом разозлился из-за неудавшегося поцелуя. Потом рассмеялся, дико, от души, и шлёпнул его ладонью по спине. — Горшочек, ты такой идиот! Мог бы просто попросить! Он оторвался от трубочки, его губы были в сладких сливках, и он сиял, абсолютно довольный своей выходкой. — А так веселее, — просто сказал он и привалился ко мне, уткнувшись головой в плечо. Его голос стал тише, серьёзнее. — Я хочу, чтобы это поскорее закончилось. Чтобы мы жили вместе. По-настоящему. Я обнял его, прижал к себе, чувствуя, как что-то тёплое и огромное распирает грудь изнутри. Потом он привстал, решив доесть своё пирожное. Он откусил большой кусок, и белый крем заляпал ему кончик носа и уголок рта. Он выглядел таким смешным и беззащитным, что я снова рассмеялся. — Эй, неумёха, — пробормотал я, придвигаясь ближе. И прежде чем он что-то сообразил, я наклонился и языком аккуратно собрал крем с его носа и губы. Он замер, глаза стали круглыми, а потом на его щеках вспыхнул яркий румянец. Он фыркнул, отшатнулся и тыкнул меня пальцем в грудь. — Вот ты идиот, — сказал он, но в его голосе не было ни капли злости. Только смущение и та же самая, безудержная нежность, что была во мне. — Полный, безнадёжный идиот. Мы сидели в полутьме беседки, среди свечей и запаха леса, два идиота с кремом на лицах и с будущим, которое вдруг перестало быть абстрактной мечтой, а стало осязаемым, как вкус шоколада и сливок на языке. И даже зная, что завтра снова стены, камеры и протоколы, я верил, что этот вечер, этот смех, это его глупое лицо в креме — это и есть то самое «скоро». И оно того стоило.(От лица Ричи)
Ебена мать, наконец-то. Настоящая, не больничная кровать, где можно вытянуться и не упираться головой в стену. И он рядом. Весь такой тёплый и пахнет этим его дорогим мылом, а не тем дерьмовым больничным антисептиком. Я первым ринулся в душ – смыть с себя пиздецкий день, этот ресторан, эти взгляды. Горячая вода, блядь, как блаженство. Вышел, переоделся в эту дурацкую, но мягкую пижаму. Моя задача – найти кино. Листал, листал, нашел какой-то трешовый ужастик, про каких-то уебков в лесу. Сойдет. А потом он вышел. Я просто обалдел. Стою с пультом в руке, а он… мокрые волосы, капли по груди, по животу стекают… Полотенце на бёдрах намотано так, что я сразу всё представил. Сердце колотится, как сумасшедшее. Он посмотрел на мой остолбеневший вид и усмехнулся, чёрт. Взял свою одежду и ушёл переодеваться, а я ещё минут пять просто в стену тупил, пытаясь прийти в себя. Когда вернулся, уже в пижаме, лёг ко мне. Просто так. Прижался всем телом, обнял. Дышал ровно. Я включил фильм, но в нем был какой-то криповый клоун. Я только чувствовал, как Уилл теплеет и тяжелеет на мне. Уснул носом в мою шею уперся. Дышал ровно так, что у меня самого глаза начали слипаться. Я выключил телик, и он аж вздрогнул. Приподнялся, глаза сонные, и посмотрел. Не знаю, что он там увидел в моём ебучем лице, но он поцеловал меня. Сначала просто, нежно, а потом… Потом всё внутри оборвалось и загорелось. Я накрыл его собой, вдавил в матрас, и уже не мог остановиться. Целовал его глаза, щёки, эту чёртову родинку на шее и над губой, ключицы… Оставлял следы, но аккуратно, чтоб не было видно под рубашкой. Хотелось закусить, впиться, пометить, блядь, но… сдержался. Только слегка. Он обнял меня крепче, прошептал что-то неразборчивое, и снова зарылся носом в мою шею. Я лежал, слушал его дыхание, чувствовал, как бьётся его сердце. И, впервые за пиздец какое долгое время, в этой тишине не было никакого гудения. Никакого желания крушить всё вокруг. Только тепло. И он. И я подумал – вот бы эта ночь никогда не кончалась. Прям вот никогда.(От лица Уилла)
Сознание вернулось раньше, чем тело. Сквозь ресницы – полоска утреннего света между шторами, пылинки танцуют в ней. И тепло. Тяжёлое, живое тепло вдоль всего левого бока. Ричи. Я застыл, боясь пошевелиться, продлевая этот миг тихого, мирного чуда. Его дыхание было ровным, глубоким, одна рука закинута за голову, другая – на моей талии. Осторожно, сантиметр за сантиметром, я высвободился из его объятий. Он хмыкнул во сне, повернулся на бок, уткнувшись лицом в мою подушку. Уголки губ у него были приподняты. Он редко так спокойно спал в больнице. Сердце сжалось от чего-то острого и сладкого одновременно. Босыми ногами прошёл в маленькую кухню-нишу отеля. Механически включил чайник, насыпал молотого кофе в фильтр. Привычный утренний ритуал: одна кружка для Уилла Байерса, бывшего мужа, бывшей жиз. Взял вторую, потом остановился. Ричи не пил кофе в больнице. Вспомнил, как он однажды, морщась, сказал: «Этот твой бурдак горчит, как моя жизнь». Я улыбнулся и нашёл пакетик с какао. Сделал и то, и другое. С двумя кружками в руках вернулся в комнату. Он не шевелился. Спал, беззащитный и удивительно юный без привычной настороженной складки между бровей. Поставил кружки на тумбочку, присел на край кровати. Не удержался. Наклонился и очень бережно, едва касаясь губами, поцеловал его в висок, там, где бился пульс. — Ммм… Горшочек? — он пробормотал, не открывая глаз, голос хриплый от сна. — Уже пора? — спросил он, наконец приоткрыв один глаз. — Нет, ещё нет, -– я провёл рукой по его спутанным волосам. -– У нас есть время. Я сделал тебе какао. Он медленно сел, потянулся, обнажив живот, и взял кружку. Выпил большой глоток, причмокнул. — Нормально. Не то дерьмо, что у нас в столовой. — Высокая оценка, — усмехнулся я, делая глоток кофе. — Как спалось? — Без будильников и ночных обходов? Божественно, — он откинулся на подушки, держа кружку на груди. — А тебе? «Рядом с тобой», — хотел сказать я. Но сказал: — Очень хорошо. Спокойно. Мы помолчали, наслаждаясь тишиной. За окном проехала машина, послышался смех прохожих. Обычная жизнь, от которой мы оба были так долго оторваны. — Так что будем делать с нашим драгоценным временем, доктор Байерс? — спросил Ричи, глядя на меня поверх кружки. — Ещё одно свидание за решёткой в кафетерии не предлагать. Я задумался. — Можно просто погулять. Без цели. Посмотреть витрины. Сходить в парк, если хочешь. — А если я захочу сбежать? — он спросил с притворной невинностью, но в глазах мелькнула старая, дикая искорка. — Тогда мне придётся нарушить профессиональную этику и побежать за тобой, — ответил я серьёзно. Он фыркнул. — Ладно, ладно. Погуляем по вашему скучному городу. Только… — он потянулся и взял мою руку, переплел пальцы. – Можно ещё час просто вот так? Без больницы, без расписания, без… всего этого. Я сжал его пальцы в ответ. — Можно. У нас есть целый час. Мы допили наши напитки, и он снова притянул меня к себе, устроившись так, чтобы я лежал, прижавшись спиной к его груди, а его подбородок уткнулся мне в макушку. И мы просто лежали, слушая, как просыпается город за окном, и наша общая, хрупкая тишина внутри этой комнаты. Процесс одевания был на удивление тихим. Ричи, обычно такой резкий в движениях, сегодня двигался почти замедленно, как будто стараясь продлить каждый момент, каждое ощущение ткани на коже. Он натянул свои собственные джинсы, поношенные, мягкие в сгибах, и простую серую хлопковую футболку без каких-либо надписей. Это были не больничные штаны и не казённый халат. Это были его вещи, принесённые мной из его старого, крошечного личного дела — всё, что осталось от жизни «до». Смотреть, как он в них облачался, было и больно, и радостно. Он становился собой. Ненадолго. Он застегнул ширинку, поправил футболку на плечах, и его руки на секунду замерли на поясе. Он посмотрел на свои ладони, потом на меня. — Нормально? — спросил он с какой-то уязвимой неуверенностью, которой я в нём почти не видел. Он крутанулся на каблуке ботинка, демонстрируя вид. — Совсем не «нормально», — ответил я, и мои губы сами потянулись в улыбку. — Ты выглядишь… как человек. Обычный человек. — Ахуеть, комплимент, — фыркнул он, но в глазах промелькнуло что-то теплое. Он подошёл к зеркалу в прихожей номера, внимательно, почти недоверчиво оглядел своё отражение. Прикоснулся пальцами к щеке, к линии подбородка. Казалось, он заново узнавал себя. Того, кого прятали под униформой учреждения. Мы вышли. Утренний воздух был прохладным и звонким, как хрусталь. Ричи на пороге замер, зажмурился и сделал такой глубокий вдох, что его грудная клетка расширилась под серой тканью футболки. Он вбирал в себя не просто воздух — он вбирал запах свободы: влажный асфальт после ночного дождя, дымок от далёких труб, сладковатую прель осенних листьев. — Поехали, — просто сказал он, и в его голосе прозвучала решимость, которой не было минуту назад. Мы не пошли по главным улицам. Мы свернули в переулки, к тротуарам и старым домам. Ричи шёл не спеша, его плечо иногда намеренно касалось моего. Он вглядывался во всё: в трещину на стене, заросшую мхом, в кошку, греющуюся на подоконнике, в старика, выносившего ведро с золой. Его взгляд был жаден, он словно фотографировал каждую деталь, запасался ими на чёрный день. Он был одет как все, и в этой обычной одежде его настороженная, хищная грация была ещё заметнее. Он был волком в овечьей стае, но волком, который отчаянно хотел забыть, как быть волком. На рынок мы набрели случайно, свернув за угол. Суета, гам, буйство красок и запахов. Ричи замедлил шаг. Его внимание притягивали не продукты, а краски, формы, жизнь. И тут он остановился как вкопанный. Стойка с игрушками была жалкой — брезент на ящиках, куча потрёпанных плюшевых тел. Но его взгляд выцепил двоих. Он опустился на корточки, забыв обо всём вокруг. Его пальцы, обычно сжатые в кулаки или дрожащие от внутреннего напряжения, разжались и с невероятной, почти священной бережностью коснулись сначала лисёнка, потом зайца. Он поднял их, встал и повернулся ко мне. В этот момент с него спала вся броня. Он не был Ричи с диагнозом, Ричи с историей насилия. Он был просто мальчиком, нашедшим сокровище. Его глаза стали огромными, влажными, в них светилось чистое, детское очарование. — Уилл… Смотри, — прошептал он, и его голос сорвался. Он прижал игрушки друг к другу, к своей груди, в складках серой футболки. — Это же мы. Прям… один в один. Я — этот лис. — Он протянул мне зайца. Его рука дрожала. — А ты… Ты — вот этот зайка. Тихий. С умными глазами. И ты всё видишь. Даже то, что спрятано. Я взял игрушку. Она была легкой и какой-то бесконечно хрупкой в моей руке. — Я не такой уж и тихий, — возразил я мягко. — Ты тихий снаружи, — настаивал он, не отрывая взгляда от лисёнка в своей руке. — А внутри у тебя целая симфония. Я её иногда слышу. Сквозь стены. Сквозь всё. Он прижал лиса к щеке, зажмурился на секунду, вдыхая его пыльный запах. Потом, с резким, почти болезненным усилием воли, положил обе игрушки обратно на брезент. Он отвернулся, и я увидел, как его челюсть напряглась, как он сглотнул. — Ладно. Чушь собачья. Пойдём, — бросил он сипло и засунул руки в карманы джинсов, делая вид, что его интересует соседний прилавок со старыми инструментами. В этот момент у меня в груди что-то ёкнуло — острое и безоговорочное. Пока он стоял, отвернувшись, его спина под простой серой тканью была прямой и уязвимой, я шагнул к продавщице. Пожилая женщина смотрела на нас мудрыми, печальными глазами. — Этих двоих, пожалуйста, — тихо сказал я. Она молча кивнула, завернула зверьков в газету, потом в пакет. Её натруженные пальцы были бережны. — Счастья им, — хрипло произнесла она, беря деньги. — И вам. Свёрток я спрятал во внутренний карман своей куртки. Он лежал там, у сердца, как тайное обещание, как амулет. Ричи больше не оборачивался к той стойке, но напряжение в его плечах постепенно спало. Мы дошли до сквера, сели на холодную скамейку. Он раскинул руки на её спинке, и его поза в этих простых джинсах и футболке была такой естественной, такой нормальной, что у меня сжалось горло. Он говорил о чём-то пустяковом, смеялся тихим, хрипловатым смехом, и на его лице не было ни тени той мрачной напряжённости, что обычно его искажала. Но тени удлинялись. И мы оба знали это. Обратная дорога в машине была тихой. Он смотрел в окно, его профиль в сумерках казался вырезанным из камня. Когда здание больницы выплыло из-за деревьев, массивное и мрачное, он не дрогнул. Но его рука, лежавшая на колене, медленно сжалась в кулак. Мы вошли в подъезд. Стерильный холод, запах хлорки, приглушённые звуки. И тут же, словно из стен, материализовались они — двое санитаров в белых халатах. Их лица были пустыми, процедурными. — Ричард, время, — сказал один, не глядя мне в глаза. Ричи вздрогнул.. Он посмотрел на меня. Не на санитаров. На меня. В его взгляде была не ярость, не мольба. Там была лишь страшная, всепоглощающая усталость. Усталость от этой игры в нормальность, которая всегда заканчивается здесь. Он кивнул, коротко, и позволил им взять себя под локти. Его обычная одежда — джинсы и серая футболка — выглядела на нём вдруг чужеродной, как маскарадный костюм в этом белом, безличном пространстве. Они повели его по длинному, ярко освещённому коридору. Он не оглянулся. Его силуэт, такой живой и человеческий в своих вещах, постепенно растворялся, съёживался, пока не исчез за поворотом, ведущим в крыло строгого режима. Я стоял в вестибюле. В ушах гудело. Потом, медленно, как автомат, направился в свой кабинет. Комната встретила меня тишиной и порядком. Я закрыл дверь, прислонился к ней спиной. Только тогда я вытащил свёрток из-за пазухи. Газета была смята. Я развернул её. Они лежали на моей ладони — пыльные, потёртые, бесконечно настоящие. Лис с хитрой мордой. Заяц с одним блестящим глазом. Я подошёл к книжному шкафу. Отодвинул папки с отчетами, тяжёлые учебники. На свободное место, на тёмное дерево полки, я поставил их. Вплотную друг к другу. Лис слегка наклонился к зайцу, как будто делясь тайной. Они стояли там, среди томов по психиатрии и психологии — два маленьких свидетеля одного утра. Одного мгновения, когда человек по имени Ричи Тозиер, в своих джинсах и серой футболке, был просто человеком. А не пациентом. Не диагнозом. Не угрозой. Я сел за стол, не включая свет. В сгущающихся сумерках их силуэты были едва видны. Но я знал, что они там. И где-то за этими стенами, в камере с мягкими стенами, человек с душой лиса, уже переодетый обратно в больничное, смотрел, наверное, в темноту, сжимая в кулаке память о ткани джинсов на коже. А здесь, в тишине кабинета, человек-заяц смотрел на двух плюшевых стражников и цеплялся за этот образ — за образ своего Ричи, в своей одежде, со светом в глазах, — как за единственную правду в море клинических заключений. Они были разделены. Но на этой полке, в этом молчаливом союзе, они были неразлучны.