В тылу Ленинграда

PG-13
Завершён
16
Размер:
4 страницы, 1 619 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
*** Ленинград. Выступление по радио Молотова 22 июня 1941 г. «Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбёжке со своих самолётов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причём убито и ранено более двухсот человек. Налёты вражеских самолётов и артиллерийский обстрел были совершены также с румынской и финляндской территорию.» Слова как гром среди ясного неба. Однако люди, имеющие дело с политикой и международными отношениями хорошо понимали, что рано или поздно это случится. Вопрос только, насколько рано или насколько поздно. Пакт Молотова-Риббентропа был подписан во избежание прямого столкновения при отсутствии должной готовности армии. Момент настал, но для народа открылась картина «Последний день Помпеи» — не просто картина, а страшная реальность с угрозой здесь и сейчас. 8 сентября 1941 года. Запись в дневнике Александра Штефанова: «Теория стала реальностью. Кольцо сомкнулось. Слышны раскаты орудий — где-то у Пулково. Интересный исторический парадокс: город Петра, окно в Европу, теперь отрезан от мира не водой, а сталью и огнём. Стас сегодня был особенно невыносим. Кричал на совещании в Смольном, что «вывезем всех, накормим всех». Утопия в её самой оголтелой форме. Когда я попытался возразить насчёт логистики, назвал меня «паникёром-интеллигентом». На его лице было то самое выражение, когда его припирают к стенке фактами, и он не может найти контраргументов, кроме силы голоса. Ненавижу это. И ловлю себя на том, что жду следующих дебатов, как глотка воздуха. Какого ещё воздуха? Скоро его не будет ни у кого». Александр Штефанов, историк и политолог с аналитическим умом лезвийной остроты, предвидел конфликт. Он строил модели, анализировал доклады, видел слабые места в экономике и логистике. Но предвидеть — одно, а оказаться внутри каменного мешка, где теория голода превращается в сладковатый запах дистрофии, а статистика потерь — в соседей, которых перестают встречать на лестнице — совсем другое. Он был человеком холодного разума, но его лицо было невероятно выразительным: тонкие брови летели вверх от иронии, губы складывались в жёсткую ниточку неодобрения, а в глазах, тёмных и внимательных, постоянно что-то вычислялось. Его вечным оппонентом был Станислав Васильев, выдвиженец, партийный функционер среднего, но важного звена. Он вышел из рабочих, верил в силу воли, приказов и «правильного курса». Напыщенный, громогласный, он менял мнения в зависимости от последней директивы, а свою агрессию и неумение аргументированно спорить маскировал под «пролетарскую прямоту». Он ненавидел Штефанова за его спокойствие, за его «умничанье», за ту лёгкость, с которой тот находил слабые места в его громоздких речах. Но в этой ненависти змеилась странная, обоюдоострая страсть: Стас приходил в восторг, когда Александр выводил его из себя, ставил в тупик язвительной ремаркой или неопровержимым фактом. Это был особый род азарта — быть прижатым к стене не силой, а интеллектом. 12 октября 1941. Запись Стаса на клочке выпавшей из старых документов бумаги: «Штефанову снова выдали академический паёк. Сидит, как сыч, в своей конторе, книжки перелистывает. Надо бы забрать «излишки» в общий котёл. Но когда зашёл — не смог. Сидит, бледный, тень от коптилки на стене. Сказал: «Васильев, если вы пришли за едой — она в нижнем ящике. Только оставьте, пожалуйста, банку томатной пасты». Чёрт. Не стал забирать. Сказал, что «проверяю моральный дух». Какой, к чёрту, дух. Сам не понял, почему не взял». Блокада уравняла их. Партноменклатурные пайки таяли. Бомбёжки не разбирали чинов. Их свела судьба в одной коммуналке на Петроградской — квартира профессора, эвакуированного, но в ней осталась его библиотека. Это и спасло Александра от мгновенного отчаяния. Книги горели в «буржуйке», но некоторые он не отдавал, пряча под матрас из принципа и некоторой надежды. 10 ноября 1941. Запись Александра: «Стас сегодня принёс 125 грамм хлеба. Положил на стол передо мной. «На, умник. Мозги подкорми. А то высохнешь, как та твоя книжная премудрость». Он был страшен: ввалившиеся глаза, кожа жёлтая, но в этой агрессии — какой-то дикий, первобытный порыв. Я не взял. Сказал, что поделим. Разломил пополам. Он ругался матом, но съел свою половину так быстро, что я испугался. Потом сидели молча. Он смотрел на огонь в печурке. «И зачем я тебя слушал про кризис перепроизводства в 32-м?» — спросил вдруг. «Чтобы понять, почему мы здесь сейчас», — ответил я. Он фыркнул. Но не стал спорить». Их отношения стали странным симбиозом. Стас, благодаря связям, иногда добывал чуть больше — банку консервов, мороженую картошку. Александр, в свою очередь, организовал систему: растягивание пайков, приготовление дрожжевого супа из обойного клея, обмен вещей на рынке. Они спорили до хрипоты, сидя в промерзшей комнате, завёрнутые во всё, что было. — Твоя теория не работает! — хрипел Стас. — Видишь, что на улицах творится? — Работает, — спокойно парировал Александр, поправляя очки, заклеенные пластырем. — Именно она и предсказала, что будет твориться на улицах при таких управленческих решениях, которые ты с таким жаром отстаивал в 39-м. — Так это война! — Война лишь обнажает системные изъяны, Стас. Как холод обнажает тело под худой одеждой. И в эти моменты, сквозь ледяную пелену голода и усталости, проступало что-то иное. Взгляд Стаса, вместо ярости, становился изучающим, почти уважительным. А Александр, поймав этот взгляд, отводил глаза, чувствуя странное тепло не от «буржуйки». 25 декабря 1941. Запись Стаса на обороте плаката «Родина-мать зовёт!»: «Сегодня чуть не подрались. Из-за воды. Но когда он, слабый, поскользнулся у проруби, я его подхватил. Костлявый, лёгкий, как ребёнок. Держал дольше, чем нужно. Он отстранился, пробормотал «спасибо». Глаза, как у затравленного зверя, но не от страха, а от… не знаю. Чёрт. Пахнет снегом и болезнью. Надо достать стрептоцид». 12 января 1942. Запись Александра: «Заболел. Температура. Сильный кашель. Диагноз очевиден — начало воспаления лёгких на фоне дистрофии. Стас сегодня не ругался. Молча растёр мне спину скипидаром, украденным из поликлиники. Его руки, грубые и огромные, были удивительно осторожны. Потом заставил выпить горячий настой из хвои. «Не смей умирать, Штефанов, — сказал он, не глядя. — Без твоего язвительного бреда тут с ума сойдёшь». Это была его форма заботы. Почему-то стало легче». 27 января 1942. Страшное событие. На квартиру нагрянули. Не мародёры — такие же жильцы, соседи. Обыскали всё. Нашли тайник Стаса: несколько банок тушёнки, сухари, бутыль спирта (для обмена на лекарства). Обвинили в «утаивании от голодающего народа». Стас, обессиленный, пытался кричать, что это стратегический запас, что он по долгу… Его не слушали. Забрали всё. Всё до крошки. Когда ушли, воцарилась тишина, более страшная, чем шум ссоры. Они остались у разбитого корыта. С продовольствием на два дня при жёсткой экономии. Февраль 1942. Это был ад. Александр слабел с каждым днём. Кашель разрывал грудь. Стас, сам едва держась на ногах, ухаживал за ним. Кормил его в первую очередь, отдавая последние крохи. — Ешь, — тихо говорил он, суя ему в руки мисочку с жидкой болтушкой из жмыха. — Ешь, интеллигент проклятый. Тебе ещё историю писать, как мы тут все сдохли. — Ты… тоже ешь, — хрипел Александр. — Я уже поел, — лгал Стас, и его пустой, урчащий живот выдавал его с потрохами. Они уже не спорили. По ночам Стас ложился рядом на матрас, делился скудным теплом своего тела. Однажды Александр, в бреду, схватил его за руку и не отпускал до утра. Стас не отнял её. 2 марта 1942. Запись Александра, дрожащая, неразборчивая: «Сегодня… произошло нечто. Стас вернулся, добыл где-то кусочек сахара. Растопил в воде, заставил меня выпить. Я попытался отказаться. Он… он схватил меня за лицо. Не грубо. Почти нежно. И сказал: «Александр. Заткнись и пей». Я послушался. Потом… потом он не убрал руку. Провёл большим пальцем по моей щеке, по краю скулы. Я замер. А он наклонился… и поцеловал меня. В губы. Сухо, шершаво, отчаянно. Не страстно, а признательно, ведь мы — последнее, что осталось друг у друга в этом вымерзшем аду. Я ответил. Мы целовались, как утопающие, среди книг, пахнущих сыростью и смертью. Это было самое ужасное и самое прекрасное, что происходило со мной за всю эту блокаду». Теперь, когда Стас делил с ним паёк, в его действиях была не только необходимость, но и нежность. Когда Александр, кашляя, пытался шутить, Стас не огрызался, а усмехался своим скрипучим усмешкой. 15 марта 1942. Стас ушёл утром. Сказал: «Надо попробовать пробиться на другой конец, к старой знакомой. Может, что осталось». Он выглядел чуть оживлённее, была в нём какая-то лихорадочная решимость. — Будь осторожен, — прошептал Александр, хватая его за худую, костлявую кисть. — Не учи учёного, — буркнул Стас, но пальцы его сжали Александровы на мгновение крепко. — Держись. Вернусь к вечеру. Он не вернулся к вечеру. Не вернулся и к утру. 16, 17, 18 марта… Александр выполз на лестницу, спрашивал соседей. Мрачные, опухшие лица отворачивались. Одна женщина, с глазами-щелочками, пробормотала: «Вашего… того… партийного? Не видали. Может, по делам». Но в её тоне была ледяная, зловещая отстранённость. Потом, через несколько дней, в дом принехал слабый, но отчётливый слух. Шёпотом. О том, что в одном из дворов за Невским нашли… останки. Не просто умершего от голода. А того, с кем «разделались». Говорили, что мясо… использовали. Александр понял всё. Он не рыдал. Он сидел на матрасе, обняв колени, и смотрел в одну точку. В его уме, всегда таком ясном, всплыли все их споры, вся грубость Стаса, его напыщенность, его яростный, живой взгляд, когда он был прижат к стене в словесном поединке. И этот последний, шершавый, отчаянный поцелуй. Он не кричал. Он просто перестал на время говорить. Выжил чудом — пришла эвакуация по «Дороге жизни», его, почти труп, вынесли на руках. Казань, 1944 год. Александр Штефанов дожил. Он преподавал в эвакуированном университете. Был тихим, сверхпунктуальным, блестящим аналитиком. Никто не видел, чтобы он улыбался. По ночам его мучил кашель и кошмары. Но не те, где взрываются бомбы. Те, где в промёрзшем дворе темнеет снег, и слышен знакомый, хриплый голос, который сначала кричит, а потом… обрывается. Он так и не узнал точно, что случилось со Стасом. Но неизвестность была единственной милостью в той бездне. Он носил в себе не просто память о блокаде, а холодную, выжженную пустоту на месте того странного, яростного, нелепого чувства, которое успело родиться в аду и было растоптано самым первобытным ужасом этого же ада. Он выжил. Но человек, который мог язвительно спорить с партийным функционером Васильевым, умер в том марте 1942-го вместе с ним. Осталась лишь тень с острым умом и разбитым навсегда сердцем, зашитым в рубцы ледяного молчания.
16 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (4)