Часть 1
31 марта 2026 г., 15:30
Когда он только поселился здесь, в этом доме, за забором ничего не было, да и забора, как такового, не было — ничейный край города, край земли, тонущий по утрам в сером английском тумане. Тогда и кладбища-то не было — жители Лондона не плодились так активно, чтобы толпами занимать семейные участки. Но он жил достаточно долго, чтобы прикинуть, как быстро разрастется город, а с ним и спрос на похоронные услуги. В конце концов, у Смерти всегда нет отбоя от клиентов. А дом, он даже не строился, скорее позволил себя найти. Пустой, уже тогда ветхий и пыльный, с широким задним навесом, где под стропилами лепили гнезда ласточки.
Он обживал этот уютный край десятилетиями. Поставил забор и привел в порядок крышу, обновил ветхое крылечко, смотрел, как по краям поля пробивается маленькими синими кустиками будущий лес. Сначала тонкие тростинки, потом деревца, потом настоящие кроны, в которых запутывался ветер. Он любил наблюдать, как растет лес. Как меняется свет, и солнце из холодного зимнего белого шара становится оранжево-сочным и снова мертвенно-белым. Как приходят и уходят люди, провожая в последний путь своих близких, оставляют на камнях имена и даты.
Похороны являются последним и главным праздником в жизни — самым красивым, самым честным. Тем, ради чего семья собиралась в последний раз, чтобы подарить уходящему достойный его жизни выход. Родственники и знакомые, гробы и камни, цветы и ленты. У мальчика же не было никого и ничего — ни семьи, ни лент, ни даже гроба. Лис проводил его, как смог, но и эти старания съело время — на камне можно было разобрать лишь две цифры в конце даты. Все, что осталось от мальчика, это память, да и та у того, кому помнить не положено.
Мальчик, да.
Так он называл его про себя, хотя с тех пор минуло больше ста лет. Мальчик с рыжими волосами, которые тогда еще не были такими вызывающе-красными, и с глазами, в которых плескалась такая тоска, что Лис отводил взгляд. Мальчик, который улыбался солнцу, не зная, когда видит его в последний раз.
Он мог бы дать этому мальчику время, много времени. И он бы ушел в свой день и час, тихо и безболезненно, а Лис подарил бы ему красивые, пышные похороны, которые тот заслуживает — в парадном костюме, крепким крашеным гробом, с морем лент, цветов и толпой опечаленных поклонников его таланта.
Он ничего не сделал тогда. Не потому, что не мог, — конечно мог бы. В конце концов он мог позволить себе такую малость, кто бы стал спорить с Легендой? О мальчике потом еще долго говорили бы — первый, кого обошла Его коса за несколько сотен лет! Достаточно было чиркнуть в блокноте ручкой.
Но он оказался куда большим эгоистом.
Он просто не захотел.
Стоял и смотрел, как мальчик в истерике срезает ножом свои рыжие волосы, оставляя короткие дикие всполохи, режет как по живому, с остервенением кромсает свою гордость. А потом долго смотрит на порезанные пальцы. На бледной коже так красиво смотрелись яркие капельки, да, мальчик? Такие живые внутри будто мертвого тела, они просились на свободу. И мальчик резал, будто в трансе, все выше и выше продвигаясь холодным лезвием вдоль синеватых вен. Красные линии, красные лужи, красные от впитываемой крови пряди на полу.
Если бы он вмешался, Смерть забрала бы мальчика целиком — всего, без остатка. Унесла бы туда, откуда не возвращаются, разобрала по кусочкам сначала душу, потом тело. А так… Так мальчик остался. Стал жнецом, забыл свою боль, забыл имя, забыл лицо. Остался, только заострился, как лезвие, которое слишком долго точили.
Сам Лис умер почти шестьсот лет назад. Предположительно — утопился. Или отравился. Да Смерть его знает. От далекой и неизвестной живой жизни осталось только смутное чувство тяжести в легких и темноты перед глазами. Иногда Лис думал, что его смерть была похожа на смерть мальчика — такая же отчаянная, такая же безнадежная. Может, поэтому он и почувствовал родство тогда, в первый раз увидев его на улицах Лондона и не захотел забыть? Может, поэтому он смотрел и не вмешивался?
— Не знал, что ты куришь.
Голос разрезает туман, как падает первый лист — тихо, но неизбежно.
Лис не оборачивается — уже знает, кто стоит за спиной. Знает по тому, как воздух вокруг становится гуще, насыщеннее, ярче. Как серая пелена тумана вдруг обретает оттенки — теплые, живые, невозможные в этом царстве мёртвых.
— Иногда и только на улице. — он растягивает сухие губы в улыбке. Его маленький жнец пришел, разве это не чудесно? — Знал бы, что ты придешь — не стал бы.
Грелль косится на него, поднимает выше ворот плаща.
— Почему?
— Ты не любишь табачный запах.
Рядом неопределенно хмыкают. Сатклифф почему-то всегда теряется от таких мелочей. Гробовщик глядит на него из-под челки — растерянный жнец всегда представляет из себя довольно милое зрелище.
Грелль подходит ближе, встает рядом, плечом к плечу, засунув руки в карманы длинного пальто. С его волос стекают капли — мелкий дождь всё ещё моросит, делая красные пряди темными и тяжелыми.
— Не понимаю, что ты в этом находишь, — Сатклифф зябко поводит плечами.
— Тебе не нравится?
— Мне всё не нравится. Ты же знаешь.
— Знаю.
Грелль усмехается, но как-то без обычного вызова. Смотрит на могилу, прищуривается.
— Чья это?
— Ничья.
— Бывают ничьи могилы?
— Бывают. Когда никого не осталось, кто помнит.
Грелль снова хмыкает и отворачивается, потеряв интерес. Для него это просто камень, просто дата, просто очередной мертвец в земле. Интересно, каково это — узнать, что ты стоишь на собственных костях?
Впрочем, Гробовщик бы не стал говорить. Ничего хорошего напоминания о прошлой жизни не несут. Смерть дала Сатклиффу то, чего никогда бы не дала Жизнь — она отпустила его и сделала по-страшному свободным. Таким, кто может позволить себе все. Кричать, визжать, резать, смеяться, плевать на правила. Красивый парадокс — жизнь после смерти в полном её проявлении.
И только иногда, когда Грелль думает, что на него никто не смотрит, в его глазах появляется что-то такое, чему не получается подобрать название. Пустота? Тоска? Что-то, что осталось от той боли, которую он не помнит, но чувствует каждой клеткой. Трикстер, появившийся по его, ещё Лиса, воле, смеяется, чтобы не выть. В такие моменты Гробовщик чувствует себя полной сволочью.
— Пойдем в дом, — подает голос Сатклифф, кутаясь плотнее в плащ — лондонская осень не радует горожан хорошей погодой. — Я замерз.
— Жнецы не мёрзнут, моя леди.
— А я мерзну. Имею право.
В словах Грелля есть своя правда. ещё Гиппократ отмечал, что человеческая природа очень чутка к изменениям погоды, а уж жнецы от людей недалеко ушли. Это демонам хорошо, они никогда не были людьми, а человеческое начало жнецов помнит, что такое холод, когда он должен приходить, как он пробирается под одежду. Вот и сейчас Грелль мерзнет не столько телом, сколько чем-то неуловимым — как мерзнешь, когда сидишь в теплом доме, но смотришь на сырую улицу за окном.
Противореча своим словам, Гробовщик снимает безразмерный балахон и накидывает на острые плечи Грелля. Тот удивленно вскидывает брови, но ничего не говорит — только кутается в плотную ткань, пряча подбородок.
Гробовщик улыбается краешком губ, затягивается в последний раз, аккуратно тушит трубку и прячет ее в карман. Только тогда поворачивается к дому и отставляет локоть, зная, что Грелль пойдет следом. Он всегда идет, снова и снова возвращается сюда, на кладбище, к старому беглому жнецу.
— Ты какой-то подозрительно хмурый. Покойники скучные попадаются?
Грелль догоняет его в пару шагов и, морщась от осевшего на одежде табачного запаха, хватается за локоть. Длинные цепкие пальцы со свежим алым маникюром на фоне черного балахона. Примет ли когда-нибудь его леди в подарок черное платье? Это ведь так красиво, когда красное на черном, а острые плечи беззащитно открыты и усыпаны веснушками. Он не видел, но почему-то уверен, что Сатклифф усыпан горстками веснушек, напоминающих искры костра.
— Осень, моя леди, всего лишь осень. Природа медленно умирает, чтобы одеться в чистый саван. — Гробовщик вдыхает полной грудью, чтобы снова почувствовать сладковатый запах сырости и разложения, но чувствует только аромат духов. Нет, все-таки полноценно вымирать в присутствии его Алой Смерти просто невозможно, и он, не удержавшись, хихикает.
— У тебя всегда кто-то умирает. — бурчит Грелль, подстраивая шаг, чтобы алые ботинки шли в такт с высокими сапогами на ремнях. — Как только тебе не осточертело за столько лет — сначала жнецом, теперь на кладбище.
— Смерть по ту сторону безлика для всех. А сейчас я по эту сторону, делаю красивым последний праздник в жизни. Ты ведь тоже любишь, чтобы последний миг был красивым, правда же? — он улыбается Греллю почти нежно.
Сатклифф скептично обводит кладбище взглядом, мол, где ты тут видишь красоту? Гробовщик снова смеется.
— Даже красивый ларчик с драгоценностями ставят в серый сервант. Все самое красивое внутри, дорогой, надежно упрятано под шестью футами земли.
Грелль смотрит на него, безбалахонного, долгим, странным взглядом, скользит глазами по лицу, по плечам, груди и коротко облизывает губы. Гробовщик чувствует, как в мозгу перемыкает от этого вида, и что с алых губ сейчас слетит что-то очень… интересное, отчего все внутри него подбирается, но Грелль моргает, и наваждение исчезает. Его таинственная леди снова надевает маску невозмутимости.
В доме почти так же холодно, как снаружи, но хотя бы не дует из всех щелей. Гробовщик разжигает холодный седой камин, и пламя лижет сухие поленья, оживая, потягиваясь, разгораясь все ярче.
Сатклифф устраивается на перевернутом гробу у стены, поджимает ноги и хохлится, как мокрая птица. С пальто натекает на пол, но он не обращает внимания. Смотрит, как хозяин дома достает с полки две мензурки — тонкое стекло, чуть мутное от времени, — и разливает по ним что-то темное, пахнущее травами и спиртом.
— Что это? — не то, что бы Грелль ему не доверяет, но, наверное, опасается выпить раствор для бальзамирования или какую-нибудь ещё гадость. Гробовщик хихикает — приятно, когда тебя хорошо знают.
— Всего лишь настойка на лесных травах.
Грелль нюхает, морщится с таким видом, будто ему предложили воду из Темзы, но отхлебывает. Задумчиво облизывается, приподнимает алые брови, и отхлебывает еще. Сидит, глядя на огонь, греет руки. В отблесках пламени его лицо кажется мягче, чем обычно — исчезает нарочитая резкость, сменяется задумчивым спокойствием.
— Как ты здесь вообще живешь. — бормочет Сатклифф, пробегая взглядом по темной, почти пустой комнате. — Одичать же можно.
— Одичать? — Гробовщик усмехается. Кажется, для его Алой Смерти здесь было слишком тихо и спокойно. — Я бы сказал, что обрел гармонию с природой.
— Гармонию, — фыркает Сатклифф. — Сидишь тут один, с покойниками разговариваешь, траву куришь…
— За травой к китайцам.
— Ну, трубку свою. — Грелль закатывает глаза. — Ты вообще в городе бываешь?
— Бываю. — Гробовщик пожимает плечами. — По делам иногда.
— И что, совсем не следишь за тем, что там происходит?
— Слежу. Но скорее как наблюдатель.
— И что скажешь? — с самым подозрительным видом интересуется Грелль. Видимо не верит, что он вообще покидает свой уютный погост.
— В городе всегда интересно. Люди вообще интересные, особенно сейчас, в век прогресса. Исследуют пределы, пытаются выйти за рамки, переосмысливают старые сюжеты.
— Вот именно! Там, — Сатклифф машет в сторону окна. — бурлит жизнь! Все меняется и преображается, пока ты сидишь тут, даже классические постановки переписывают! Новое прочтение старых пьес. Кстати, ты, дорогуша, — он вдруг усмехается, окидывая Гробовщика оценивающим взглядом, — вылитый Пьеро из такой постановки.
Гробовщик удивленно приподнимает брови. А еще думает, что надо бы добыть билеты в театр.
— Это комплимент?
— Это наблюдение. — Грелль довольно щурится. — Весь такой мрачный и загадочный, белое лицо и белые волосы на черном балахоне. Публика бы тащилась.
— А ты тогда кто в этом театре?
— Я? — Сатклифф гордо вздергивает нос. — Я зритель. Самый критичный.
— Нет, — улыбается Гробовщик, — ты Арлекин.
— Что? — Грелль выпрямляется, будто готовясь к битве. Кажется, кто-то претендовал на роль Коломбины. — Это еще почему?
— Ну посмотри на себя. Яркий, шумный, непредсказуемый…
— Я тебе сейчас непредсказуемо бензопилу в гроб засуну, — бурчит Грелль, отворачиваясь и обиженно надувая губы. Ну, за косу не хватается и на том спасибо.
Гробовщик тихо смеется.
— Не обижайся, моя леди. Я всего лишь хотел сказать, что новому Арлекину добавили красного. А ты… — Он помолчал. — Ты в этом красном живешь. У тебя внутри столько огня, что тот рвется наружу.
Грелль замирает. Сидит, не поворачиваясь, но по тому, как дрогнули плечи, ясно — услышал.
— Комплиментщик хренов, — прерывает молчание Сатклифф, вздыхая куда-то в сторону.
— Учусь у лучших.
— У кого это?
— У тебя.
Грелль фыркает, но уже без раздражения, и поворачивается обратно, так, что Гробовщику снова виден его остроносый профиль. Значит, прощен.
— В новых постановках, —продолжает разговор Сатклифф, — Пьеро перестает быть просто шутом, ему добавляют глубины, делают почти трагической фигурой. И Коломбина, — он усмехается уголком рта, — перестает смотреть только на Арлекина. Замечает, что Пьеро-то, оказывается, интереснее.
— Интереснее?
— Глубже. В нем появляется что-то, что раньше не замечали. И это притягивает. — Грелль окончательно поворачивается к нему. — Театральные критики в восторге. Говорят, наконец-то увидели настоящую драму.
Гробовщик смотрит на него долго, очень долго. Сатклифф это о театре сейчас говорит или о чем-то еще?
— А в этом новом прочтении, — спрашивает он медленно, будто пробуя слова на вкус, — у Пьеро есть шанс?
Грелль хмурится.
— Шанс на что?
— На счастье, конечно же.
Секунду Грелль молчит, глядя на него с каким-то непонятным выражением. Кажется, он тоже запутался в том, о чем они на самом деле говорят. Или просто мастерски делает вид. Гробовщик выдерживает его взгляд, не отводя глаз.
— В театре, — говорит наконец Грелль, в голосе едва слышится осторожность, — это зависит от режиссера. Некоторые считают, что да. Другие оставляют все как было. Традиция, знаешь ли.
— А ты как считаешь? — Гробовщик заинтересованно склоняет голову набок. — Как самый критичный зритель.
Грелль открывает рот, чтобы ответить, задумчиво закрывает обратно, неотрывно смотря на Гробовщика. Неужели маленький жнец все-таки думал о нем?
— Я считаю, — с самым деловым видом наконец отвечает он. — что традиции надо менять, иначе все застрянем, как Департамент, в нескончаемом болоте. Не поэтому ли ты ушел в отставку?
Гробовщик лишь рассеянно кивает. Да, он ушел в надежде, что что-то изменится. Но годы шли, а он все так же стоял на кладбище, где менялось все, кроме него. Был ли в этом разговоре подтекст? Может быть да, а может и нет, это было не важно. Просто Гробовщик вдруг услышал в его словах нечто, обращенное лично к нему. Что именно, он не знал, но что-то внутри отозвалось.
Он протягивает руку. Медленно, давая Греллю возможность отстраниться, дернуться, сказать «нет». Шероховатые подушечки касаются щеки, Грелль лишь вздрогивает, и Гробовщик скользит пальцами выше, к дужке очков. Сатклифф замирает, весь концентрируется на ощущениях, и на виске, под пальцами Гробовщика, неровной дробью бьется пульс.
Аккуратно, почти церемониально он снимает с Грелля очки, складывает дужки и убирает в сторону. Беззащитный без них Грелль близоруко жмурится и снова смело распахивает глаза. Они оказываются почти нос к носу, зрачки синхронно расширяются, зеленые радужки инфернально светятся в потемках.
Гробовщик любуется, водит пальцами по скулам, по переносице, по губам — едва касаясь, будто изучая. Грелль подставляется, чуть склоняя голову то в одну, то в другую сторону — красуется. И лицо у него непривычно спокойное, уставшее и немного растерянное.
— Краси-ивый, — протягивает Гробовщик и снова замолкает. Просто смотрит, наслаждается. Сатклифф под его взглядом розовеет — на бледной коже это заметно особенно ярко, и Гробовщик подумает, что с удовольствием смотрел бы на это вечность.
— У тебя веснушки, — Гробовщик улыбается, играючи оттягивая ворот чужой рубашки. Будто только ради этого и «отвлекал» своего гостя. — Так и знал, что они должны там быть.
Грелль с наигранным возмущением выдергивает ворот из загребущей лапы. Щеки только ярче краснеют.
— Ни стыда у тебя, ни совести. — бурчит Грелль, отводя взгляд, и разглаживает незаметные складки на рубашке. — И вообще веснушки есть у всех рыжих.
— У всех? — Гробовщик с усмешкой наклоняется, чтобы посмотреть снизу вверх и снова поймать смущенный взгляд. — Сколько на тебя смотрю, а ни разу не видел. Ты их прячешь?
— Я их не прячу, это просто кое-кто слепой…
— Но ты ведь не будешь прятаться от меня, моя леди?
Он проводит большим пальцем под глазом Грелля, очерчивает скулу. В ладонь ложится теплая щека, острый нос щекочет запястье. Они снова встречаются взглядами, удерживая зрительный контакт. Так близко. Гробовщик вдруг чувствует, как глаза начинает жечь. Слеза, за ней вторая сбегает по подбородку вниз. Гробовщик удивленно моргает — он не чувствует ни боли, ни горечи, только странное, щемящее тепло в груди.
— Ты плачешь, — шепчет Грелль, не отрывая взгляда.
Гробовщик проводит рукой по лицу, с любопытством смотрит на мокрые пальцы.
— Забавно. — он мягко улыбается. — Мне хорошо, но тело выбрало именно такой способ радоваться.
Грелль не возражает, только вдруг подается вперед и слизывает новую слезинку с его щеки. Гробовщик замирает, чувствуя, как собственные щеки непривычно теплеют.
— Соленая, — морщится Сатклифф, отстраняясь.
— Моя леди…
— Заткнись.
Грелль схватает его за ворот — резко, с вызовом. Гробовщик чувствует, как подрагивают его пальцы, как часто бьется сердце, по старой человеческой памяти учащая пульс. Но леди не пристало делать первый шаг, это жуткий моветон, и Грелль закусывает губу. Гробовщик думает, что в новом прочтении Пьеро пора перестать жить ожиданием.
Он наклоняется.
Поцелуй выходит медленным. Гробовщик не спешит, словно пробует его на вкус и запоминает ощущения. Губы Грелля теплые, немного шершавые от ветра и почему-то пахнут корицей. Грелль отвечает, растекаясь в его руках, усаживается на колени, но даже не думает отпускать ворот. Кажется, его леди нравится смотреть на него сверху — волосы кровавой стеной падают по обе стороны от лиц, оставляя их наедине друг с другом.
Грелль шумно выдыхает и морщится, отклоняясь в его руках назад.
— Фу, табак.
— Не нравится?
— Отвратительно.
Грелль наклоняется снова — быстро, решительно. Чмокает коротко в губы с самым надменным видом — мол, видишь, несмотря на табачный вкус, все равно тебя целую. Гробовщик прижимает его к себе крепче.
— И все-таки ты странный. — добавляет Сатклифф, обнимая его за шею.
— Я? — Гробовщик театрально прижимает руку к груди. — А кто меня, старого жнеца, сравнил с печальным клоуном, которому улыбнулась удача?
— Я про театр говорил! А ты…
— А я что?
— А ты… — Грелль запинается, а потом машет рукой. — Ничего, забудь.
— Забыть? — Гробовщик старательно изображает крайнюю степень оскорбления. — Моя леди, вы предлагаете мне забыть наш первый поцелуй? О нет, я сделаю пометку в календаре и буду отмечать каждый год.
— Только попробуй, — беззлобно шипит Грелль. — Я тебе этот календарь…
— Да-да?
— Мм, просто сожгу. И тебя в бочку с солью запихну.
— Жестокая леди, — вздыхает Гробовщик. — Но я все равно буду помнить. У меня отличная память.
Грелль фыркает, но все равно улыбается и отворачивается в огню. Гробовщику кажется, что, наверное, именно так выглядит счастье. Ненадолго притихшее, угнездившееся в руках, забывшее о собственных очках.
Грелль зевает, прикрывая рот ладонью, сползает ниже и устало устраивает голову на плече Гробовщика.
— Хватит на сегодня разговоров, — бормочет он, натягивая на плечо балахон. — Сейчас я хочу спать.
— Спи, маленький жнец. — Гробовщик осторожно поправляет плащ, плотнее укутывая. — Я посторожу.
Он сидит неподвижно, смотрит на рыжие волосы, рассыпавшиеся по плечам, на ресницы, отбрасывающие длинные тени, на кончики пальцев, которые даже во сне продолжали цепляться за его одежду. Наверное театральные критики правы — в новом прочтении у Пьеро действительно есть шанс.
Утром Грелль ушел. Как всегда — быстро, без прощаний, оставив в доме запах духов, а на щеке след от помады. Гробовщик не просил его остаться, не провожал. Просто сидел на крыльце, глядя, как рассеивается утренний туман, как обнажаются мокрые надгробия, как далеко в поле начинают щебетать птицы.
Он достал трубку, повертел в пальцах. Не закурил — просто держал.
Грелль придет сегодня. Или завтра. Или через неделю. Неважно, главное, что снова придет.
Значит, пора бросать курить.