Пожалуйста, не умирай Или мне придётся тоже Ты, конечно, сразу в рай А я не думаю, что тоже
~~~
Пожалуйста, только живи Ты же видишь: я живу тобою Моей огромной любви Хватит нам двоим с головою
Палата пахла стерильностью и чем-то сладким, больничным — как будто воздух пытались замаскировать, но он всё равно выдавал правду. Правда лежала на кровати и дышала через трубки. Правда была слишком худой, тихой… не твоей. Не той, что смеялась, морщила нос, закатывала глаза, когда я читала очередной доклад о политике, словно это было самое важное в мире. Я стояла на коленях, которые давно онемели, но мне было всё равно. Это было правильно — быть ниже, быть рядом, быть настолько близко, чтобы слышать, как работает аппарат, капает капельница и твоё дыхание пытается не сорваться. Я держала твою ладонь двумя руками. Как будто если я сожму сильнее — смерть не сможет её забрать. Как будто у неё есть правила. Как будто она умеет уважать чужое. — Я так долго ждала тебя… — мой голос был почти шёпотом, но в нём было всё, что осталось от меня. — Умоляю. Не уходи. Только монитор, который считал секунды вместо Бога. — Пожалуйста… Я сглотнула. — Умоляю. И снова пауза, в которой мозг успевает понять, что он произносит не слова, а молитву. Жалкую, грязную, неуклюжую молитву женщины, которая слишком поздно поняла, что не умеет жить без другого сердца рядом. — Прошу… Я сказала это так, как говорят в последний раз, как будто если я добавлю ещё одну просьбу, ещё один кусочек себя, — Вселенная дрогнет. Я никогда не молилась так часто. Так громко. Так отчаянно. Я молилась Богу, в которого не верила. Я молилась всем святым, которых не знала. Я молилась даже тем, кого сама когда-то высмеивала. Я умоляла его забрать меня. Меня. Старую. Потрёпанную. Давно прожившую всё, что могла прожить. И дать тебе время. Тебе — нет. Тебе — ещё рано. Тебе всего сорок. Мне шестьдесят пять, и я должна быть той, кто лежит под этими лампами. Не ты. Не ты. Я подняла взгляд. Ты смотрела на меня. Твои тёмные глаза — всё ещё твои. Всё ещё живые. Всё ещё такие… красивые, что мне хотелось закричать. От боли. От нежности. От ярости на то, что красота может умирать так спокойно. Твои поредевшие каштановые локоны расползлись по подушке, мягкие, спутанные, как после долгого сна. Я протянула руку, осторожно, медленно. Пальцы дрожали. Я попыталась собрать волосы в хвост. Как ты любишь. Глупая мелочь. Смешная деталь. Но если я сделаю тебе хвост, как ты любишь… значит, всё ещё нормально. Значит, всё ещё можно притвориться, что мы просто в гостинице, что это просто плохая неделя, что завтра мы поедем домой, и ты будешь ругаться на мою манеру складывать вещи, а я буду ворчать на твои книги, которые ты снова запихнула в чемодан вместо нормальной одежды. Мои пальцы запутались в прядях. Дрожь усилилась. Я едва не уронила резинку. Я подняла глаза. Ты улыбалась. Сквозь трубки. Сквозь боль. Сквозь всё. И эта улыбка ударила по мне сильнее любого диагноза. Господи. Господи, пожалуйста. Я старалась не плакать. Я обещала. Я обещала тебе, что не буду плакать. Потому что ты просила меня быть сильной. Но я такой не была. Я чувствовала, как слёзы собираются в глазах, как поднимается ком в горле, как дрожит подбородок. Я ненавижу рак. Ненавижу. Я ненавижу его за то, что он выбрал тебя. Такую молодую. Такую юную. Тебе всего сорок. Сорок — это же ещё не возраст, это ещё даже не начало старости, это ещё время жить, время быть счастливой, время смеяться, путешествовать, ругаться со мной, закатывать глаза, строить планы. Ты должна быть счастлива. А не умирать и бороться с химиотерапией, как будто счастье надо заслужить через боль. Я должна быть тут. Не ты. Я провела ладонью по твоей щеке. Кожа тонкая. Хрупкая. Такой она не была раньше. Я помню, как Найджел шутил — называл тебя «шесть», смеялся, будто это было что-то вечное, будто цифры на одежде могут быть частью личности. А сейчас… Сейчас ты, наверное, даже меньше четвёртого. И я не могу смотреть на это без злости. На то, как тебя уводят — медленно, аккуратно, будто воруют по кусочку. Наши дети приехали из дома. Я слышала их шаги в коридоре. Тихие, будто они боялись, что громкость убьёт тебя быстрее. Кэссиди пыталась держаться. Она пыталась не плакать — при мне, при тебе. Такая сильная, такая упрямая, такая похожая на меня в худшем. Но я видела, как у неё дрожат губы, как она кусает внутреннюю сторону щеки, как держит себя за локоть, будто это единственный способ не развалиться. А Кэролайн… Кэролайн кружилась вокруг, как раненая птица. Она каждый раз пыталась войти. И каждый раз — не выдерживала. Каждый раз она рыдала мне в плечо, утыкаясь лицом в мой пиджак, в мои дорогие ткани, в мои грёбаные бренды, которые сейчас не стоили ничего. Ничего. Потому что ни одна вещь в этом мире не могла купить тебе здоровье. Ни одна. Я смотрела на тебя. И всё, чего мне хотелось, — утонуть в твоих глазах. Спрятаться там. Перестать слышать аппараты. Перестать считать секунды. Я так хотела тебя обнять. Но ты была вся из проводов и боли. Поэтому я делала единственное, что могла. Я целовала каждый свободный участок кожи. Каждый участок, где тебе не больно. Лоб. Скулу. Краешек виска. Тыльную сторону ладони. Запястье. Каждый раз — как будто ставила печать: ты моя. ты здесь. ты ещё со мной. Я видела, как ты корчишься от боли. Как мышцы дёргаются под кожей. Как лицо на секунду искажается — быстро, будто ты стыдишься этого. И во мне поднималась ярость. Такая, что хотелось разнести эту палату. Я повернулась к медсестре. — Ей нужно больше, — приказала я. Не попросила. Приказала. И медсестра сначала хотела возразить, но посмотрела на моё лицо и передумала. Потому что даже у смерти есть инстинкт самосохранения. Я знала, что мучила тебя последние полгода. Знала. Каждый перелёт. Каждая клиника. Каждый врач, который говорил: «мы попробуем». Каждый врач, который говорил: «есть шанс». Каждый врач, который говорил: «ещё немного». Я таскала тебя по лучшим местам. По самым дорогим. По тем, где обещали чудо, потому что чудо стоило дорого. Я знала, что ты ненавидишь самолёты. Знала, как ты сжимала подлокотники, как делала вид, что тебе всё равно, как шутила, что если мы разобьёмся, то хотя бы не надо будет платить за лечение. Я ненавидела тебя за эти шутки. И любила тебя за них так, что становилось страшно. Я придумывала сотню вариантов, как добраться куда-то без самолёта. Поезд. Машина. Чёрт, я была готова купить корабль. Лишь бы ты не дрожала от турбулентности. Лишь бы ты не закрывала глаза так, будто уже прощаешься. Я полюбила твои песни. Твои книги. Признаюсь — мне было тяжело. Сначала они казались скучными. Тихими. Слишком мягкими для мира, который привык к моим острым углам. Но потом я прочитала одну главу. Потом вторую. Потом третью. И поняла: это ты. Ты в каждой героине. Ты в каждой строчке. Ты в каждом тихом слове, где смысл важнее действия. И теперь… Теперь я буду перечитывать их, пока сама не закрою глаза навсегда. Потому что мне будет мало тебя. Мне всегда будет мало тебя. Я наклонилась ближе. — Андреа… — выдохнула я, почти касаясь твоего лба своим. — Ты должна знать… я никого так не любила. Никого. Ни одного человека. Ни одного мужчины. Ни одной женщины. Ни одной идеи. Я читала тебе каждый день. Садилась рядом и читала, как будто слова могут держать тебя на этом свете. Я жаловалась на подиум, которым всё ещё руководила через третьи руки, лишь бы быть тут. В Израиле. В месте, где должно было быть лучшее лечение. И оно тоже… не помогало так, как должно было. Я видела, как ты слабо смеёшься, когда я нарочито серьёзно говорю об идиотах. Я читала тебе новости. Каждый день. Ты любишь новости — как будто мир должен продолжать крутиться, даже когда твой собственный мир разваливается. Я заставила главного редактора Times присылать мне статьи до публикации. Специально для тебя. Потому что если я не могу вылечить тебя, я хотя бы могу подарить тебе ощущение, что ты всё ещё часть жизни. Я посмотрела на твои пальцы. Тонкие. Длинные. Когда-то в них была энергия, движение, нетерпение. Когда-то ты писала ими, держала чашку, делала жесты, касалась моих волос. Сейчас ты едва держала меня за руку. Едва. Но держала. И это было самым страшным и самым прекрасным одновременно. Я не верила в эту несправедливость. Не верила. Я так долго искала свою любовь. Так долго мирилась с тем, что никто не полюбит меня полностью. Не мою власть. Не мою фамилию. Не мою холодность. А меня. Ты заставила меня увидеть любовь как что-то прекрасное. Как что-то живое. Как что-то, ради чего можно… перестать быть чудовищем. И ты же сейчас пытаешься у меня её забрать. Потому что какая любовь… если тебя не будет рядом? Я услышала, как ты пытаешься что-то сказать. Губы дрогнули. Воздух прошёл сквозь трубку с тихим шипением. Я наклонилась ближе. Осторожно отодвинула маску — всего на секунду, будто воровала у смерти право на прощание. Ты улыбнулась. И потянулась ко мне. Я не смела отказать. Я поцеловала твои сухие, потрескавшиеся губы. Они были тёплые. Слишком тёплые. Как будто всё ещё живые. Ты чуть укусила мою нижнюю губу. Как всегда. И это было так по-домашнему, так по-твоему, что меня пронзило. Как нож. Я пыталась не разрыдаться. Но уже не могла. Ты прошептала — тихо, едва слышно: — Ты… подарила мне… самые лучшие годы… Я отшатнулась, как будто эти слова ударили. — Не смей так говорить, — вырвалось у меня, голос сорвался. — Не смей. Не смей! Слёзы потекли сами. Я рыдала, не красиво, не сдержанно, не достойно. Я рыдала так, как рыдают дети. Так, как рыдают те, кто впервые в жизни проигрывает. Я цеплялась за тебя. За твою руку. За твоё запястье. За твою ладонь. Как будто хватка может остановить время. Как будто если я держу тебя достаточно сильно — ты не уйдёшь. — Я люблю тебя, — сказала я. И снова. — Люблю. Люблю. Люблю… Слово теряло смысл и становилось звуком боли. Ты сжала мою руку. Слабо. Едва. Но сжала. И прошептала: — Я тоже тебя люблю, Мир… И в этом было всё. Вся жизнь. Вся нежность. Вся трагедия. Я задыхалась. — Ты не смеешь уходить, — сказала я. — Ты слышишь меня? Ты… ты не смеешь. Ты не ответила. Сначала я подумала, что ты просто устала. Что ты закрыла глаза. Что ты отдыхаешь. Что ты сейчас откроешь их и скажешь какую-нибудь гадость, чтобы я пришла в себя. Но ты молчала. Слишком долго. Я потрясла тебя. Осторожно, потом сильнее. — Нет… нет, Андреа, нет… посмотри на меня… Ничего. Я снова потрясла. И вдруг — звук. Не твой. Не человеческий. Монотонный. Длинный. Ровный. Как будто кто-то выключил музыку. Монитор запищал. И этот писк вошёл мне под кожу. Я замерла. Я не могла вдохнуть. Я не могла выдохнуть. Я не могла даже закричать. Внутри всё стало пустым, как после взрыва. — Нет… Слово вышло из меня, как кровь. — Нет… пожалуйста… Я упала лбом на край кровати. Вцепилась в твою руку так, что костяшки побелели. Будто могла удержать. Будто могла вернуть. — Господи… — прошептала я. — Умоляю… верни её. Пауза. Писк. Пауза. — Верни… Мир не отвечал. Он просто продолжал быть. Холодный. Ровный. Жестокий. А я стояла на коленях рядом с твоей кроватью. И впервые в жизни понимала: власть не может ничего. Деньги не могут ничего. Имя не может ничего. Даже любовь… даже любовь иногда не может вытащить человека обратно. Я держала твою руку. Держала до боли. До судороги. До последнего. Пока врачи не перестали тебя вытаскивать. Пока её тепло не начало уходить. И вместе с ним уходила я. Тихо. Беззвучно. Как будто внутри меня тоже включили этот монотонный писк. И больше уже ничего не было. Только любовь, пустота и слово, которое я так и не успела сказать иначе: останься.