Медовая краска стекает по коже. Мягкая кисть невесомо касается, выводя узоры, и улыбка сама по себе расцветает вслед рисунку ветви на спине. Прохлада краски щекочет тело мурашками, и ветер ночной Флоренции стучится в ставни. Проникает сквозь щели, ластясь к обнаженным рукам и ногам. Покоем полнящаяся игра мандолины снаружи убаюкивает, и за опущенными веками картина меняется одна за другой.
Лунный свет в отражении Арно весной, вымощенные камнями дороги, полотна чувств и покой. Тесные улицы переплетаются, в самое сердце уводят, путая в бесчисленных поворотах. А в них витает смех. Совсем юный, сбитый от беготни и спешки. Давно уже никто не мчится, но они остановиться не могут — врезаются в стены, слышат аккомпанементы людской брани, спешно бросая извинения. А потом, как ни в чем не бывало, идут на экскурсию в Санта-Мария-дель-Фьоре.
Плечи беззвучно затряслись, и прозвучал укоризненно голос:
— Енбок, перестань. Ты обещал не двигаться.
— Прости, — голова повернулась, и щека прижалась к предплечью, лежащему на спинке стула. — Просто вспомнил, как Профессор Ким косился на нас и причитал, что мы опоздали.
Позади раздался недовольных вздох.
— Всего лишь на пару минут.
— Он слишком пунктуальный, ты же знаешь. За любое опоздание готов отправить к директору.
— Поэтому и рассердился — там был только епископ, — смешок рассыпался бисером по полу, подхваченный низким басом.
Ресницы дрогнули от широкого мазка вдоль лопатки, и веки против воли сомкнулись снова. Было хорошо — тонуть в вязкой мелодии, прохладе касаний, методичном шуршании и запахе краски. Не едком, а приятном, оплетающим легкие и распускающим на них бутоны покоя. От
него всегда тянуло льняным маслом, свежей бумагой и чем-то настолько возвышенным, чему нельзя было дать названия. Такое хрупкое, ценное, неосязаемое. Воздух рядом
с ним менялся, прогоняя затхлость и уныние души. В венах вместо крови текло желание — подойти ближе, остаться дольше, разорвать порочный круг безделья и заняться чем-то стоящим.
Особенно им.
Но в этом месте почти всегда сидели сомнения и неприятное предчувствие кусало волнением сердце.
— Твой отец точно не вернется? — не давало до конца расслабиться.
Не хотелось неожиданно услышать проворачивающийся в замке ключ и встретиться лицом к лицу с ним — человеком, доводящим до булькающего раздражения и злости за того, кто дорог. Тем более в таком положении — полуобнаженным, раскрашенным руками живого искусства и млеющим от каждого касания. До разлившейся алой акварели румянца.
— Нет, я же говорил, он сегодня целую ночь на дежурстве. — Длинные пальцы бережно провели по напряженному плечу до шеи, мелкой дрожью сковывая исписанный холст. — Не переживай.
Голова повернулась, и жидкий янтарь глаз разлился по сердцу художника, учащая биение.
— Не хочу в очередной раз слушать, что я тебя порчу. И тем более то, что тебе пора опомниться и все бросить… Прекрати улыбаться, Хенджин, — почти обиженно, сводя брови к переносице.
Но невозможно было этого не делать, когда дома поселился свет. Не искусственно рассыпающийся пыльцой, а такой — сидящий в центре и прижимающийся животом к высокой спинке стула, пока позади него цвело древо солнца, прогоняя мрак мыслей. Золотистые корни, едва касаясь пояса штанов, текли вверх, вспыхивая ярким пожаром листвы на лопатках и плечах.
Хенджин не умел придавать своим чувствам красивую обертку слов, поэтому распахивал душу единственным понятным ему языком — искусством. Кистью писал
«Ты самый красивый», создавая из ветвей изогнутые сердца. Твердил
«Ты пахнешь свободой, жизнью», прогоняя пустоту кожи свежими слоями краски. Кропотливо над каждой деталью сгибался, ведь его солнце слишком многогранно. Подушечками пальцев вел по засохшим линиям, благодаря, что не ушел, а остался.
Хенджин наклонился, проваливаясь в глубину этих глаз и не боясь в ней утонуть. Уже давно это сделал, научившись дышать в толще своих чувств.
— Как мое вдохновение и моя любовь могут меня портить? — Хенджин завис, умещая руку на щеке. — Большим пальцем обвел россыпь веснушек, в очередной раз убеждаясь, что они не муляж и не брызги акварели.
Настоящие, устилающие медовую кожу хаотичными пятнами даже на кончиках ушей. Но особо ему нравились те, которые сияли яркостью на аккуратном носу, поднимались вдоль скул и заворачивали к векам. Пальцы шли по изученному за долгие месяцы пути, но до сих пор пронзало током, и бантик губ развязывался в самую красивую в мире улыбку.
Весь Енбок был прекрасен — с головы до ног, в каждом движении и взгляде. Его собранные в пучок волосы отливали платиной, и пряди на макушке даже сейчас сверкали. Уникальный, чистый цвет, который ни одна краска была не в силах передать, сколько бы Хенджин ни пытался его изобразить. Альбом был частично исписан портретами своей музы, но никогда они не выглядели действительно живыми. Угадывались лишь общие черты, мимолетом запечатленные движения, но все было не тем. Каким-то пустым.
Словно Хенджин никогда бы не смог превзойти самого великого художника — природу, сотворившую его Енбока.
— Что ты нарисовал на этот раз? Можно уже посмотреть? — он наклонил голову, нетерпением пронзая, и Хенджин кивнул, беря ладонь в свою и призывая пойти за собой.
Прямиком к узкому зеркалу в деревянной оправе, в отражении которого мелькнуло два человека — испачканный краской художник и его произведение искусства — а позади них часть творческого беспорядка стола, висящие пейзажи и абстракции. Они вспыхивали яркими красками, прогоняя бледность бежевых стен. Енбок повернулся лицом к Хенджину, и уже через мгновение смотрел через протянутое маленькое зеркальце на сотканное из золота дерево. Его губы приоткрылись, а взгляд, полный тепла и восхищения, не мог оторваться от созерцания. Плечи расправлялись, поворачивались, ведь глаза порывались увидеть движение линий и убедиться в том, что это все настоящее.
Каждая подобная работа Хенджина ощущалась за гранью реального — намного интимнее, чувственнее, словно так он раскрывал свою душу.
Только для него. С трепетом подбирал цвета, подолгу задерживался, не решаясь сразу оставить след своих слов, а потом растворялся в процессе создания, теряя счет часов.
— Это очень красиво, — тихим восторгом соскочило, и карие радужки метнулись к Хенджину. — Уже пора ставить тебя на одну ступень с Винчи и Мазотто.
— Мазаччо, — поправил, улыбаясь и встречаясь со вздохом.
— Я запомню, обещаю… Я только в начале Ренессанса.
Искренний порыв Енбока погрузиться в сферу живописи забавлял и грел душу. Он не был обязан, изначально увлекаясь лишь литературой и несколькими естественными науками. Но Хенджин был соткан искусством, и желание понять его привело прямиком в библиотеку к книгам и кропотливому изучению художества. С ранних времен вплоть до начала двадцатого века. Только застыл пока на рубеже тринадцатого и четырнадцатого столетий.
— Ты не обязан… — хотел было начать, но низкий бас голоса прервал.
—
Я хочу.
И этого оказалось достаточно. Легкость расправила легкие, стоило Енбоку продолжить расхваливать работу света и теней, такие тонкие линии, хотя он не особо разбирался в терминологии. Ему хотелось показать, насколько прекрасно творение. Это и каждое, уже успевшее выйти из-под руки художника. Неважно, где — на собственном теле, как сакральное признание, понятное обоим, или на полотне.
— Нарисуй потом подобное на бумаге, хочу забрать домой, — попросил, и Хенджин понимал, что не сможет отказать — лишь кивнул, через зеркало так же рассматривая свою работу. — Когда ты станешь знаменитым, я буду гордиться, что у меня одного окажется такой эксклюзив.
— Брось, мой максимум — выставка в школе и, возможно, в университете. Самоучке далеко не уйти.
Негодование окропило веснушчатое лицо.
— Ты обещал, что больше не будешь говорить его словами.
Хенджин замялся, утыкаясь взором в пустоту.
— Отец ведь в чем-то прав…
Енбок стер бывшее между ними расстояние, обнял лицо ладонями и заставил посмотреть на себя.
— У этого самоучки уже купили несколько картин. Если бы это было ерундой, стал бы кто-то тратить деньги?
— Из жалости? — вопросом на вопрос, зажигая фитиль чужого терпения.
— Из чувства прекрасного, Хенджин. Пока ты видишь в своих работах недостатки и считаешь их продуктом ребячества, другие видят глубину, красоту и уникальность, — пальцы жгли кожу, а в глазах растекался влажный блеск. — Помнишь то море? Ты ведь никогда вживую ничего кроме Арно не видел, а сотворил такое… Шторм на рассвете…
В сгущающихся по краям темных облаках стоял мрак, пока в центре восход разрезал эту мглу. Сияющий огненный шар касался кромки утихомирившейся вдали стихии, но крупным планом подсвеченная оранжевым пена разбивалась о камни — здесь буря еще не закончилась. Хенджин никогда не выбирался за пределы Флоренции, жил в замкнутом контуре, наблюдая издали за тосканскими холмами и исследуя только часть реки. Но он видел картины — воочию в галереях, растворяясь в созерцании произведений; читал методические работы и просто… За закрытыми веками сам по себе ткался образ. Кисть сама вела длинные пальцы, а сознание покидало тело, словно это не Хенджин склонялся над столом и осторожно оставлял мазки краски.
Он просто
жил творчеством,
дышал им и хотел оставить после себя след, чтобы другие так же прониклись красотой мира в его видении. Но никогда не думал, что это будет кому-то интересно, потому что, когда дымка вдохновения рассеивалась, глаза не видели идеал, не восхищались, а лишь укладывали в гроб обыденности талант, забивая крышку гвоздями укоров.
Ему было мало. Недостаточно. Не так красиво и чувственно. Но другие, наоборот, улыбались и у покрасневшего художника забирали плоды его стараний.
— Ты уже великий, Джинни, просто не все это видят, — холодные пальцы заправили выбившиеся черные пряди за уши и огладили линию челюсти, разнося покалывание. — Я готов повторять тебе это сколько угодно раз.
Но можно было обойтись без десятка хвалебных слов.
«Просто будь со мной рядом. Как мы друг другу обещали.»
Свет Енбока прогонял гнетущие мысли, успокаивал учащенное сердцебиение и дарил безмерное вдохновение. Рядом с ним хотелось творить — писать картины, делиться пришедшими на ум идеями и воплощать их, склоняясь над бумагой.
И просто жить. Чужие ладони мимолетом трепали волосы, мяли плечи, обнимали и упирались в край стола, пока янтарь радужек пристально следил за процессом творческого всплеска.
Но, когда его не было рядом и защита прорывалась тем самым мраком, кисть выпадала из пальцев, карандаш покрывался паутиной собственных сомнений и все, что оставалось — надеяться, что с рассветом это пройдет. Любой шторм рано или поздно сойдет на нет, и над сияющей поверхностью моря будет гулять штиль. Солнце выглянет из-за туч, и мир вновь обретет цвета.
Хенджин потянулся вперед и прижался к приоткрытым губам. Нежно их смял, обматывая талию руками и вдыхая любовь в себя.
Трепетную. Нужную. Всепоглощающую.
Заколка упала на пол, и пальцы зарылись в чернь волос, приближая. Вместо запаха красок витал аромат миндаля — Енбок насквозь был им пропитан, ведь дома его мать на продажу почти все свободное время пекла кексы и наполняла их кремами. На соприкоснувшихся языках осел вкус сладости, жар грудной клетки метнулся к сердцу за тонкой рубашкой. Но спешно расстегнулись пуговицы, промялся матрас кровати, и на бедрах Хенджина приятный вес, разгоняющий по телу жажду. Влажные поцелуи смешались с тихими звуками желания и отскочили от стен, затмевая посторонний шум.
Губы-бантики метнулись к шее, свое имя вновь выжигая на коже. Раз за разом одно и то же. Но Енбок уже давно невидимыми чернилами расписался куда глубже — на сердце, изводящимся истомой; еще в тот день, когда Хенджин оказался выброшен во тьму флорентийской ночи. Холодной, но вместе с тем обжигающе горячей.
Дома была пустота. Поистине угнетающая. Было слышно падение капель из крана на кухне, и как они разбивались о стоящую посуду. Раскрытые учебники и тетрадь с идеально выведенными заданиями пугали своей серостью и лишь отталкивали, но рука против воли выводила уравнение и решала его. На автопилоте мозг считал, пока мысли были дальше, а взор то и дело падал на сделанную собственноручно маску.
Она закрывала лишь половину лица. Была цвета спелой вишни, с красным камнем на верхушке, и витиеватые линии обрамляли ее. Он помнил, как кисть позолоченной краской шла вдоль узора, смывала темный цвет с заостренных углов, оставляла блеск на спиралях и каплями устилала прорези глаз. Две тонкие цепи свисали по оба края; они закачались из стороны в сторону, как только Хенджин поднял свое творение и рассмотрел пристальнее под лампой.
На нее ушел почти месяц — дольше тех, которые он обычно делал, потому что Кристофер — одноклассник — собирался вместе с родителями на карнавал. Он слезно упрашивал, говоря, что обязательно заплатит, но Хенджин не хотел брать с него денег. Ему не тяжело было потратить несколько вечеров за эскизами, покорпеть над выбором материалов, сплетением узоров и раскрашиванием. Ему нравилось заниматься чем-то творческим, но внутри неприятно кололо, ведь давно уже не брал в руку кисть по-настоящему — так, как ему всегда нравилось.
Однако Кристофер из дома напротив так и не пришел — он слег с горячкой пару дней назад и ни о каком празднике речи идти не могло. Но карнавал уже второй час набирал обороты на улицах Флоренции — долетали до слуха серенады, тембры разношерстных голосов и признания. Хенджин подошёл к окну и увидел, как через один дом прямо перед поворотом парень пел о любви, а девушка на втором этаже, чьи волосы трепал ветер, застенчиво улыбалась, прикладывая ладони к горящим щекам. На лице незнакомца маска — как главный атрибут, — будто она могла скрыть личность.
Но по глазам всегда можно было узнать.
Хенджин закрыл окно, упал обратно на стул и вздохнул, возвращаясь к его вечной спутнице — параграфу. На карнавале нечего делать одному. Именно так сказал отец, собираясь на работу в ночную смену и пресекая любую попытку пойти.
— Это о безделье и туниядстве.
Но Хенджин хотел сказать, что это о любви — к искусству, людям и прошлому. Однако что можно было доказать черствому до высшего человеку? Его главными желаниями были сон и деньги, а распорядок дня включал лишь приемы пищи и однотипную рутину, не предусматривающую никакого развития. Ни разу отец не брал в руки книги после университета, потому что в этом не было смысла. Просто он видел в них только лишь буквы, а не картины.
Дверь закрылась, погружая в клетку квартиры. Хенджин правда пытался усидеть на месте, занимая свои руки делом — помывкой полов, уроками, — но взгляд то и дело возвращался к этой маске. Он только ребенком сбегал на карнавал и путался на площади в разноцветных нарядах. Его детские глаза сияли в вихре одежд, душа дрожала под ритмом песен, смеха и живых танцев. Именно ночью все разгоралось, и тихая, мирная, полная покоя Флоренция пробуждалась от годичного сна. Народ выползал из домов и дарил этому празднику красоту одним своим присутствием. Так хотелось увидеть это вновь…
Хенджин, мечась в оковах противоречий, все же потушил свет, надел маску и выбежал наружу, кутаясь в прохладном воздухе. На нем были лишь плотная черная рубашка, свободно свисающая с тела, и темные льняные штаны. Он сам сливался с ночью, и только глубокий, насыщенный цвет вишни сиял на его лице вместе с позолотой.
Хенджин бежал на площадь, боясь, что не успеет. Огибал идущих навстречу людей, поздравляя их с карнавалом и ловя в ответ то же добро. Оно растекалось теплом в груди и улыбкой на губах. Взором цеплялся за такие же красиво скроенные маски, порой слишком вычурные наряды — особенно на дамах — и за мягкий свет фонарей. Они маленькими домиками и сферами свисали со зданий, прогоняя накрывшую город тьму. Но до пункта назначения ему было не суждено добраться — при очередном повороте Хенджин влетел в тело, сшибая его с ног. Глухой стук и болезненный стон растеклись по холодному камню дороги, а собственный вес придавил ни в чем не виновного человека.
Хенджин ладонями уперся по обе стороны от головы незнакомца.
— Простите, я не видел Вас. Так торопился, простите, мне правда…
«Жаль», — так и не вырвалось, комом застряв в горле. На лицо пустился предательский жар, когда сомкнувшиеся веки раскрылись и глаза встретились с чужими. Радужки — темные, почти как самая беззвездная ночь, — выглядывали из-под белой ажурной маски. Такая утонченная и аккуратно выполненная, она ветвилась на скулах и части лба. Не скрывала теплого оттенка кожи и мелкие темные пятна, выведенные акварелью природы.
Красивый.
В одном лишь взгляде затеряться можно.
Меж телами расстояния нет — в крошку стерлось притяжением. Хенджин глупо моргал, не в силах сдвинуться. Его руки ослабли. О вздымающуюся и врезающуюся в него грудную клетку уже билось собственное сердце.
— Может, встанем? Если честно, здесь неудобно и холодно, — приглушенный смешок соскочил с губ, на которые опустился мимолетом взор, и низкий бас пробрал до костей.
Хенджин спешно кивнул и тут же поднялся, протягивая руку и помогая встать. Контраст его горячей ладони и холода пальцев запустил мелкий ток по телу, а светлое одеяние забило внутри тревогу. Странную. Непривычную. Совсем несвойственную. Незнакомец отряхнул одежду и потом посмотрел на него — в глаза, но, казалось, прямиком в душу, раздвигая створы внешней оболочки и пробираясь дальше. Хенджин застыл восковой фигурой, растерявшись, и неловкое молчание тягучим воздухом повисло в проулке. Здесь давно перегорела лампа фонаря, окна заснули в безмолвии своих обитателей, но вдали — в узкой щели меж стен — уже виднелся свет.
Хотя перед ним появился новый источник. Слишком яркий, белый, незапятнанный в ночном мраке.
На чужих губах повисла улыбка, и с ней прямиком в сердце соскочило:
— Красивый… — с промедлением, разгоняя пульс, и слишком неспешно добавляя: — вид маски.
Я еще таких не встречал.
Затуманившийся мозг не разбирал слова. Во рту пересохло, и в тонком одеянии стало неожиданно жарко. Хотелось уйти на свежий воздух, но здесь он и был.
— Я сам сделал.
— Правда? — удивление расчертило лоб складкой кожи. — Ты масочник?
Ветер ласково проехался по плечам, забираясь за ворот рубашки, и потрепал черные пряди. Где-то совсем рядом запели струны мандолины.
— Нет, это просто небольшое хобби.
Под подошвой треснули мелкие камни — незнакомец приблизился, и его взгляд стек по позолоченному узору. А у Хенджина в голове пустота; зрачки впились в лицо и голос внутри зашептал, что это все нереально. Еще не было ни одного человека во Флоренции, который мог бы сравниться с такой чистой, невинной красотой. На скулу по одну сторону легла тень, в свои объятия сгребая виднеющиеся веснушки, а платиновые волосы ниспадали на плечи шелком. Совсем невесомые, наверняка мягкие и хрупкие. От разглядывания их перелива невозможно было оторваться. Кончики пальцев закололо желанием прикоснуться, чтобы убедиться в своих мыслях и действительности происходящего. Но Хенджин лишь смотрел в пучину зрачков, прошивающих до еле заметной дрожи.
Этот человек напоминал ему солнце, чьи лучи оставляли ожоги. Но было не больно. Только легко, словно они счищали старую кожу, которая насильно покрыла натуру.
— У тебя талант.
Это было последнее, что произнес незнакомец, прежде чем пожелать хорошо провести время и уйти. Шлейфом за ним потянулся запах миндаля, и легкие раскрылись, вбирая в себя аромат. Приятный, обволакивающий стенки и распускающий на них белые цветы. Подвисший Хенджин опомнился не сразу, но потом развернулся и спешно вышел из проулка. Слева по широкой части улицы в кругу собрались люди и танцевали — в туфлях отбивали сальтарелло, кружась в вихре смеха и радости. Но по правую сторону по спуску утекало от него светлое пятно одежды. В мягкой пыльце фонаря силуэт казался еще более нереальным.
По дороге дробью застучали шаги.
— Эй, подожди, как тебя зовут? — прокричал Хенджин, ощущая, как щеки съедает от жара и чего-то слишком непонятного.
Его слова отскочили от стен, посыпались бисером по каменной кладке и ударились в чужую спину, останавливая. Губы жадно хватали воздух, но застыли, как только незнакомец повернулся и, задумавшись, проронил:
— Енбок.
Такое красивое имя. Именно это хотел сказать Хенджин, но в итоге назвал свое и опять потерялся, не зная, что делать дальше. Казалось, его с насмешкой изучали эти глаза, которые в свете походили на жидкий янтарь, но в них лишь любопытство беспардонно разгуливало по его фигуре, ожидая.
— Я шел на карнавал… Может, ты тоже хочешь пойти со мной? — неуверенно предложил, не понимая природу своего порыва.
Хотелось увидеть Енбока в пестрящей красками толпе, чтобы потом…
запечатлеть мгновение кистями. Мысль ошарашила Хенджина до того, что он не увидел заминку. Его взгляд упал на дорогу, прокручивая вновь вспыхнувшее внутри желание. Оно ощущалось, как толстый слой пыли спрятанного в ящике альбома, мутная вода в стакане, поломанные грифели карандашей и красочный цвет стен.
Изнутри тонкий голос просипел.
Я хочу рисовать.
Сердце кульбитом ударило вновь, в неверии прислушиваясь к зову. Правда хотел. Очень. Подушечки пальцев коснулись штанов, и Хенджин готов был поклясться, что метнулся в то время, когда на коже от кистей оставались вмятины. Всегда слишком долго корпел над столом, отдаваясь искусству всем телом и душой.
Но это забылось, спряталось.
А сейчас пробудилось вновь.
Даже улыбка собиралась появиться вот-вот, но сожаление резко сжало губы-бантики в одну линию, окатывая холодной водой.
— Прости, но я там уже был… Тем более, тороплюсь сейчас. Я бы с радостью, но…
— Нет, все в порядке, не объясняйся, — спешно произнес Хенджин, стараясь не показать нахлынувшее на него разочарование. — Не буду больше задерживать… Был рад знакомству, Енбок.
— Взаимно, Хенджин, — улыбка, адресованная только ему, растеклась теплом по груди.
Мелькнувший во тьме Флоренции свет погас за первым поворотом, и так же стремительно потушился фитиль горящей свечи интереса к празднику. Он больше не торопился на площадь. Вместо этого медленной поступью побрел домой, сняв маску, и просто думал. Обо всем. О том, что завтра первым уроком нелюбимая химия, в раковине до сих пор не вымыта посуда, а в ванной протекает труба и нужно заставить отца ею заняться. О середине романа, где заломанный уголок страницы указал на разочаровывающую развязку. О пустоте, разъедающей его.
И о солнце в ночи.
Его не хотелось отпускать, стремительно прогрессировало желание вернуться, отыскать, узнать и… Возможно, Хенджина слишком сильно прострелило после слов о таланте. Затяжной эпизод бездействия, полной потерянности, отречения от радующего душу дела и отсутствие поддержки убили в нем творца. Он позволил внешним факторам похоронить уверенность в своих силах и опустил руки, не видя толку в потраченном времени. У его
«мазни» не было будущего — только лишь детская радость прошлого и стенки ящика стола.
Но
Енбок — душа дрогнула при мысли об одном лишь имени — назвал плод его творений
талантом. Просто так, понимая, что они больше не встретятся? Ради красивого слова, бесстыдно пуская пыль лжи в лицо? Или действительно он обладал тонким чувством к прекрасному и увидел больше, чем кто-либо?
Хенджин хотел верить в последнее, боясь, что первые два окажутся правдой, и как только переступил порог квартиры, помчался в комнату, ведь голос внутри еще кричал.
Он вытащил старый альбом, в котором часто писал на языке живописи о своих чувствах, разложил оставшиеся, еще не засохшие краски и принес в потертой кружке воду. Его волосы были спешно заколоты на затылке, а глаза, в которых пробудился позабытый огонь, вновь видели этот проулок и тонкие линии ажура. На бумаге в разных местах по частям был разбросан портрет. Приоткрытые, слегка покрытые трещинами губы; аккуратный нос с мелкими пятнами, оставленными брызгами; расплавленный янтарь радужек, стекающий по усеянным звездной пыльцой щекам, и тонкие, изогнутые полосы платины.
А на следующей странице карнавал. Тот, каким Хенджин помнил его из детства, где забота людей была лишь одна — признаться в любви и танцевать с ночи до утра.
В воде взрывалась краска; во влажных пятнах смешивались тона, прогоняя чистоту белого листа.
Крышка гроба отлетела, и похороненный в прошлом художник вновь стал управлять кистью. Потерянный в шуршании альбома, проходящих мимо цветах и мелькающих за опущенными веками картинах, Хенджин не заметил, как утро постучалось в окно и громыхнула входная дверь. Он, заведенный, продолжал творить, сея траву на тосканских холмах и вырисовывая крыши флорентийских зданий. Все равно было на затекшую спину, на жжение глаз и немую просьбу организма погрузиться в грезы. Он уже в одной из них находился, считая это сном.
Когда в последний раз Хенджин так рисовал?
Когда ему действительно нравилось то, что творили его руки?
Когда вдохновения было немерено, что оно выливалось через край и вело его вперед, нежно переплетя пальцы и не смея отпустить?
Все это было так давно. Даже зашедший внутрь комнаты отец не сбил это состояние своими словами.
— Что, опять взялся за старое? — пролетело мимо ушей, и Хенджин спешно встал, подходя к стене и крепя на нее новый рисунок — Арно, с растущими вдоль берега ирисами и закатным небом.
Теперь яркость хоть как-то разбавляла печаль бежевой однотонности, и душа ликовала, внутри крича:
«Это сделал ты. Ты. У тебя правда талант». Лентой он разместил все свои рисунки — их пока было лишь пять, в альбоме оставив только причину своего вдохновения. Отец, не питая ответной радости, сказал, что через полчаса пора собираться в школу, и ушел, а Хенджин только сейчас опустился на стул и выдохнул. Силы иссякли, но улыбка блаженства никак не сходила с лица. Испачканный в краске, не спавший, с урчащим желудком, однако радостный и наконец-то спокойный.
Хенджин подтянул к себе альбом и вернулся на лист, с которого все началось. Коснулся застывшей акварели на губах, в очередной раз повторяя их контур, следом — особенно большой веснушки на носу и посмотрел в глаза. Такие глубокие, но все равно неживые. Не те, что он хотел увидеть вновь хотя бы на пару мгновений и погрузиться в их вязкий плен.
— Спасибо тебе, Енбок, — тихо сказал творец внутри Хенджина, отыскав свою музу, которая его пробудила.
Но страх поселился внутри — что, если больше не увидятся?
Дни текли нудной вереницей, и долгожданное вдохновение стало давиться под прессом рутины, возобновившихся дома споров и чужих ожиданий. Вокруг все его окружение заговорило о будущих профессиях, ведь время поджимало. В воздухе дрожали аргументы о престиже, хорошем достатке, популярности, рабочей силе, и лишь тонкий голос внутри Хенджина жалобно тянул: «художником хочу быть». Смехотворно. Именно так сказал Кристофер под монотонный говор профессора Кима.
— Любая творческая профессия — это верный путь к бедности и голоду, — совсем тихо, чтобы никто не услышал и строгие глаза не обратились на третью парту. — Вспомни, как много было художников, которые жили в достатке? Их же признавали только после смерти, а в настоящем о них вытирали ноги.
— А как же Веласкес, Ренуар и Шагал? — не согласился, но все равно стал падать в пучину отчаяния.
— Прости, но они великие художники, которым выпал счастливый билет. А ты… Ты просто Хенджин, — неловко поджал губы и потом толкнул в плечо, замечая, как опустилась голова. — Послушай, эти рисунки мало кому сейчас нужны. Мир не стоит на месте, начинает развиваться машиностроение. Вот туда надо. Там золотая жила.
Как всегда все сводилось к выгоде.
— Но я полный ноль в естественных науках, — обречённо тихо.
— Всегда можно научиться, — профессор Ким шикнул и внимательным взором оцепил класс, заставив многих против воли выпрямиться. Спустя пару минут Кристофер наклонился обратно, поправляя спавшие на переносицу очки. — Давай я тебя подтяну? Через год спокойно сдашь экзамены и можем вместе попробовать пойти на техническую специальность. Выберем, поступим и потом будем жить в достатке.
«А как же искусство?» — так же жалобно внутри завопил голос, но Хенджин задушил его. А творец обратно лег в гроб и сам закрылся крышкой.
Бывший с ним порыв вдохновения рассеялся утренним туманом. Комната встретила спешными творениями, и пальцы нервно сорвали пару листов, комкая их и выбрасывая в урну. Теперь снова все казалось бесцветным, недостаточно красивым, правильным. После отступившей эйфории глаза увидели неровности, странную смесь красок, неверную штриховку и распределение теней. Хенджин осел на кровать и спрятал лицо в ладонях, словно так мог скрыться от всего мира и наконец понять себя.
Кто он?
Какое у него будущее?
Чем он действительно хочет заниматься?
«Творчеством» — неизменно бы завибрировали струны души.
А каким?
«Хоть каким-нибудь, чтобы я просто жил, а не существовал… Переносил на бумагу пейзажи, абстракции, людей или здания. Придумывал бы новые маски, одежду, локации… Хоть что-то свое, и от этого просто не отворачивались бы… Хочу, чтобы меня видели, а не прятали за столпами известных имен. Разве это слишком много?»
Но почему в обмен за любимое дело ты должен был платить своей жизнью? Кристофер был прав, говоря все эти слова, — ровно как и отец, пытающийся выбить дурь из головы сына вескими доводами. И Хенджин
почти сдался: вновь убрал все краски, блокноты, альбомы и прекратил созерцать. Снова просто так шел по улицам, теперь не восхищаясь трудом предков, которые с низин возвели целый город искусства, и прожигал часы за партой, пытаясь понять те предметы, которые ему никогда не давались.
Потому что надо. Необходимо. По-другому никак.
Но творцу не дали упасть на колени, сложить голову на плахе реального мира и покорно ожидать отсечения навечно.
В класс перевели новенького.
Он представился Феликсом, но Хенджин узнал в нем
Енбока. Дрожь прошла по телу и голова взметнулась, как только знакомый басистый голос коснулся слуха. Округлившиеся глаза впились в идеально выглаженную форму, в двигающиеся губы, в пучок платиновых волос, и в зрачки, блуждающие по лицам. В один момент они настигли его, скручивая узел неверия. Растерянность потянула уголки губ вверх, и слабый кивок прошил дрожью.
Тоже узнал.
Спешно сел за первую парту, а Хенджин так и не смог сосредоточиться на математике. Вместо этого к чужой спине обращался, слыша удары барабанов, мягкий звук манделины и ощущая нервные скачки собственного сердца.
Он не надеялся увидеть Енбока снова — прошло две недели с их встречи, и в одночасье отчаяние потащило Хенджина прочь с той улицы, на которой они увиделись. Он ведь ходил туда, мечтая столкнуться вновь. Просто, чтобы поговорить недолго, чтобы поблагодарить за то, что вернул часть души к жизни всего лишь парой фраз. Огибал коридоры проулков, подолгу стоял у стен, прислонившись спиной, и высматривал в каждой фигуре одну ему нужную. Но так и не дождался, списывая все на фантазии разгорячившегося после бега воображения.
Однако судьба привела к нему обратно Енбока прямиком в класс. На перемене Хенджин поспешил за вытекшим наружу силуэтом, застревая ненадолго из-за Кристофера, уточняющего задания на дом, и скопившихся у выхода учеников. В толпе вывалившихся на перерыв школьников он безошибочно выцепил свой свет. Настоящий. Не искусственно созданный. Енбок стоял у окна, прислонившись к подоконнику поясницей, и крутил головой по сторонам.
Ждал.
Снова волнение омыло сердце, и пятнадцатиметровая волна обрушилась на сознание, когда расстояние свелось до минимума. Солнце пробилось через заляпанное стекло и рваными лучами легло на веснушчатую щеку и уголок губ. Настоящее золото устлало его кожу.
— Енбок… Это же ты? Ты меня помнишь? — с надеждой спросил, пряча волнение голоса. — Меня зовут Хенджин. Мы с тобой столкнулись в день карнавала, и ты сказал…
— Что мне пора идти.
— Что у меня талант.
Их слившиеся воедино слова вызвали нервный смешок и смятение. Хенджин коснулся шеи и кивнул, давя улыбку — это все же он. Внутри нарекал себя дураком — мысли ведь только о самом значимом были. Но Енбока это позабавило. Он облизнул губы и посмотрел на свои ботинки, прочищая вместе с тем горло.
Приятное чувство невидимыми нитями проникло через них, сплетая — оба ведь не забыли друг о друге. И не забывали с того дня до сих пор.
— Я не думал, что увижу тебя снова и боялся, что не успею сказать тебе спасибо, — на одном дыхании стал говорить Хенджин, теперь пряча свой взгляд.
— За что? — удивленно и вместе с тем неуверенно, заставляя пересмотреть ленту их встречи в который раз и понять, что особенного случилось там.
— За твои слова про талант, — повторил он, теряясь от несвойственного ему смущения. — Мне кажется, это то, что мне нужно было услышать.
Мягкая улыбка растянула уголки губ Енбока, и от нее Хенджину стало дурно. Ему хотелось посмотреть выше белой рубашки и потонуть в том янтаре, который он так кропотливо рисовал. Но на деле не мог, не понимая самого себя.
— Рад, что помог, — молчание повисло меж ними, однако уходить никто не спешил.
Ощущалось так странно — в заходящемся в движении коридоре они были единственными, кто никуда не торопился и застыл на одной позиции. Весь мир продолжал жить, пока у Хенджина свой собственный сошел с орбиты. Ровно как и чужой, на котором от резкого столкновения с метеоритом стерся привычный лик земли. Как тогда — в темном проулке, когда в прорезях вишневой маски черные глаза стали предвестниками возможной беды. От нее надо было бежать, ведь сердце стучало все громче и громче, дробя кости и мысли. Но сейчас…
Сейчас нестись прочь было уже поздно. Сама жизнь подставила подножку, и свела их лбами вновь. Так нужно ли дальше мчаться или стоит все же остановиться?
Енбок подумал недолго и чуть сильнее сжал край подоконника.
— Если не секрет… Чем ты занимаешься на самом деле?
Хенджин неуверенно посмотрел вверх. Прямиком в эти глаза. Перестал слышать всех. Остались лишь шумящая кровь и низкий тембр, от которого дрожало уже не тело, а душа.
С того дня Енбок завладел ее струнами, нежно перебирая своим живым интересом к искусству — конкретно тому, что выходило из-под пера одного не до конца пробудившегося художника. Даже обычные рисунки в тетради оценивались так, будто уже были размещены в Лувре, доводя до тихого смеха и улыбки.
Кристофер заболел на этот раз ангиной, но его место не пустовало. Енбок тут же оказался рядом, срывая недовольные вздохи ждущих его девчонок. Сначала Хенджин даже не заметил, как сильно изменились его одноклассницы: они стали делать прически, наносить легкий макияж и добавлять к форме акцентные детали — броши или, редко, меняли цвет рубашек.
Но никакой внешний облик не мог приковать внимание, которое предназначалось только
одному. Енбок большому скоплению народа предпочитал тихую перемену в классе с Хенджином вдвоем. Ел принесенную из дома еду, все время предлагал приготовленные вручную его мамой кексы с миндальной начинкой и говорил до бесконечности долго и много обо всем.
О книгах, которые в детстве ненавидел читать, но от которых теперь его за уши не оттянуть, о готовке блюд, о любимом сезоне и о причине перевода в другую школу за год до выпуска.
— У нас были специфичные учителя. Они оценивали по внешнему виду, а не по уровню знаний, если ты понимаешь, о чем я.
— Но у тебя ведь с этим нет проблем, — в непонимании проговорил Хенджин, только потом осознавая, что именно сказал.
Сразу в неловкости отвел взгляд, не замечая усмешку. Енбок отклонился на спинку стула и обвел взором напрягшиеся плечи. Приятно стало.
— Там просто любили девочек, а остальным занижали оценки и требовали в десять раз больше. Я постоянно слышал: «Ли Феликс, Вы позор класса», «Вы не справляетесь с программой», «Вы не подготовили решение задачи» при том условии, что нам вообще ничего не задавали и это мог подтвердить каждый, — покачал головой и вздохнул.
Хенджин невесело хмыкнул. К счастью, у них такого не было — только дотошные встречались, которые сбивали весь интерес к предмету чрезмерной строгостью и кипой домашних заданий. Но кое-что не давало покоя еще с первого дня. Тогда Хенджин не решался, думая, что нечто глубоко личное скрывается. Но раз за разом возвращаясь к этим мыслям, понял, что терпеть уже не может. Чуть помедлив, наконец задал интересующий его вопрос:
— Почему Феликс? — чужая бровь изогнулась. — В нашу первую встречу ты представился Енбоком, но здесь назвал другое имя… Почему?
Секундная заминка закрутила вокруг горла шарф нервозности. Хенджин чуть крепче сцепил в замке пальцы и посмотрел на соседа по парте — почти что расслабленный вид должен был прогнать нервное биение, но лишь наоборот участил ритм сердца. За одно движение Енбок довел до предела — воздух колыхнулся меж ними, предплечье задело предплечье и шепотом по коже рассыпалось:
— Потому что Енбок — мое первое имя. Его знают только близкие и люди, которые мне нравятся.
Хенджин так и застыл.
— Нравятся?
— Да, — улыбка чужих губ неуверенно перебросилась на него. —
Нравишься.
Весь день прошел тогда в прострации — на повторе крутились одни и те же слова, и лежащий ночью на кровати Хенджин смотрел на только что законченный портрет. На нем его вдохновение сидело за партой и упиралось ладонью в щеку. Глаза — маленькие щелочки, из которых сыпалась радость, и бледность кабинета рассеялась на фоне него. Длинные пальцы вели вдоль лица, а потом к бьющемуся в груди сердцу прижался блокнот, в тишь комнаты срывая:
— Ты мне тоже нравишься.
Это странное, непонятное чувство расправляло невидимые крылья за спиной. Но дружба не ощущалась так — это нечто тянуло к себе магнитом и не покидало мысли, забивая собой свободное время. Хенджин теперь спешил на учебу, встречаясь на одном и том же перекрестке — оказалось, что Енбок после переезда стал жить неподалеку. Они вместе шли, резвились в школе, срывая недовольные причитания учителей и под тихий смех прятались за книгами на пятой парте. Кристофер, выйдя с больничного, не понимал, куда делся Хенджин. Все ждал и ждал, оберегая пустое место, но, оборачиваясь через плечо, замечал, что другу до него нет дела.
Возможно, и не дружба это была вовсе.
Хенджин лишь поначалу чувствовал укор вины, но Енбок его отвлекал. Не давал погрузиться в пелену мыслительных терзаний, толкая и прося что-то нарисовать. В тетради на последней странице появлялись цветы, забавные коты, расчерченный синей пастой закат с морем и башни.
А потом на чужой ладони художник, закусив нижнюю губу, признавался.
Янтарные глаза впивались в маленькие солнца, ромашки и эустомы. Почти всегда один и тот же набор, который Енбоку очень нравился, и он отказывался отмывать чернила. Правда дотошные глаза профессора Кима, впивающиеся в синий беспредел, все равно одним взором посылали на выход смывать непотребство, грозясь отправить к директору.
— Я могу оставить что-то в твоей тетради, зачем мне портить твою кожу и репутацию? — спросил как-то Хенджин на перемене, стоя у окна и наблюдая за двором. Там начальная школа скакала и оставляла следы на тонком слое выпавшего ночью снега под чутким взором учителей.
— Ты ничего не портишь. Мне просто нравится, — повел плечом Енбок, не говоря прямо, что моменты, когда Хенджин трепетно держит его руку в своей и сосредоточенностью оставляет свой след, он ценит больше всего здесь.
Ему не могла прийти в голову мысль, что тут получится завести друзей. В прошлой школе отношения ни с кем особо не складывались — класс делился на отличников, не смеющих пропустить ни единый урок, и на самых отъявленных бездельников, общение с которыми походило на деградацию разума. Енбок не рассчитывал на изменения — все же выпуск висел на носу и мало кто хотел подпускать к себе незнакомца.
Но появился Хенджин — на третьей парте, и его внимание укололо сердце воспоминанием. Их ночная встреча, тяжесть тела, ток соприкоснувшихся рук и глаза. Глубокие, красивые, полнящиеся восхищением и растерянностью. Однако тогда Енбок испугался своих мыслей и того, что их столкновение всего лишь единоразово. Это все было ненормальным.
Нельзя.
Но что одно слово против сердца, которое с каждым днем рядом с ним стучало все сильнее?
Ему было мало времени, проведенного лишь в этой школе. Другие люди отнимали уединение и покой своим шумом и верчением возле парты. Поэтому однажды Енбок заделался подстрекателем:
«Давай уйдем с физкультуры?» — вывел на полях тетради Хенджина, и тот нахмурился.
«Чего? Куда?»
«В Сады Бардини. Там сейчас красиво.»
И правда. Когда зима отступала и на улицах играла весна, в знаменитых флорентийских садах все пылало розовым и с площадки наверху можно было увидеть цветущий ирисами и глициниями город. Но в голове резко забила тревога. А что, если об этом узнают?
«Нет, это слишком опасно. Нас могут потом отчитать.»
Чужие глаза долго щурились, пытаясь разглядеть выведенные мелким почерком слова, и Профессор Ким, заметив, стукнул по доске указкой, публично пристыжая Енбока за списывание.
— Простите, я не мог решить пример и попросил у
Феликса помощи, — спешно сказал Хенджин, не желая, чтобы кто-то вешал незаслуженно клеймо. Причем таким тоном и видом полного превосходства.
Правда за заступничество суждено было поплатиться — его вызвали решать задачу, и он с трудом вспомнил то, что Кристофер объяснял ему в прошлом. Формулы одни и те же, это должно быть легко. Но запомнить их не означало понять. Хенджин лучше всего общался на языке искусства; математический ему обрезали при рождении, и говорить на нем он так и не научился. Стоял, взором прожигая белый цвет мела, но не сдавался — пробовал до тех пор, пока не вывел ответ. Вернулся на место, покрасневший от волнения, но еще хуже стало, когда под столом к его колену прижалось чужое и мимолетно на ухо прозвучало:
«Спасибо.»
Губы задели мочку. До дрожи.
Кадык дернулся, и Хенджин поспешил опустить голову, чтобы скрыть предательский румянец. Но там на полях наклонным почерком добавилось:
«Пойдем. Наберешься вдохновения и что-нибудь нарисуешь. Я принес для этого блокнот и карандаши. Ну давай.»
Потерявший сначала надежду Енбок обрел ее, когда локоть толкнули и взгляд выцепил всего одно слово.
«Пошли.»
Хенджин никогда раньше не прогуливал — отец настойчиво вбивал ему в голову, что успеваемость важнее всего, ведь, только посещая все занятия, можно изучить что-то новое. Но все заветы прошлого канули под рукой Енбока, который осторожно вел его по коридору, а потом стремглав тащил за собой от охранника.
Они сбежали под смех и комично звучащий свисток, пронеслись по оживленным улицам, врезаясь в прохожих и не вписываясь порой в крутые повороты, но потом сбавили ход. Перебрасывались взглядами и улыбались до боли щек.
Гуляли по саду вдоль живой изгороди кустов, касаясь кончиками пальцев листов и лепестков цветов, взбирались по ступеням выше и выше, пока не добрались до смотровой площадки и не садились на скамью с видом на всю Флоренцию. Она, обрамленная розовыми красками, была разложена перед ними со всеми маленькими крышами, величественно возвышающимися соборами и разбросанными вдали тосканскими холмами.
Дух перехватывало от красоты пейзажа.
И так по несколько раз в неделю, перелистывая страницы календаря и пропадая в одних и тех же местах.
Там было спокойно — под чистой голубизной неба, которую Хенджин принесенной гуашью отмечал на бумаге. Он рисовал все, что приходило ему в голову — силуэты незнакомых людей, снежную бурю, радугу после проливного дождя. И как всегда — пламя янтаря.
Художник, выбравшийся из клетки, дышал полной грудью и вел его руку. Змейкой представала река, яркие цветы — даже те, которых здесь вовсе не могло быть, — вспыхивали на берегах. А сидящий рядом Енбок чаще всего просто наблюдал: первое время прятался за книгой, лишь изредка ее опуская, а потом вовсе к ней не прикасался. Оглаживал взором не творение искусства, а сосредоточенного Хенджина. Взгляд медленно спускался по его профилю, замирал на пухлых губах, падал в раскрытый ворот рубашки и катился по расслабленному галстуку.
Свой душить начинал.
— Месье художник, сколько еще времени уйдет на Вашу работу? — насмешливо-серьезно тянул Енбок, и улыбка перебрасывалась на чужое лицо.
— Еще немного.
Но это понятие было слишком растяжимым, порой доходя до того, что солнце касалось кромки горизонта и самые красивые закаты они встречали плечом к плечу. Дрожали от прохлады лижущих тела ветров или от соприкосновения плеч — сами понять не могли. Приковывались к расплывающейся оранжевой акварели неба, молча, находя свой покой в тишине.
Рядом друг с другом.
Хенджин на свой страх и риск однажды опустил руку, мизинцем задевая чужой. Волнение оплело боязнью, что Енбок неправильно поймет, отскочит и вовсе уйдет. Но он остался — наклонил голову к плечу, скрывая румянец, и подвинул ладонь, сильнее цепляясь.
До глупых улыбок скрытой влюбленности.
После сада они неторопливо брели домой, каждой минутой наслаждаясь. Пока вечер набрасывал сиреневую шаль на город, с их губ слетали разговоры — Хенджин все больше выкладывал карты своей жизни на стол, не боясь получить урона. Его попросту не было. Енбок — это солнце, которое прогоняло мглу, даже в темноте сияя ярче всего. Это свет, к которому тянулась душа, утопая в мягких прощальных объятиях. Это вдохновение, которое наполняло будни смыслом.
Енбок не мог принести боль, когда он дарил жизнь.
Но это не всем получалось объяснить. Отцу позвонил директор, докладывая о систематических прогулах. В лице нового одноклассника сразу был признан враг системы — слаженной, привычной, — когда сын приходил в установленное время и не маялся бездельем. Но теперь его комната была усеяна красками: все больше и больше картин, жирных пятен на столе и полу, словно это была личная мастерская. Стены сотрясались от криков, где лозы вины обматывали Хенджина за то, что не был аккуратен и не сберег дорогой сердцу образ. Его поливали помоями брани, а он мог только думать:
«Он не такой.»
«Он добрый, умный, понимающий.»
«Енбок никогда меня не отталкивал.»
«Единственный, кому я действительно важен полностью, а не частями.»
— Почему ты перестал общаться с Кристофером? Он дельный парень, из тебя всю дурь выбивал, — скрестились руки на груди.
— Мы с ним слишком разные, — мотал головой Хенджин, взором впиваясь окно, где вечер вновь перенял бразды правления над днем.
Опять эта тьма разливалась по проходам; и солнца не было видно вовсе.
— Чепуху не неси, — гроза нависала в комнате; даже палитра и альбом с выглядывающим портретом не спасали. — Я думал, ты взялся за голову, а стоило только другу слечь с болезнью, так ты вместо поддержки побежал искать ему замену. Разве я так тебя воспитывал?! Бросать друзей, когда им плохо?!
— Он не был мне другом, — повысил голос Хенджин, поворачиваясь. Пощечина раздражения и разочарования невидимо ударила его. — Почему я должен поддерживать его, если он не делал этого, когда мне было нужно?!
Вспомнились все моменты, когда Кристофер пропадал в своре естественных наук и забивал свою голову цифрами. Все считал, писал, решал, затыкая рот Хенджина сводкой новых формул. Он не видел проблемы — считал, что, сказав однажды
«Не забивай себе этим голову», «Прекрати об этом думать — не будет толку», «Понимаешь, лучше не пытаться прыгнуть туда, где тебе не будет места», все переживания обнулятся. Но они копились внутри, стягиваясь в плотный узел одиночества.
Ему хотелось услышать хоть раз.
«Если у тебя не получается сейчас, начни позже. Ты обязательно справишься.»
«Все будет хорошо.»
«Я в тебя верю.»
Почему все это говорил ему Енбок, когда Хенджин приводил его к себе домой после школы и в те дни, когда отец уходил в ночь? Почему это говорил чужой человек, а не тот, что стоял напротив, поджимая губы? Почему это не он с восторгом ходил по периметру комнаты и рассматривал все, над чем его сын корпел долгими часами? Почему альбом был в старых руках матери Енбока, которая без преувеличения раскрывала в восхищении рот и без конца хвалила до красных пятен на щеках, а не в отцовских?
Почему только Енбок видел потенциал и тащил Хенджина на площадь, чтобы продать несколько картин? И радовался почему только он?
Ну почему, папа? Разве это было так сложно?
Хотелось отчаянно спросить, да только Хенджин проглотил вопросы. А отец больше не стал ничего говорить — хлопнул дверью и ушел. Голова упала на грудь; шум в висках смешался с шумом внутри. Плохо. От каждой ссоры ему было
плохо, хоть на лице уже сидело безразличие. Но это ведь тоже маска — умело скроенная, покрытая невидимыми трещинами и уходящими в глубь души шрамами.
Только один человек ее развязывал и видел нутро.
Почти всегда Хенджин плелся к его дому, за время прогулок наизусть выучив путь. Поднимался на нужный этаж, стучал и ждал, бесцветным взором прожигая дверь. Сначала думал, что это плохая идея — не стоит грузить кого-то своими проблемами, но только он порывался уйти, как щелкал замок и позади басом звенело его имя. А потом Хенджин уже в пропитанной теплом квартире сидит на краю кровати с чашкой горячего чая и говорит обо всем без утайки. Ему не хотелось скрывать правду. Только не от
него. И янтарные глаза каждый раз вспыхивали злостью. Такой настоящей, живой и пугающей. Но потом она разбивалась, и из осколков вытекала грусть. Большими пятнами капала на пол, лужей стекаясь вокруг.
Было обидно за Хенджина так, что невозможно было описать никакими словами. Енбок видел опущенный взгляд, в котором гулял ветер пустоты, и мечтал его прогнать. Подвигался ближе и за плечо тянул на себя, чувствуя, как темные волосы щекочут шею, а дыхание срывается на груди. У него не было ответа на то, почему близкие чаще всего оказывались чужими. Ему самому повезло лишь с мамой — доброй, учтивой, понимающей. Она загонялась в пекарне почти в две смены, но, возвращаясь домой, всегда приходила к нему в комнату. Осторожно стучалась, присаживалась на стул и спрашивала о том, как прошел день, кого не было в школе и чем он занимался. Уставшая улыбка появлялась на ее лице всякий раз, как происходило нечто хорошее, и недовольные вздохи вырывали из-за плохого.
«Завтра наступит новый день, и проблемы не будут уже такими страшными», — говорила мама, и Феликс повторял ее слова Хенджину, губами прижимаясь к макушке. Не хотелось его отпускать — было желание лишь стирать касаниями плохие воспоминания и послевкусия отвратных ссор. И они сидели подолгу так, съезжая на ленту других разговоров. О местах, которые мечтали увидеть взрослыми, об искусстве и ирисах, о людях. Приглушенно смеялись, вспоминая то, как их часто стали оставлять в наказание за прогулы после уроков или как на физкультуре мяч прилетел в затылок местного задиры усилиями Енбока. Чисто случайно. И как художник отогнал хулигана, не боясь получить ссадин.
Просто Енбока хотелось защищать, чтобы солнце никто не смел сломать.
А потом Хенджин рисовал — по просьбе в тетради и чаще всего на руках. Методично вел линии, холодной краской вызывая мурашки. Закручивал их в спирали, добавлял бутоны распустившихся цветов, размытые контуры бабочек, которые рассеивались дымом, стекая с плеча до локтя. И каждый раз, как только Енбок разрешал, пределы полотна расширялись. Художник с залитыми алым щеками почти не дышал, склоняясь над ключицами и осторожно рисуя звезду. От нее растекалась черная полоса, частью поднимаясь к то и дело дергающемуся кадыку.
— Это твой знак зодиака, — совсем шепотом, опасаясь поднять взгляд.
И надеясь, что Енбок не потянется вперед. Ведь тогда губы Хенджина, находящегося крайне близко, соприкоснулись бы с шеей. С этой медовой кожей, пульсацией бьющей по телу. Но ее опаляло лишь дыхание, и чужие пальцы невольно сильнее сжимали одеяло.
— Сам придумал? — так же негромко, не желая нарушать обстановку. Вечер. Свет люстры, прогоняющий тьму из уголков комнаты. Теплая ладонь на плече неба с единственной звездой, убивающая остатки разумного.
Художник кивнул и чуть отстранился, лицезрея свое творение. Ему нравилось так проводить время — бушующие внутри эмоции придавливались пластом сосредоточенности и расслабления. Только жар неизменно циркулировал по телу от слишком внимательного взгляда Енбока и его близости. Она обматывала особой чувствительностью тело, делая его чутким к малейшему выдоху, столкновению кожи с кожей и приоткрывала дверь в комнату сокровенного секрета.
В ней в пустоте висело полотно с ярко выведенным.
Я влюблен.
В это кристальное озеро янтарных глаз, разбросанные пятна веснушек, самую красивую улыбку, пробуждающий ото сна смех и
душу. Хенджин успел за несколько месяцев увидеть ее насквозь — такую добрую, окрашенную в золотисто-оранжевый цвет тепла и покоя. Она не таилась от него, открываясь с первых секунд и протягивая сотканную невидимой пыльцой руку.
И Хенджин неуверенно вложил в нее ладонь — холодную, рассеивающуюся голубым светом. Но ни на секунду не пожалел.
Он мало что знал о любви, ведь она никогда не настигала его. Но сидя на кухне чужой квартиры и наблюдая за тем, как восторженно Енбок показывает своей матери со всех сторон плоды трудов, запечатленных на коже, Хенджин понял, что это чувство наконец постучалось в его окно. Нерешительно заглянуло внутрь, замедляя биение сердца. Растерянностью смыло эмоции, останавливая ход времени.
Расставивший руки в стороны Енбок оборачивался через плечо, пытаясь увидеть, на что именно указывает материнский палец. А потом смотрел прямиком на
своего творца, так же улыбаясь, и окончательно вонзая в грудь стрелу амура. И еще одну. И еще. Пока художник окончательно не оказался прибит к стулу своим светом и музой.
Ему стало страшно.
Енбок ведь был вдохновением — таким недосягаемым, ангельски прекрасным, чье нахождение рядом освобождало от цепей терзаний. Но… Прежде всего он был обыкновенным человеком — сотканным из той же плоти и крови, сердца и желаний, и когда-нибудь рядом с ним Хенджин увидел бы пару. Вероятно, девушку, которая смогла бы подарить ему всю любовь мира и настоящую семью. Возможно, завтра или через несколько лет. Но когда-нибудь точно — это было ясно, как белый свет.
Одна эта мысль отравляла Хенджина. Он прятался в комнате, выплескивая сомнения на бумагу. На одном листе вымученное душевными муками лицо — изогнутое, кричащее, синее. Оно задыхалось, не в силах сказать все прямо, ведь дрожащий кончик кисти сам выводил главную преграду.
«А что, если?» — обрамляло весь фон, растекаясь бессилием и страхом.
Один и тот же пол. Одноклассники. Разрыв дружбы. Отдаление. Снова смерть, но на этот раз творец в гробу укрылся бы одеялом разбитого сердца.
Хенджин потряс головой, закрывая глаза. Вместо темного марева самоистязания пробился свет очарования. Он отодвинул темные краски, подвигая те, что были ярче.
Когда солнце зашло за горизонт и сгустившиеся облака низвергли плач, на втором листе вместо белизны появился один силуэт в объятии другого, венчая едва видимым:
«Ты мое безопасное место».
«Ты мое счастье.»
Это действительно было так, ведь только с Енбоком Хенджин мог быть собой и не скрывать, что его волнует, интересует, печалит и радует. Грязные клешни мира не могли дотянуться до них и разорвать крепкую нить душевной привязанности. Одно лишь присутствие рядом смывало беспокойства и страдания, причем с обеих сторон: Хенджин видел, как часто его муза гасла, если матери становилось плохо и едва хватало на лекарства. Енбок в такие дни не приходил в школу — мчался на подработки грузчиком на смену, стоял подолгу на рынке, и мыл посуду в той самой пекарне. А Хенджин корпел над картинами, подолгу блуждал на площади, продавал когда-то сделанные маски — в том числе ту самую вишневую. С ней не хотел прощаться, но молодой человек, немного старше его, сильно расхваливал творение, поэтому за сумму больше положенной месье Хан забрал вещь, прося оставить подпись.
Всю небольшую выручку Хенджин протягивал в руки Енбока.
— Возьми, пожалуйста, — насильно сгибал прохладные пальцы до хруста бумаги, — Я понимаю, что этого мало, но… Завтра я еще что-нибудь придумаю. Не отказывайся только…
И Енбок рвался вперед. Вжимался в тело любимого сердцем художника и молчал, не в силах сказать ни слова. Помощь его убивала — медленно, пуская неверие по венам. Внутри головы роем разбивались друг о друга мысли.
«Самый добрый, хороший, лучший, прекрасный… Почему ты такой? Почему тебе не все равно?»
Но Хенджину было важно его солнце, которое он трепетно обнимал и оберегал. Он не мог этого не делать.
Именно Енбок первым узнал, что в рамках будущей профессии ему бы хотелось погрузиться в дизайнерское дело и работать с одеждой, аксессуарами. Опыт в масках уже был, и ему донельзя понравилось.
Енбок подбодрил, говоря, что в свободное время всегда можно вернуться к картинам мира, оставляя эту часть художества для хобби. Сам же он делился тем, что хочет стать учителем — изначально в его мыслях были химия и биология, но чем больше изучал ради Хенджина историю искусства, тем больше понимал, что хочет нырнуть в другую область — историю становления цивилизаций, империй и государств.
— Это ведь как та же самая книга — есть определенные герои, события. Просто больше деталей, личностей и страниц. — Объяснял он, пропадая в хронике войн, политики и завоеваний.
Именно Енбок мягким одеялом поддержки обматывал трепещущее сердце, и Хенджин тянулся к нему, не желая отпускать. Внутри душа уже кричала:
«Останься рядом».
Боялся
сказать, но в один день решил
показать.
Отец ушел в ночную смену. По квартире разносился аромат чая, принесенных кексов и приготовленной пасты. Они долго сидели на кухне, обсуждая школьные ситуации — директор решил устроить благотворительное мероприятие и все классы должны были выучить песни и танцы, чтобы показать людям из департамента. Больше всего раздражало, что школа преображалась только к приходу важных лиц.
Потом на столе появились Il gioco dell'oca и Scopa.
Хенджин обреченно бросал карты и бурчал, недовольный очередным проигрышем, а Енбок победно улыбался и зазывал в новую партию. Вязкий азарт играл в его глазах, и художник не мог отказать. Час летел за часом до тех пор, пока вид однотипных картин не наскучил обоим и смотреть в стену стало интереснее, чем наблюдать за движением фишек на поле.
В ванной зашумела вода; Хенджин с мокрыми после быстрого душа волосами убирался, расставляя потрепанные коробки по местам, и вдруг наткнулся на недавно купленную краску. Совсем забыл про нее. В личной коллекции появился блестяще золотой, которого всегда не хватало. Он заметил его в магазине совершенно случайно и сразу вспомнил о единственном человеке, которому этот цвет подходил прекрасно.
Вошедший в комнату Енбок зевнул, вытирая полотенцем лицо, но тут же навострился из-за склонившегося над столом Хенджина. Он подошел к нему и посмотрел на сотканные золотом цветы на бумаге. Восхищение привычно скрутило губы в улыбку. И взгляд мазанул по творцу — его сосредоточенному виду, прямому носу, щекам, которых касались мокрые пряди, пуская линии катящихся капель. Хотелось коснуться их, стереть, и вновь ощутить тепло Хенджина.
Поэтому идея сформировалась слишком быстро.
— Нарисуй на мне дракона. Только большого, — тут же сказал Енбок, скинул футболку и сел на кровать лицом к стене.
Руки художника вновь искусало волнение, а жар разлился по всему телу, штормя изнутри покой сердца. Хенджин спешно прочистил горло, подвинул стул и только занес кисть, как замер. Маленькие, почти незаметные веснушки смотрели на него с расправленных плеч сейчас особенно ярко. Улыбка коснулась пухлых губ — как же сильно он обожал эти метки солнца. Енбока слишком любила природа, раз одарила его подобным набором — смертельным для одного человека, который держать в себе всю бурю эмоций уже не был в силах.
Холст спины хватила дрожь, когда вместо холода ворса ощутилось касание пальцев. Со слабым нажимом они невидимыми чернилами прокладывали дорогу. Благоговейно, нежно, до прикрытых век и учащенного дыхания.
Пронзаемый сомнением художник наклонил голову, останавливаясь.
Рисовать можно не только кистью, карандашами и пальцами, но и губами, так ведь?
Изо рта Енбока вырвался судорожный вздох и голова тут же повернулась, когда на плече остался поцелуй. А рядом еще, собирая разбросанную темную пыльцу. Но тело лишь затряслось, не сдвинулось с места, поэтому Хенджин продолжил творить искусство сердца — потянулся к шее, по которой тут же побежали мурашки, запуская пальцы в платину волос. Мягкие, шелковистые, прямо как в мыслях, посещавших слишком часто. Вторая ладонь огладила позвонки, напрягшийся живот, задела грудь и затвердевший сосок.
Хенджин сгорал от пьянящего осознания, что он творил. С кем именно. И как давно этого хотел, что боялся не суметь отстраниться в нужный момент.
— Останови меня, Енбок, — прижался к пылающему уху губами, умоляя, но вместе с тем руки уложил на талию, тешась последними мгновениями близости.
Но вопреки мольбе Енбок развернулся и за шею потянул к себе, вжимаясь в губы. Вдохнул внутрь Хенджина жизнь немым ответом на чувства, обхватывая лицо ладонями и целуя глубже. Самолично прогнал стеснение и мягкость, распахивая дверь своих желаний. Он хотел одного — Хенджина. С того дня, когда барьер на физический контакт рассыпался у подножия кровати и краска впервые добралась до сердца, убеждая, что это не влечение. Ему нужен был лишь
он. Не на день, на два и три, и даже не на год, а дольше.
Голова запрокинулась и платина заструилась по лопаткам, когда пухлые губы продолжили делать самое откровенное признание — по шее, ключицам и ниже, со сладострастной музыкой голоса везде рисуя свое имя. Стул скрипнул, отодвинутый в сторону, одежда змеями стекла по коже, ноги свесились с края, частично на плечи уложенные. У Енбока в памяти навсегда отпечатается картина, на которой Хенджин ведет носом по внутренней стороне бедра, влажный розоватый след оставляет, целуя тут же благоговейно, а потом смотрит в глаза, невидимыми лентами страсти обвязывая горло.
Так, что дышать было невозможно.
Пламя бездонных зрачков языком обжигало кожу, и образ привычного художника, в смущении отводящего взор, разорвался в клочья.
Обнажились не столько тела, сколько души, жаждущие друг друга. Руки Енбока аккурат притянули к себе обратно, и губы соединились с губами, поглощая стоны наслаждения от скользящей по соединенным возбуждениям руки. Трещали нервы, оковы сомнений; они сгорали в долгожданном слиянии. Хенджин не заметил, как в взмокшую шею стал шептать
«люблю».
«Всего тебя.»
«Твои глаза.»
«Твой голос.»
«Не покидай меня. Пожалуйста.»
— Ни за что, Джинни, —
«Никогда» потонуло в очередном поцелуе и порочном хлюпанье природной смазки.
Широкая ладонь мучительно медленно водила по нежному бархату плоти, заставляя изнывать и с тихими всхлипами умолять, а потом ускорялась. Быстро. Влажно. Хорошо. Воздух, жаром сплетенный, вязкий и тягучий, облепливал легкие, и Енбок рвано хватал его ртом — но было мало. Недостаточно. Ведь в глазах уже калейдоскоп звезд — тех, которые Хенджин рисовал на полотнах, на нем самом. И сейчас он продолжал, второй рукой изучая свою любовь. Нежно пальцами вел по заброшенному на шею предплечью, боку, мягкой ягодице, подталкивая к себе до сорвавшегося с языка имени. Оно музыкой звучало, слетая с уст Енбока раз за разом до тех пор, пока в комнате не повис наслаждения крик.
Мокрый лоб уперся в плечо Хенджина, испачканная белой жидкостью рука не двигалась. Будто стрелка часов застыла, отрезая их от течения внешнего мира. Сердца разрывались в груди. Освобождение. Покой. Принятие любви. Енбок поднял голову, затуманенным взором врезаясь в чужой.
«Я об этом не пожалею.»
«Я тоже.»
Раскрасневшиеся губы соприкоснулись теперь нежно, неспешно. Пробовали на вкус взаимное чувство, которое сладостью текло по языку и медом обтекало сердце, пока полотно рассвета только ткалось. Тьма их общего греха покрывала Флоренцию, топилась жаром в комнате, но розовая полоса уже текла по горизонту, унося в прошлое их ночь.
Хенджин никогда счастливее себя не ощущал. Его больше не терзали страхи — Енбок не давал им подступиться своими осторожными, невинными касаниями в школе: переплетенными мизинцами и прижатыми друг к другу коленями под партой. И более жаркими, трепетными, требующими, когда они оставались наедине в одном из домов и в Садах Бардини, где кроме них, закатной Флоренции и птиц не было ни души.
Хенджин научился
жить: он улыбался чаще, а карандаши и кисти не пропадали из рук. Все свободное время он посвящал творчеству, углубляясь в теорию композиции и академического рисунка, и утопал в подготовке к экзаменам. И в самом Енбоке. В его поцелуях, объятиях, словах.
Любви.
Все шло отлично — его свет был рядом с ним, прогоняя мрак сомнений. Но в одночасье дверь комнаты открылась и вонь спиртного перебила запах красок. Хенджин обернулся, сидя за столом, а в проеме отец, чуть покачиваясь, заложил руки в карманы домашних штанов. Он редко пил — лишь в
особенные даты. И сегодня не стало исключением. Только сын сбежал в мир учебы и хобби, пока взрослый человек предпочел поддаться искушающей слабости.
Они редко говорили в последнее время. Хенджин прятался в своей комнате и в чужой квартире, ставшей для него родной. Енбок не стал скрывать от матери свою любовь, рассказав всю правду, и в ответ на это действие стало страшно. Что, если Хенджину не будут больше рады в сотканной из тепла и заботы квартире? Что, если погонят с порога, и легкие наполнятся сыростью улицы, а не запахом горячей выпечки? Что, если запретят общаться со своим светом? Но тетушка Хару взяла Хенджина за руку, стирая опасения, и сказала, что рада, потому что…
— Ты, Джинни, хороший мальчик. Ты моему сыну еще с первого дня в школе понравился, он постоянно о тебе говорил…
— Мам! — возмущенно долетело, и неуверенная улыбка растянула пухлые губы.
— А что? Неправда что ли? — укоризненно посмотрела на мнущегося у плиты Енбока. — Чтобы полюбить может хватить и одного дня, а порой и нескольких лет будет для этого недостаточно… Поэтому, если нашли друг друга, надо держаться.
Только отец бы этого не понял, поэтому Хенджин закрылся. Даже сейчас отвернулся и сгорбился над столом, пытаясь забить голову буквами и не слышать этого дыхания, не чувствовать ненужного присутствия. Они ведь жили хорошо, не трогая друг друга. Зачем же сейчас пришел?
Но лучше бы Хенджин не узнавал, ведь речь неизменно зашла о будущем. Оно раньше доводило до дрожи, ведь неопределенность верным спутником тащилась оковами. Она давила под своим прессом интересы, притягивала за уши сомнения и заставляла постоянно колебаться между делом души и нужды.
— Скоро экзамены, Хенджин, — с замедлением, упираясь взглядом в темную футболку. — Что ты решил?
Казалось бы, все просто — ответить и только. Но ком встал в горле, потому что на этот раз это больше не про хобби, а про жизнь.
Его. Ни чью-то больше, а только его. Художник внутри воинственно поднялся, взмахивая кистью, как шпагой. Хенджин облизнул губы и развернулся, укладывая руку на спинку стула.
— Я пойду на факультет дизайна… Думаю над созданием костюмов.
Он мог поклясться, что прекратил идти дождь — лишь на мгновение, чтобы ливнем забить в окно до дребезжания рамы. Густые брови свелись над пьяными глазами.
— Пап, послушай, — спешно начал, желая пресечь бурю до того, как она выльется наружу потоком обидных слов. — Я правда этого хочу. Уже ходил в университет, узнал, что нужно для портфолио, смотри. — Ребенок в душе перестал бояться, осторожно выползая из тьмы.
Хенджин подлетел к кровати с папкой и стал показывать свои труды. Все то, над чем он корпел долгие ночи, жертвуя сном, но под чутким контролем своей музы и порой в школе даже под взором преподавателя изобразительного искусства. Объяснял, давал название, воодушевляясь и надеясь, что его поймут. Но тело вздрогнуло и глаза расширились, когда широкая ладонь ударила по папке, и листы устлали пол гулким, ревущим разочарованием.
— Ты совсем идиот, Хенджин? Ты тратил время на это… на это… — дрогнувшие в злости и растерянности губы не смогли дать определения. — Какой дизайн? О чем ты говоришь?! — он поднялся, скалой возвышаясь над упавшим на колени сыном, чьи дрожащие руки стремительно собирали труды. — Мы же говорили еще в начале года о машиностроении. Кристофер собирался пойти туда, а ты? Ты же ведь хотел с ним.
— Не хотел, — рвано произнес, поднимаясь и прижимая к груди сокровенное, не желая сдаваться. — Я терпеть не могу физику и математику, мне не нравится то, что вы все мне навязываете.
Учителя. Одноклассники. Некогда друзья. Все говорили, что творчество — это полная ерунда. Но лишь один Енбок лентами спасения притянул в свои объятия и поверх легли руки его матери. Чужого человека. Но не родного. И от этого становилось больно.
— Почему ты меня просто не можешь поддержать? — совсем тихо, разбито. Тем самым голосом ребенка, оттолкнутого в прошлом, а не того, кто готовился со дня на день вступить в мир взрослых.
Презрительная усмешка коснулась губ. И молния совсем рядом ударила после грохота грома.
— Поддержка в чем — вот в этой бессмыслице? — первый удар прямиком в грудь. — Тебе скажут пустые слова, а ты поведешься, как наивный щенок. Я тоже могу сказать, что это красиво. Поверишь мне или подумаешь своей головой и поймешь, что это творчество тебя доведет до могилы?
Забавно, что именно это ты сейчас и делаешь, папа.
— У меня все получится, — сквозь сомкнутые зубы и превозмогая дрожь сердца.
Хриплый смех бисером рассыпался по полу, прикатываясь прямо к ногам.
— Если бы в мире у всех все получалось, не было бы несчастливых людей, Хенджин. А они есть. Их намного больше, чем ты думаешь, — холод давно принятой правды окатил того, кто с ней мириться не хотел. — Тебе всего семнадцать, у тебя в голове одни амбиции и слепая вера. Кем ты хочешь быть? Дизайнером? А потом кем? Может, художником? Твоя мать тоже хотела. И посмотри, где она теперь.
— Не смей! — закричал Хенджин, закрывая уши. И папка снова на полу, рассыпая веру и надежду.
Но это не помогло защититься. Он был один, в этом маленьком пространстве, с напирающим отцом, который вновь собирался произнести то, что избило бы душу обратно забившегося в угол ребенка.
— Она в гробу, потому что все творческие люди глубоко больны. И она навязала тебе свою болезнь, а потом ушла и бросила нас, — рявкнул мужской голос, и в глазах раскрылись трещины, влагой сверкая. — Думаешь мне легко — видеть, как ты идешь по ее же пути вместо того, чтобы нормально жить?!
— То, что для тебя нормально, для меня мука, как ты не понимаешь? — Хенджин посмотрел прямо, и злоба нанесенных шрамов наконец показалась. — Ты хочешь, чтобы я в будущем жил по графику «Завод-Дом» и стал таким, как ты? Бесчувственным и глухим? — пошел вперед, наступая на шаткий наэлектризованный провод. — Ты не думал, что мама покончила с собой, потому что от нее все отвернулись и в первую очередь ты?! Она осталась одна, и ты…
Хенджин не успел договорить. Его отбросило назад, и щека загорелась пламенем. Глаза в неверии расширились, и дрогнувшие пальцы коснулись краснеющего следа ладони.
— Не смей меня винить за ее выбор, — голос трясся, и если бы взор Хенджина был направлен на фигуру в дверях, он бы увидел мертвенную бледность кожи. Всю пьянь смыло волной. — Я все для нее делал. Я
любил ее, но ей было мало. Она до безумия хотела получить признание, но куда ее привела погоня за славой? Твоя мать стала одной из тысяч, миллионов тех, кому просто не повезло попасть выше. Но знаешь… — подбородок затрясся, и тяжелый вздох разнесся по пространству. — Она была слабой, потому что вместо того, чтобы принять это и жить дальше, наложила на себя руки. А ты… Ты такой же, как она. Ты тоже слаб, Хенджин. Поэтому я хочу, чтобы ты брал не свои кисточки, а учебники и убил в себе эту дурь, пока она не убила тебя… Измени свой выбор, пока не поздно.
Дверь закрылась с оглушающим треском. Хенджин безвольно осел на пол, подтягивая к себе ноги и вспоминая, как лицо щекотали лепестки цветов, как от длинного платья всегда пахло стиральным порошком, как ему на ухо шептали:
«Молодец, Джинни, у тебя получается.» Ему было всего пять лет, когда их с отцом осталось двое. И двенадцать лет со дня ее смерти были сегодня.
Память заблокировала ту роковую ночь, и он уже не помнил, что испытывал и как себя вел, но подозревал, что было очень больно. Как сейчас. В прошлом резало душу осознанием, что он больше не услышит ее голос, не попробует приготовленной ею еды и не сядет за мольберт вместе с ней. Отец сказал, что выкинул его. Но забавный парадокс — Хенджин нашел его как-то разобранным в кладовой.
Почему ты оставил?
Почему не запретил мне рисовать, если так переживал?
Почему ты винишь только ее, если безразличие окружения порой губительнее всего?
Хенджин по ней скучал, но с годами женский образ размывался, переставая терзать сердце переживаниями. Его тело отравляло сожаление, что она не была с ним дольше, обида за то, что решилась на это, но… Он не мог винить мать, не прожив всю ее жизнь. Все, что он сохранил от нее, — обрывки воспоминаний.
Мама была светлым образом, его поддержкой с детских лет, которая и показала мир творчества. Но она слишком рано ушла, и отец насильно выбил из него стремление рисовать.
«Что это за ерунда?» — в ответ на рисунок, где была вся семья.
«Ты потратил на это столько времени? Какая грязь», — а на деле там маленький дом в окружении тосканских холмов и леса с лианами.
«У тебя не выходит, зачем тебе пытаться?» — придирчивые глаза обводили кривую анатомию человека.
«Вон, посмотрите, какие каракули мой нарисовал. Говорит: «Это собака».
Черти что», — смеялся, пока Хенджин выглядывал из спальни и слышал хохот соседей.
Его давили с детства. Тыкали носом в одни лишь несовершенства. И камень под художником треснул, унося его в обрыв.
Из стороны в сторону начало бросать. Хотелось спрятаться — искренне, по-настоящему. Сбежать куда-нибудь подальше, чтобы собственные мысли больше не смели нагнать. Он поднялся и подошел к столу, доставая оттуда портреты. Ни один из них не мог бы запечатлеть подлинную красоту
его Енбока. В глазах не было жизни. Пустой. Красивая обертка краски не больше, по которой проходились пальцы, в надежде впитать хоть что-то. Но лишь кусочки оставались на коже и только.
Клетка собственной комнаты задушила, смыкаясь на горле невидимыми когтями. Ему казалось, что все то, чем он занимался, теперь смеялось в лицо. Все те выглядывающие листы портфолио — безнадега.
Это ерунда. Ничего стоящего. Это не сравнится с произведениями искусства.
Беспокойный взор зрачков перебегал с штриха на штрих, с пейзажа на абстракцию, и вся его гордость, весь свет, заполняющий сердце, отравился ядом тьмы и чужого мнения. Сомнение проникло с кислородом и забрало уверенность в себе и своих силах.
Дрожащая рука взяла карандаш и блокнот, раскрывая на первой попавшейся странице. В голове кавардак, который Хенджин собирался перенести на бумагу. Только в этот раз его сердце творца стало замедляться, погибая. Он пытался изобразить пришедшую на ум картину: площадь в центре и церковь Марии, но грифель не слушался его, ярой, прерывистой линией отчаяния только портя бумагу. Он судорожно взял привычные краски, кистью оставляя широкий мазок. Только Хенджин отпрянул, ведь вместо света чернота окропила блокнот.
Он отшатнулся, едва мотая головой. А со стороны все больше насмешек, что он в обществе искусства теперь изгой.
Хенджин наспех накинул рубашку и помчался на выход. Продолживший пить отец даже бровью не повел на то, как хлопнула дверь.
Ночная Флоренция пугала тенями. В однообразии архитектурных построек прятались личные кошмары. Словно выскочит из-за угла профессор Ким и наругает за столь поздний час, или за шкирку схватит мужская ладонь, утаскивая обратно. Формальные стены служили лишь клеткой, а настоящий дом был через несколько улиц, в местечке, где вечно пахло хлебом и миндальными кексами.
Его душу тянуло туда — к своему покою. И Хенджин слишком поздно понял, что потревожил тишину спящего дома. Дверь отворилась не сразу; в подъезд выглянула зевающая женщина, поправляя спадающий с плеч платок.
— Здравствуйте, тетушка Хару. А… А Енбок ведь дома?
Он не помнил, как оказался в спальне. Трясущимися пальцами вцепился в футболку, комкая и на ней следы соли оставляя. Беспокойный голос спрашивал, что случилось, ладони то и дело водили по спине, желая дать защиту. Хенджин все рассказал, как всегда не мог скрывать. Голос срывался то вверх, то вниз и хаотичные мысли извергались изнутри.
«Что, если это бессмысленно?»
«Мама всегда красиво рисовала… Ты знаешь, у нее всегда было чувство к прекрасному.»
«Неужели я правда ничтожен?»
«У нас висели картины дома. Много. Ромашек и одуванчиков особенно. Мама говорила, что это цветы любви.»
«Я не хочу потерять себя, Енбок-и.»
В этой постоянной борьбе за результатом, разрываясь между вдохновением и полной прострацией, люди душой и погибали. Они хотели быть лучше — каждый раз улыбались, стоило кому-то отметить их заслугу, но гасли, как свеча, когда их не замечали. Полнились мучениями, давили себя, не всегда способные выбраться из этого болота терзаний. Сезон за сезоном, год за годом, глуша эмоции холодом.
Хенджин боялся, что и он окажется просто не способен смириться с тем, что так же останется незамеченным. И чужие слова ударили слишком сильно, ведь это был отец, которого несмотря на все крики и ссоры ребенок, плачущий внутри обертки тела, костей и кожи, любил.
— Родной, мой хороший, послушай, — ладони Енбока, на этот раз теплые, обхватили лицо и повернули к себе. — Есть много злых людей, которые попробуют затоптать, потому что сами уже оказались кем-то раздавлены. Они сами несчастны, потому что их единственная жизнь превратилась в страдание. Но кто-то не вредит, а кто-то делает все, чтобы утянуть других за собой, — пальцы стирали мокрые дорожки, губы хаотично оставляли поцелуи. —
У тебя все получится. И я говорю это, потому что вижу, как ты работаешь над собой и над своими навыками день ото дня. В твоих картинах есть душа. В тех нарядах, которые ты придумываешь, могут ходить в будущем на подиумах.
— Ты не можешь быть уверен, — Хенджин закрыл глаза, выдыхая.
— Не могу. Но я хочу в это верить. И я буду поддерживать тебя до последнего — в любом деле, слышишь? — прижал к своей груди, вплетая пальцы в мокрые от дождя волосы. — Не понравится быть дизайнером, переучишься и уйдешь в другую сферу. Не захочешь быть там, попробуешь где-нибудь еще. Но, Джинни… Ты дышишь искусством. Не бросай то дело, без которого умрет часть твоей души. — Собственное сердце успокаивалась от стука под ухом, и длинные пальцы сомкнулись на талии, прячась в своем спасении. —
Не дай кому-то убить то, что ты любишь.
Эта фраза врезалась в мозг, эхом отскакивая внутри. Хенджин повторял ее как мантру, позволив себе на одну ночь побыть слабым — в руках своей любви, с которой они дали обещание вместе в вечность уйти. Но на утро он вернулся домой — отец спал, пустые бутылки спиртного заставили стол. А комната встретила напоминанием прошедшей ссоры. Он собрал папку с листами, сел на стул и надолго вперился взглядом в окно. Голова пульсировала болью и непониманием, как ему вести себя дальше. Вокруг стоял запах краски, напоминая, что именно произошло.
Как раньше больше быть не могло.
Усталый взор потек по стене — там, где висели исписанные творчеством бумаги. Река Арно, яркие цветы, тосканские холмы, соборы, штормы и сияние Луны. Рядом эскизы, манекены и наряды. А еще маски.
Во тьме Флоренции он нашел ажурную, в прорезях которой были глаза, проникшие в душу. Именно они вытащили из гроба залегшего надолго художника. Хенджин не собирался больше позволять ему погибать, давая самому себе обещание, что однажды мир узнает его инициалы и ради этого он продолжит стараться: как и планировал, поступит в университет на направление дизайна нарядов — по крайней мере, попытается. В свободное время будет к творчеству души возвращаться, на холстах запечатлевая жизнь.
И с любовью своей через пару лет в одной квартире начнет жить — где-нибудь подальше от центра, с маленьким балконом и расставленными по периметру цветами. Они будут просыпаться, смотря друг на друга и желая доброго утра, будут опаздывать на учебу и работу из-за долгих поцелуев, начнут сходить с ума от рутины и ночью — друг от друга. Станут вариться в проблемах взрослого мира, но
вместе, не в одиночку.
Он выдохнул, переводя взгляд обратно в окно. Дымка рассвета целовала стекло. Солнце еще не встало, но внутри Хенджина светило свое собственное — с именем самого лучшего в мире человека.
Ли Енбок.
Его свет, вдохновение, вечная любовь.
???
Пятнадцать лет спустя.
Красный бархат дорожки проминался под лакированными туфлями. Было только раннее утро, а галерея современного искусства полнилась народом. Многие избрали остаться в холле, слушая оживленный голос экскурсовода, но меценат Хан захотел в одиночестве изучить залы. У него было всего лишь несколько дней на посещение галерей в этом городе, и до поезда оставались считанные часы. Но он не торопился, пробуя на вкус искусство душ.
Ему нравилось творчество в любом проявлении — будь то книги, только набирающая обороты киноиндустрия, скульптуры, маски или картины. Он наслаждался созданными руками человека произведениями, подолгу останавливаясь и всматриваясь в них.
Прямо, как сейчас — носки обуви застыли напротив небольшого полотна, загнанного в узорчатую раму. В его черноте сияло лицо, сотканное из света и золота. Нереальное. Словно, такого не существовало вовсе. Желтая пыльца витала в воздухе, устилая медовую кожу, и приоткрытые, чуть потрескавшиеся губы ловили ее частицы. Ощущалось, как нечто таинственное и интимное, до спирающего дыхания и замедляющегося течения времени.
Россыпь темных звезд лежала на щеках, носу, под бровью. Словно кистью просто брызнули, но на деле каждое пятно с выверенной, дотошной точностью было поставлено художником.
Во всем этом мраке сияло солнце, заслоняя верхний левый угол и часть глаза. Оно разливало золото света по неизвестному персонажу.
Меценату даже не нужно было смотреть на табличку, чтобы понять, чьим рукам принадлежало творение. Он слишком хорошо знал эту картину. Улыбнулся себе под нос и, бросив последний взгляд, пошел дальше по красному бархату. Пустоту зала молодых художников совсем скоро заполонил народ. Экскурсовод подошел к ограде и ладонью указал на полотно, начиная рассказывать известную им историю создания и сакральный смысл цветов. Но были те слушатели, которым монотонные слова об искусстве казались скучными. Они отрывались от толпы и самостоятельно изучали экспонаты.
Один мужчина — с седой бородой и вымученными жизнью глазами — подошел к стене и посмотрел на сверкающее золото таблички, замечая на ней особенную дату. Но больше всего его интересовало имя творца.
Хван Хенджин
«Во тьме Флоренции. Любовь до самого конца.»