Часть 1
6 февраля 2026 г., 21:14
Всё началось с какой-то хуйни в горле. Будто проглотил комок мокроты с привкусом ржавой спермы и дешёвого мёда.
Сначала просто драло, как после того, как наорал на Макс и потом орал в подушку, чтобы отец не услышал. Билли думал: нервы, сигареты, холодный осенний воздух с привкусом бензина и чужого пота. Отмахнулся.
Потом кашель стал жирным, липким. По утрам он просыпался с ощущением, что во рту кто-то насрал сладкой гнилью. Сплевывал в раковину жёлтые комки, похожие на сопли с семечками, только каждый внутри прятал чёрную иглу, тонкую, как ресница, но острую, как бритва, которой режут вены. Раздавил один ногтем, внутри была та же чёрная херня, живая, дёргающаяся.
Он выматерился вполголоса и смыл. Закурил. Забыл. Думал — пройдёт.
Через неделю эта дрянь полезла сама. Во сне. В душе. Когда он слишком резко втягивал воздух, игла царапала горло изнутри, как будто кто-то ковырял там грязным ногтем. Однажды утром проснулся от того, что под кожей на шее что-то ползло. Тонкая чёрная жилка, как паутина венерической заразы. Провёл пальцем — дёрнулась. Живая. Тёплая. Его собственная.
Тогда дошло: это не кашель. Это наказание за то, что он конченая мразь, которая хочет трахнуть того, кого должна ненавидеть.
Стив начал мерещиться везде. В школьном коридоре мелькнёт эта сраная идеальная шевелюра, и в груди сразу вгрызается что-то колючее, сладко-мерзкое, как будто кто-то засунул в лёгкие мокрый язык. На парковке Стив наклоняется к мелким уродам, поправляет кепку этому жирному коротышке Дастину, улыбается своей блядской улыбкой, и Билли чувствует, как внутри раскрывается какая-то поганая цветочная пасть, жадно, влажно, противно.
Он ненавидел это. Ненавидел себя за то, что пялится. За то, что представляет, как хватает этого смазливого пидора за горло, прижимает к машине, вдыхает запах его шампуня и пота, а потом просто… просто лижет эту чистую шею, как последняя шлюха. Хотел вмазать ему по морде. Хотел, чтобы тот ударил в ответ. Хотел, чтобы Стив посмотрел на него с отвращением и сказал: «Ты конченый, Билли. От тебя воняет дерьмом и смертью».
Но Стив не смотрел. Просто жил своей стерильной жизнью. Улыбался, шутил, спал спокойно, пока Билли каждую ночь давился собственной кровью и жёлтыми комками грязи.
Он стал избегать зеркал. Потому что в отражении видел, как под ключицами проступают чёрные, жирные корни, извивающиеся, как глисты под кожей. Каждую ночь просыпался от того, что в лёгких копошится кто-то маленький, колючий, похотливый паразит, который жрёт его изнутри и пахнет именно Стивом: его потом после баскетбола, его сигаретами, его кожей, когда он стоит под душем и не знает, что за ним подсматривают из тени, как конченый извращенец.
Он начал пить больше. Бить стены, пока пальцы не превращались в кровавое месиво. Думал, если сделать боль снаружи грязнее, то внутри эта херня заткнётся. Не затыкалась. Только росла быстрее.
Однажды ночью не выдержал.
Сидел на краю ванны, кашлял в кулак и вдруг выплюнул целую охапку этой дряни. Три жёлтых комка, каждый с чёрной иглой, торчащей, как член в предсмертной судороге. Они пахли дымом. Пахли потом. Пахли Стивом после тренировки. Мокрой футболкой, которую он стягивает через голову, обнажая чистую, ненавистно красивую кожу.
Билли смотрел на них и ревел не по-человечески, а как побитая сука, давясь слюной, соплями и кровью. Потому что понял: это не кончится. Эта погань будет расти. Будет жрать его лёгкие, сердце, трахею. Будет душить медленно, грязно, унизительно… Как он того заслуживает.
С тех пор он начал воевать.
Сначала просто сплёвывал в унитаз, смывал, курил, чтобы заглушить этот тошнотворный сладко-гнилостный вкус. Потом, когда стебли стали толще и уже драли горло при каждом глотке, как наждачка, пропитанная спермой, он начал тянуть их сам. Пальцами. Ночью. В темноте. Чтобы Макс не услышала этого мокрого хруста и воя. Чтобы отец не увидел и не решил, что это повод снова «поставить на место».
Каждый раз, вытаскивая очередной стебель, он шипел сквозь зубы.
— Это ты, мразь. Это всё ты, ебаный чистюля.
Потому что акация воняла именно им. Не цветами. А конкретно Стивом Харрингтоном. Его шампунем, его потом, его дыханием, когда он наклоняется слишком близко и не понимает, что другой человек уже сходит с ума от одного этого запаха. Паразит, который выбрал именно Билли, чтобы расти на его ненависти, похоти и самоуничижении.
Он ненавидел Стива за то, что тот даже не подозревает. Просто ходит, улыбается, дышит спокойно. А Билли каждую ночь рвёт себя изнутри, чтобы этот сад остался чистым. Чтобы сорняк не запачкал его своей гнилью.
Иногда представлял, как вваливается к нему домой. Как хватает за горло и рычит в лицо.
— Посмотри на это, сука. Посмотри, что ты во мне вырастил. Посмотри на эту кровавую кашу внутри меня.
И как Стив блеванёт от отвращения. Как оттолкнёт. Как скажет: «Ты больной, Билли. Ты конченый. Убирайся».
И тогда бы всё кончилось. Акация бы либо засохла, либо добила бы его быстрее. И то, и другое было бы милосердием.
Но Стив не смотрит. Никогда по-настоящему не смотрит.
И акация растёт.
Сначала тонкими погаными нитями. Потом толстыми, жилистыми стеблями. Позже уже целыми кустами, которые цепляются за рёбра, за позвоночник, за саму глотку, как будто хотят вырвать её наружу вместе с мясом.
К февралю он уже не мог вдохнуть без того, чтобы не закашляться кровью и жёлтой слизью.
К марту начал харкать целыми кусками лёгкого, пропитанными этой дрянью.
А в апреле…
Он сидел на полу возле ванной в три часа ночи, прижавшись спиной к холодной эмали, колени подтянуты к груди, босые ноги в луже собственной крови и слизи. Пол был скользкий, кафель лип к коже, как будто пытался удержать его здесь навсегда. Свет от единственной лампочки над зеркалом дрожал, то ли перегорать собралась, то ли от его хриплого дыхания вибрировала нить накала.
Он уже не считал, сколько стеблей вырвал. Десять? Двадцать? Они лежали вокруг него маленькой кучей. Мокрые, блестящие от крови и слюны, некоторые ещё подрагивали кончиками, как будто не хотели умирать. Жёлтые шарики цветов среди чёрных шипов выглядели почти красиво… Если бы не запах. Запах гнилого мёда, ржавчины, пота и чего-то ещё… Того самого, что он ненавидел больше всего на свете: запаха Стива после долгого дня, когда тот снимал пропотевшую рубашку и стоял под душем, не подозревая, что кто-то смотрит.
Билли засунул обе руки в рот одновременно. Пальцы дрожали, ногти обломанные, в крови до локтей. Нащупал очередной стебель. Этот был особенно толстый, почти как большой палец, с узлами и шипами, которые уже вросли в слизистую. Он потянул.
Боль пришла не вспышкой. Она пришла волной, медленной, всепоглощающей. Как будто кто-то медленно разрывал его грудную клетку изнутри тупыми ножницами. Он зарычал низко, гортанно, звук вышел больше похожим на собачий вой, чем на человеческий. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с кровью, капали на грудь, на пол, на эти проклятые ветки.
Стебель не хотел выходить. Упирался. Билли почувствовал, как внутри что-то тянется следом: длинная нить живой ткани, лёгочной, розовой, пульсирующей. Он тянул сильнее. Раздался влажный, мясной звук, как будто рвут мокрую тряпку. Что-то оборвалось глубоко внутри. Кровь хлынула в рот толчком, горячая, солёная, с привкусом железа и той же сладкой гнили.
Он согнулся пополам, лбом в пол, и просто дышал коротко, судорожно, каждый вдох как нож в рёбра. В груди что-то шевелилось. Не один стебель, а целая сеть, паутина из шипов и корней, которая сжималась и разжималась в такт его сердцу. Он положил ладонь на грудину, под кожей бугрились ветки, твёрдые, живые, горячие. Они пульсировали. Как будто у них было собственное сердце. Как будто это был не паразит, а часть него самого. Самая честная, самая больная часть.
— Пожалуйста… — прошептал он в пустоту, голос сорвался в хрип. — Пожалуйста, хватит.
Он не знал, к кому обращается. К Стиву? К акации? К Богу, которого никогда не было? К матери, которая давно умерла и не могла его услышать?
Он собрал все вырванные ветки дрожащими руками. Они были тяжёлыми, липкими, кололи ладони. Поднёс к лицу. Вдохнул. Запах ударил в ноздри: дым, пот, шампунь, кожа, тепло чужого тела. Запах того, кого он ненавидел и хотел до тошноты, до смерти.
— Ты… — губы дрожали, — Ты даже не знаешь, сколько раз я уже умер из-за тебя.
Он закрыл глаза. В темноте за веками вспыхивали картинки: Стив, смеющийся с детьми; Стив, вытирающий пот со лба после тренировки; Стив, который однажды посмотрел на него, всего на секунду, без ненависти, просто устало, и этого хватило, чтобы внутри всё зацвело ядовитым цветом.
А потом что-то внутри щёлкнуло. Не сломалось, а именно щёлкнуло, как курок, который слишком долго был на взводе. Билли открыл глаза, уставился на последний стебель, всё ещё торчащий изо рта, как чёрный, блестящий от крови язык. Вцепился в него обеими руками, ногти впились в мясистую плоть растения, пальцы скользили по собственной крови, но он держал. Тянул. Медленно, упрямо, с каким-то звериным, уже почти нечеловеческим упорством. Стебель сопротивлялся, натягивался, внутри раздавался хруст, будто ломали мокрую ветку. Боль вспыхнула заново острая, белая, ослепляющая. Кровь снова хлынула, заполняя горло, но он не отпускал. Тянул ещё. Ещё сильнее. Хотел вытащить всё до конца, до самого сердца, до последней нитки, чтобы ничего не осталось. Чтобы эта тварь сдохла вместе с ним, если уж суждено.
Он тянул, пока не почувствовал, что больше не может. Руки ослабли. Пальцы разжались сами, но не от боли, а от внезапной, пустой усталости.
А потом Билли просто перестал тянуть.
Стебель, который он держал в руках: толстый, узловатый, ещё горячий от его собственной крови, выскользнул из пальцев и шлёпнулся в лужу на кафеле. Билли смотрел на него, как на чужую часть тела, которую он только что оторвал, но которая всё равно принадлежит ему. Он больше не рычал. Не плакал. Просто сидел, тяжело дыша через рот, и слушал, как внутри него продолжает расти тишина.
Тишина была новой.
Раньше в груди всегда что-то хрустело, шевелилось, царапало. Теперь — ничего. Только глубокий, влажный вакуум. Как будто кто-то вычерпал из него всё мясо и оставил только оболочку.
Он медленно опустил руки. Ладони лежали на коленях тыльной стороной вниз: красные, рваные, с чёрными занозами, которые уже не дёргались. Они умерли вместе с последним стеблем, который он не стал вытаскивать до конца.
Билли почувствовал, как что-то тёплое стекает по подбородку. Не кровь уже. Просто… жидкость. Прозрачная, чуть желтоватая, с тем же запахом гнилого мёда. Она капала на грудь, на пол, смешивалась с уже засыхающей кровью. Он не вытирал. Зачем.
В груди начало холодеть.
Сначала пальцы ног онемели, будто их отрезали и положили в холодильник. Потом икры. Бёдра. Живот. Он смотрел вниз и видел, как кожа бледнеет, становится серой, восковой. Под ней больше не бугрились корни. Под ней вообще ничего не было. Пустота расползалась, как чернила в воде.
Он попытался вдохнуть и не смог.
Воздух просто не шёл. Лёгкие были там, он чувствовал их тяжесть, но они уже не принадлежали ему. Они принадлежали акации. А акация наконец-то насытилась.
Билли упал на бок. Щека прижалась к холодному кафелю. Кровь изо рта растекалась лужицей у самого лица. Он видел своё отражение в ней, размытое, красное. Глаза были открыты, но зрачки уже не реагировали на свет лампочки, которая всё ещё дрожала над зеркалом.
Последняя мысль была странно спокойной.
«Значит, вот как это бывает. Не взрыв. Не крик. Просто… кончается место.»
Он представил Стива не в ярости, не в отвращении, а просто спящего. С простынёй на бёдрах. С ровным дыханием. С жизнью, которая продолжается. И впервые за всё это время в этой картинке не было ни ненависти, ни похоти. Только усталость. И лёгкая, почти незаметная нежность к тому, кто так и не узнал.
Акация внутри него расцвела в последний раз.
Не жёлтыми шарами. Не чёрными шипами.
Просто тишиной.
Полной, окончательной, душистой тишиной, пропитанной запахом чужого шампуня, чужого пота, чужой кожи.
Билли Хаггинс умер в три часа ночи на кафельном полу ванной комнаты, свернувшись в позе эмбриона, окружённый мокрыми стеблями и собственной кровью.