Не отпускай

NC-17
Завершён
22
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
95 страниц, 35 858 слов, 30 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

25.

Настройки
Кирилл зашёл в гостиную как во вселенную, которая сразу показалась чужой — всё было на своих местах, но каждое предмет казалось теперь острее, как будто очерченное болью. На диване сидели Эвелина и Антон; свет лампы выхватывал их лица — у матери губы поджаты, в глазах блеснули слёзы, у отчима сжатая челюсть и каменное спокойствие перед бурей. Они молча наблюдали, как он садится в кресло напротив, и это молчание резало сильнее слов. — Кирилл, это правда? — услышал он слабый, дрожащий голос матери. В нём было столько надежды и ужаса одновременно, что в груди подёрнулась дрожь. Антон протянул ему стопку листов. Он расправил их и почувствовал, как стук сердца притих на миг — как будто воздух в комнате стал плотнее. На бумаге были его линии: штрихи, тени, губы, руки — моменты, которые он рисовал, когда ночи становились длинными. И в каждом рисунке был Артём. Сердце, будто враждебный хозяин, пропустило удар и исчезло в горле. Кирилл сжался в кресле, будто кто‑то невидимо обхватил его ребра и сжал. Почти молча он поднял взгляд на родителей, и в этот взгляд внезапно вломился страх: страх быть понятым неправильно, страх разрушить то, что для матери казалось спасением. — Нет, — выдавил он тихо, и слово прозвучало чужим, потому что в нём уже не чувствовалась убедительная сила. Правда сопротивлялась лжи в равной мере. В груди всё жгло от стыда — не за факт рисунков, не только за саму тягу, а за то, что одна маленькая любовь может навсегда испортить чужое счастье. — Тогда что это? — спросил ровно Антон. В его голосе не было брани, только тяжёлая требовательность. Кирилл сглотнул; во рту была горечь слёз. — Просто рисунки, — сказал он, и в этой фразе он пытался уместить весь свой мир — и стыд, и привязанность, и любовь, о которой не хотел говорить вслух. Ладони вспотели; он вытер их о джинсы, как будто мокрые пальцы могут смыть и чувство вины. — С тобой и моим сыном в главной роли? — голос Антона взорвался, и Кирилл невольно съёжился ещё сильнее. Слова звучали как удары по стеклу — от каждого разлетались трещины. — Между вами что‑то было? — тихо спросила Эвелина, и в её интонации слышался шёпот утраченной доверчивости. Она всхлипнула, и это маленькое, человеческое движение обнажило всю хрупкость их семьи. — Нет, — повторил он, и хотя губы произнесли отказ, в голосе скользнуло слишком честное: — Это просто мои рисунки. — Зачем? Почему именно Артём на них? Почему вы целуетесь? Почему так много его портретов? — Антон уже не скрывал гнева: слова рвались, становились резче, требовали ответов, которых у Кирилла не было. Мужчина ударил кулаком по столу — звук, от которого дрогнул воздух. Белов вздрогнул, как животное, у которого разорвалось убежище. Послышался хлопок входной двери — возможно, кто‑то ушёл, и этот звук врезался в его разум острым лезвием. Вместо того чтобы защищаться словами, он встал и посмотрел на родителей — на мать бледную, на отчима плотного, собранного, на их слёзы и стиснутые губы. Что ответить им? Как объяснить то, что и сам едва понимаешь? Он почувствовал, как наконец собака лежащих на нём обвинений поднимает голову и рычит. — Потому что я, кажется, люблю его, — выдохнул он вдруг, и эти слова вырвались из него без красивых оправданий — прямо и жестко. Было в них и признание, и покаяние, и мольба о пощаде. Эти слова ударили по дому, как камень по стеклу. Сначала — гулкое молчание, потом — шипение, потом крики: родительская боль, упрёки, испуг, слова о помешательстве. «Сошёл с ума», «как ты мог», «это невозможно» — голоса стояли вокруг, смешивались, сжимали его горло. Он чувствовал, как воздух сжимается — его собственная исповедь разорвала договоры, которые были заключены без него. Ему стало невыносимо. Затем Кирилл рванул прочь, словно его самого могли разобрать на куски, если он останется. Он зажал уши ладонями, бежал мимо заходившего в комнату Артёма, не желая смотреть в те глаза, потому что видел в них чужую боль — и в этом отражении было невозможно оставаться. Слёзы жгли глаза, и шаги отдавались так громко, как будто весь дом был полон судей. Он влетел в комнату и закрыл дверь на ключ. Кирилл обессиленно сполз по стене, сел на пол — сердце гремело в груди как барабан, голова висела, как будто привязанная к чему‑то тонкому и острым. Он чувствовал, как виноват: виноват перед матерью за то, что разрушает её новую надежду, виноват перед Антоном за то, что ворует покой, виноват перед самим собой за то, что позволил себе любить так, что это ранит других. Он вскричал, и рыдания разорвали молчание, дав выход боли, которую нельзя было уместить словом. В порыве ярости и стыда он рывком встал, подошёл к столу — руки нашли ту самую папку, в которой лежали все рисунки — его признания на бумаге. Он сжал её так, что костяшки побелели; папка хрустнула под пальцами, как старое дерево, и в порыве злости и боли он швырнул её в мусорное ведро. Бумага, как и его надежды, взмыла и упала в темноту бака — и боль от этого падения разрывала грудь. Белов плюхнулся у ног кровати, заламывая волосы, словно через физическую боль можно было выдавить эмоции наружу. Ревущий поток рыданий, громкий и бесконтрольный, и в нём смешались жалоба, стыд и отчаяние. Поворот ключа в двери заставил его вздрогнуть: теперь, думал он, если войдут родители — он больше не выдержит. Всё, что осталось — тонкая ниточка его хрупкости. Дверь открылась — он ждал обвинений, криков, прожигания взглядами. Но вместо этого на него обрушились знакомые тёплые руки. Сильные, но нежные, они крепко прижали его к себе. Запах шампуня и свежести — те ароматы, которые всегда были рядом с тем человеком — тут же захлестнул голову. Измайлов прижал его, гладил по спине ритмичными, уверенными движениями, как бы говоря: «я здесь, всё в порядке». Кирилл прижался к нему всем телом, цепляясь за ткань кофты, за тепло, за реальность. Тело отвечало инстинктивно: оно тянулось к тому, что приносило спокойствие, что делало мир плотным и правдоподобным. Объятие Артёма было одновременно бальзамом и обвинением — бальзамом, потому что там было утешение; обвинением, потому что каждое прикосновение напоминало о том, что эта близость навлекает бурю на других. Русоволосый чувствовал, как сердце бешено стучит под ладонью брата, как дыхание синхронизируется, и в этом писке тела страшная простота: быть с тем, к кому рвётся душа, — страшно и сладко. В голове вертелись слова: «это неправильно», «ты всё рушишь», «ты должен остановиться», но в груди заговорило другое: «я ужасно скучаю по этим рукам». И когда они держали его, все ветви сомнений на мгновение становились мягкими и тёплыми, и существование этого прикосновения казалось — хоть и запретным, хоть и ошибочным для мира — самым настоящим и единственно спасительным сейчас.