Она как чертов порш
8 февраля 2026 г., 16:30
Когда она только вернулась в Бейкон-Хиллс, Стайлз поставил перед собой чёткую, почти военную задачу: держать её подальше. Не подпускать. Ни к Скотту, потому что тот и так был на грани срыва, взвалив на себя груз ответственности и вины. Ни к сверхъестественному кошмару, что кишел в их городе, как плесень в сыром подвале. Ни, что самое главное, к себе самому. Его внутренний мир был минным полем, заваленным обломками панических атак, навязчивых мыслей и той липкой, всепроникающей тревоги, что висела на плечах тяжёлым плащом. Он решил стать буфером — шумным, болтливым, навязчиво-дружелюбным, но непреодолимым барьером. Улыбаться, шутить, предлагать помощь с уроками, но при этом тщательно вымерять дистанцию в два метра, не подпуская её ближе к своей разрухе. Не подпускать её, значит — изолировать. От всего. В том числе и от него.
Но не получилось.
Честно говоря, Стайлз не имел ни малейшего, даже призрачного понятия, как и когда эта миссия потерпела крах. В какой именно момент стратегическая цель незаметно переформатировалась с холодного «держать её подальше» на инстинктивное, всепоглощающее «защитить любой ценой». И когда, чёрт возьми, она перестала быть просто «младшей сестрой Скотта» и превратилась в ту единственную точку отсчёта, тот магнитный север, на который бессознательно настраивался его внутренний компас? В ту, чью макушку, поворот головы, темно-каштановые волосы его взгляд выискивал автоматически, даже в самой густой, незнакомой толпе, как радиомаяк в тумане.
Может, трещина в его обороне дала о себе знать в тот вечер у полицейского участка. Он видел её тогда — смертельно бледную, с такими тёмными кругами под глазами, что они казались синяками. Но в её позе не было и тени сломленности. Она стояла непоколебимо, как молодое деревце, вросшее в скалу, прямо перед лицом чего-то чудовищного и необъяснимого. И в тот же миг её рука — тонкая, почти хрупкая — потянулась назад, в инстинктивном, безусловном жесте, чтобы прикрыть свою мать. Этот парадокс — хрупкость и стальная воля, личный страх и безоглядная защита другого — ударил его с такой силой, что он на мгновение забыл дышать.
Или, может, всё перевернулось гораздо раньше, на том дурацком уроке физкультуры. Когда она, забираясь на скалодром рядом с ним, ухмыльнулась ему своей особой, хитрой ухмылкой, от которой в уголках глаз собирались лучики, и бросила что-то саркастичное про его «очевидную, но тщательно скрываемую симпатичность». И он, Стайлз, который обычно парировал такие шутки не задумываясь, вдруг полностью отключился. Растерялся так, что пальцы потеряли хватку, и он чуть не рухнул с двухметровой высоты, спасаясь лишь цепким рефлексом. Внутри всё перевернулось и залилось теплом, от которого закружилась голова.
А может, правда была в том, что она никогда не была для него просто «сестрой Скотта». Возможно, семя чего-то большего было посеяно ещё в туманном детстве, в тот самый день в городском парке, когда она, ещё совсем крошечные, столкнулись на ржавых качелях. И он, вечный спорщик, и она, с упрямым блеском в карих глазах, тут же затеяли перепалку из-за какой-то пластмассовой игрушки — то ли лопатки, то ли машинки. Он тогда не отдал, она не отступила. Скотт лишь безнадёжно разводил руками. Но тогда он был слишком мал, чтобы распознать этот щелчок — первый, тихий щелчок замка, который однажды должен был захлопнуться. Потом она исчезла, оставив после себя лишь смутное воспоминание и чувство странной пустоты в их компашке. А потом вернулась. Совершенно другая — несущая в себе отголоски взросления, но в самой своей сути — всё та же. Та, что не отступает. И тихий щелчок детства превратился в навязчивый, непрекращающийся треск в тишине его собственных мыслей. Треск, похожий на её шаги в школьном коридоре, на звук её голоса по телефону, на стук её сердца, который ему однажды довелось услышать, когда она, напуганная, прижалась к нему в темноте заброшенного завода.
Боже правый, Стайлз просто не имел понятия. Ни малейшей, здра́вой, логической подсказки. Его ум, обычно выстраивающий сложнейшие цепочки из разрозненных фактов, здесь пасовал. Это была загадка без решения, уравнение с сотней переменных. Но, к его собственному удивлению, это не была та головоломка, в которую он жаждал погрузиться с аналитическим пылом. Ему вдруг стало достаточно просто жить в той реальности, где она постоянно присутствовала. Где он мог, украдкой наблюдая, видеть, как она морщит нос, сосредоточенно разбираясь в сложной химической формуле. Где он мог слышать её смех — настоящий, звонкий, вырывающийся наружу, когда Диего по телефону рассказывал очередную невероятную историю. Где он мог чувствовать, как она, сама того не осознавая, придвигается к нему на полшага ближе в людном месте, или её плечо мягко касается его, когда становилось страшно. Этого — этих простых, бесценных деталей — было более чем достаточно.
Это, чёрт возьми, было слишком много.
И черт его на самом деле дёрнул, когда в его перегретой голове в одиннадцать часов вечера, под аккомпанемент тиканья часов и гулкой тишины дома, созрел идиотский, бредовый, гениальный план — сорваться в ебаный Сан-Франциско. Просто чтобы утереть ей нос. Поставить на место. Доказать.
Он тщательно, с почти научной скрупулёзностью, выстраивал в голове логические цепочки, пытаясь придать своему порыву видимость здравого смысла. «Если она, обладательница, между прочим, весьма проницательного ума, считает, что я неспособен на спонтанный, чистосердечно-безрассудный поступок, это ставит под сомнение всю мою тщательно культивируемую репутацию! Репутацию человека, способного на… ну, на всё что угодно, по сути! На импровизацию! На авантюризм! На полное игнорирование здравого смысла в пользу эмоционального порыва! Это же моя визитная карточка! Её неверие — это прямая атака на мою личность! На мою… мою сущность! Это оскорбление, требующее отомщения!»
И он точно, железобетонно, на сто пятьдесят процентов ни за что не признается. Ни сейчас, ни потом. Никогда. Что возможно, всего лишь возможно, причина была на порядок проще и глупее. Что он просто соскучился. До тошноты. До физической боли под рёбрами. Меньше чем за неделю её отсутствия. Что его дом в Бейкон-Хиллс внезапно стал похожа на звуконепроницаемую камеру: слишком тихой без её голоса, доносящегося из динамика телефона — то саркастичного, то задумчивого, то взволнованного. Нет. Этого он не признает. Никогда. Даже себе. Особенно себе. Признать это — значит расписаться в собственной уязвимости, а это было страшнее любой встречи с альфа-оборотнем.
Но самым сложным, настоящей полосой препятствий на пути к безумию, стал не собственный внутренний барьер, а внешний, в лице шерифа Стайлински. Уговорить отца отпустить его одной тёмной летней ночью в одиночное путешествие через пол-штата — задача из разряда «миссия невыполнима». Его доводы — «ну, блин, пап, это же дело принципа, ты понимаешь? Тем более Мелисса и Рафаэль МакКолл позволили ей жить одной эту неделю, она же взрослая! А мы, между прочим, ровесники!» — разбивались о каменное, недоверчивое выражение лица отца, как волны о скалы.
— Принцип? — фыркнул шериф, снимая очки и устало протирая переносицу так, будто пытался стереть возникшую там головную боль. — Стайлз, давай начистоту. Твои «принципы» в девяти случаях из десяти заканчиваются разбитыми витринами, срочными вызовами из школы и моей бессонной ночью с кружкой холодного кофе в участке. Я с трудом верю, что этот случай — тот самый десятый, исключительный.
— Но этот принцип — другой! — упрямо, почти отчаянно стоял на своём Стайлз, чувствуя, как почва уходит из-под ног. Он размахивал руками, будто пытался вылепить из воздуха убедительный аргумент. — Речь идёт о… о чести! О моём слове!
— О чести, — мёртвым, ровным голосом повторил отец, глядя на него поверх стола таким взглядом, будто сын только что объявил о желании вступить в цирковую труппу канатоходцев. — И эта возвышенная «честь» требует, чтобы ты, семнадцатилетний парень с правами, про которые я до сих пор иногда думаю, что зря выдал, проехал десять часов в потрёпанном джипе, рискуя уснуть за рулём и размазаться по отбойнику, чтобы доказать что-то девушке?
— Да! — выдохнул Стайлз, чувствуя, как последние крупицы разумности покидают его доводы, превращаясь в детский лепет. — Она думает, что я не смогу. Что я только трепло. А я смогу. Просто чтобы она знала.
Шериф долго смотрел на него. Слишком долго. Молчание в кухне стало густым, тягучим, давящим. Взгляд отца был тяжёлым, проницающим, рентгеновским. Он видел не просто сына, а весь этот клубок подросткового максимализма, упрямства, страха и того самого, не названного вслух, чувства, которое светилось в глазах Стайлза, как предрассветная звезда. Стайлз под этим взглядом почувствовал, как подкашиваются ноги, а сердце начинает отчаянно колотиться где-то в горле. И тогда отец вздохнул. Не просто вздохнул, а издал долгий, глубокий, из самой глубины лёгких звук, в котором смешались усталость, понимание и капля того же самого безумия, что, видимо, передавалось по наследству.
— Ладно.
— Что? — не поверил своим ушам Стайлз, моргнув так, будто пытался стряхнуть слуховую галлюцинацию.
— Я сказал: ладно, — повторил шериф, уже надевая очки обратно, но его взгляд не смягчился. — Но слушай сюда и запомни раз и навсегда. Если ты хоть одну новую царапину, хоть одну вмятину нанесёшь этой машине — считай, ходить ты будешь пешком до пенсии. Если ты поцарапаешь себя — следующее обследование у терапевта будет с участием моего служебного ремня. И, Боже меня упаси, если твой благородный «принцип» приведёт хотя бы к одному, самому невинному звонку из дежурной части полиции Сан-Франциско, следующие двенадцать месяцев твоим основным местом жительства станет твоя комната. Без гаджетов, без интернета, без выходов, кроме школы. Понял меня? Кристально?
— Понял! Понял, пап! Спасибо! — слова вырвались у Стайлза каскадом, он уже подпрыгивал на месте, готовый ринуться собирать рюкзак.
Почему он отпустил? Этот вопрос проскочил где-то на задворках сознания Стайлза, но он не стал на нём задерживаться. Не было времени. Была только дорога. Он просто уехал, растворившись в тёмном зеве ночи, в монотонном гуле двигателя, в гипнотическом мелькании разметки и одиноких огней придорожных мотелей. Десять часов в дороге — это не романтичное путешествие, а испытание на прочность. Спина затекла, глаза слипались и жгли, а радио ловило лишь шипение помех да голоса каких-то запредельно воодушевлённых телеевангелистов, вещающих о конце света и спасении за донат. Мысли метались от «я сошёл с ума» до «она точно обделается». Но всё это — каждая кочковатая минута, каждый километр асфальта — стоили того. Стоили целиком и полностью.
Увидев её заспанное, абсолютно растерянное, совершенно потерянное лицо, когда она открыла дверь своей квартиры. Этот миг чистого, немого замешательства, когда её реальность дала трещину, и в эту щель вломился он — помятый, уставший, но сияющий диким, торжествующим безумием. Это мгновение, когда в её глазах промелькнуло сначала недоверие, потом шок, а потом — то самое, редкое, драгоценное понимание, что он это сделал, чёрт возьми, — было лучше любой награды, слаще любой победы. Оно было его.
И там же, в этой наполненной утренним светом и странным запахом квартире, он познакомился с Диего. И Стайлз, как бы ни пытался внутренне насторожиться, выставить мысленные баррикады перед человеком, который ночевал с ней под одной крышей, просто не смог этого сделать. Диего Рамира сразил его наповал с порога. Он был не просто ярким — он был человеческим воплощением салюта, взрывом смеха и жестов. Открытым, как детская книга с огромными буквами и картинками, в нём не было ни капли фальши или желания произвести впечатление. Он просто был. Но за этим внешним шумом и щедрой улыбкой, в глубине его тёмных, быстрых глаз, светился острый, насмешливый, всё видящий ум. Он напоминал Стайлзу самого себя в его лучшие, не отравленные тревогой дни, но умноженного на какую-то средиземноморскую солнечность. И самое главное — было видно, с какой лёгкостью, почти не задумываясь, он брал на себя заботу об окружающих. Не как обузу, а как нечто естественное, само собой разумеющееся. Как дышать. И Стайлз, против своей воли, почувствовал, как внутри что-то сдаётся, размораживается. Скепсис растаял, оставив после себя удивление и зарождающееся уважение.
Да, в тот день копилка Стайлза пополнилась не одним, а целой россыпью хороших, странных, невероятных людей.
Вечерние планы, оглашённые Диего с пафосом циркового шпрехшталмейстера, не слишком противоречили принципам Стайлза, хотя он, откровенно говоря, был ошарашен таким поворотом. Фальшивые ID, клуб с вышибалой размером с холодильник, вся эта взрослая, громкая, пахнущая дорогим алкоголем и свободой жизнь… Он представлял себе что-то другое. Тихие разговоры за чаем, может, поход в кино, прогулку по набережной. Но не это. Однако ещё больший, настоящий шок ожидал его позже, когда она объявила, что идёт «приводить себя в порядок», и скрылась в спальне.
Дверь открылась, и всё внутри Стайлза — мысли, дыхание, само время — замерло. Мозг, обычно генерирующий сотни мыслей в секунду, отключился, оставив после себя лишь ослепительный белый шум чистого, немого восторга.
«Застыл как олень в свете фар» — это было бы слишком мягким описанием. Он превратился в памятник самому себе. В соляной столб, поражённый не гневом божьим, а немыслимой, сокрушительной красотой. Его сердце не просто ёкнуло — оно совершило полный, болезненный, восторженный кульбит где-то в районе горла, а затем по всему телу, от макушки до кончиков пальцев на ногах, медленно, неотвратимо разлилось тепло. Оно вызывало не просто мурашки — целые табуны, кавалерийские наскоки по коже. Она была чертовски, до головокружения, до потери рассудка восхитительна. Ослепительна. Великолепна. Каждое движение, каждый изгиб её тела в этом чёрном, строгом и одновременно безумно сексуальном платье казались воплощением недосягаемой, почти мифической грации. Он впитывал её образ, как иссохшая земля — первый ливень, не в силах оторвать глаз, боясь, что если моргнёт, видение исчезнет.
Но его взгляд, даже ошеломлённый, даже ослеплённый, не был просто взглядом восхищённого поклонника. Его мозг, эта вечно бдящая, параноидальная машина, даже в состоянии шока продолжала работать, сканировать, анализировать. Он замечал всё. Едва уловимый вздрог её плеч, когда особенно мощный удар баса пробивался сквозь стены. Мгновенное, рефлекторное всматривание в толпу незнакомцев, быструю оценку угроз. Ту самую, знакомую до боли тень в глубине её глаз, когда кто-то проходил слишком близко, нарушая личное пространство. Его собственная, вечно живая тревога, сидящая у него на плече, насторожилась и жалобно пискнула, узнав родственную ноту в её душевной мелодии. Они оба, даже здесь, в самом сердце казавшегося беззаботным веселья, носили свои невидимые доспехи и подсчитывали пути к отступлению.
Но эти моменты были мимолётными, как вспышки стробоскопа. Потому что перед ним была не та девочка, с которой он когда-то спорил на детской площадке из-за игрушки. И уж точно не та, что вернулась в Бейкон-Хиллс, подозревающая и внимательная. Это был другой человек. Свободный. Яркий. Дышащий полной, раскованной грудью. Она притягивала взгляды, как магнит, и, что самое удивительное, казалось, даже не замечала этого, либо принимала как должное.
Принцесса.
— Знаешь, это прозвище, «Принцесса», оно не с потолка свалилось. Не просто потому что она ходит с высоко поднятой головой, хотя и это тоже.
Диего подошёл к нему со спины так внезапно, что Стайлз, погружённый в наблюдение, слегка вздрогнул. Он закинул руку на плечо Стилински, наклонился поближе, и его губы почти касались уха, чтобы перекрыть всепоглощающий грохот музыки. Но голос его был негромким и, что поразительнее всего, — серьёзным. Без привычной шутливой, театральной нотки. Это был голос исповедника, а не клоуна.
— Она в гробу видала это признание, так что даже не пытайся потом с ней об этом говорить, получишь пощёчину метафорой. Эта девчонка… — Диего на секунду замолчал, подбирая слова, его взгляд был прикован к той же точке, что и взгляд Стайлза. — Она как чертов неуловимый трофей в самой сложной игре. Которая всегда остаётся чуть дальше, чем может достать рука. Даже когда ты думаешь, что поймал.
— Я вижу, — пробормотал Стайлз в ответ, его голос был сиплым от крика и напряжения. Он стоял, прислонившись к холодной стене в тени колонны, и не отрывал глаз от танцпола. Там, в центре хаотичного водоворота тел, она кружилась в окружении Хлои и Марисы, смеясь так, что было видно даже отсюда, как блестят её зубы в мигающем свете. Она запрокинула голову, обнажив длинную, изящную линию горла, и синий луч стробоскопа, как ласковый палец, скользнул по её коже. У Стайлза в горле встал ком, твёрдый и горячий. Он сглотнул, но это не помогло.
— Нет-нет, дружище, ты видишь, но не понимаешь, — продолжил Ди, и его пальцы, лежащие на плече Стайлза, слегка сжались, будто пытаясь вдавить в него эту истину. — «Принцесса» — это не титул, это… состояние. Бля, она невероятная. Ты думаешь, я, Диего Рамира, стал бы центром этой вселенной сам по себе? Да, у меня есть деньги. Ахуеть какие есть, семейные фонды, все дела. Но что это даёт? — он усмехнулся, но в этой усмешке не было ни капли самолюбования, только какая-то усталая откровенность. Взгляд его убежал куда-то поверх голов толпы, в дымную мглу под потолком. — Кем бы я был? Очередным богатым парнем в дорогих кроссовках? Мы учимся там, где у каждого второго папа — или мама — может купить остров. Но когда нужно что-то организовать, кого-то найти, решить проблему, которая не решается чеком — звонят мне. Моё имя работает как пропуск, и, честное слово, если она когда-нибудь пойдёт в ФБР, мне придётся из кожи вон лезть, чтобы она меня не приняла. Но чёрт, — он резко вернул взгляд на Стайлза, — сейчас не обо мне. О ней.
Он развернул Стайлза к себе, заставив того оторваться от зрелища на танцполе. Его глаза в полумраке горели не весельем, а каким-то странным, почти фанатичным огнём убеждённости.
— Она зажигает людей. Как спичка, поднесённая к сухому хворосту. Раскрывает. Даёт… точку опоры, смысл просто быть рядом. Она, опять же, убьёт меня за эти слова, но была той самой, знаешь, королевой школы, только не из клише про стерв. Умница до мозга костей на уроках, но вне их — солнце. Она не ведёт за собой — она тянет. Магнитом. Нет ни одного человека, который, столкнувшись с ней, не пал бы. Не к её ногам — это слишком просто. Под её… ауру. Её необъяснимое очарование. Она выглядит как ангел с обложки, но ведёт себя как дьявол, когда надо. В ней живёт дохулион личностей, и то, какую из них она тебе покажет, решает всё. К её мнению прислушиваются, даже когда она шепчет. Её слово может стать законом или приговором. И, боже, как она бьёт по сердцам… — Диего покачал головой, и в его голосе впервые прозвучало что-то вроде почтительного страха. — Она разбивает их, как хрустальные бокалы, даже не целясь. Просто… существуя. И любить она умеет так, как не дано, наверное, никому — всей грудью, без остатка, до последнего вздоха. Она — как самый сложный многогранник. Тысяча граней, и каждая сверкает по-новому. Бля, ты только посмотри на неё! — Диего резким, отрывистым движением головы указал в её сторону, и Стайлз невольно послушался. — Она чертов Порш 911 Turbo в самом выгодном цвете, который все хотят, но мало кто может себе позволить даже прикоснуться. Она — искра в темноте. Сама суть жизни, сжатая в одну хрупкую, невероятную форму.
Стайлз слушал, и каждое слово впивалось в него, как гвоздь. Каждый удар его собственного сердца отдавался в висках тяжёлым, гулким боем, заглушая на секунду даже музыку. Он всё это видел. Чувствовал кожей, нутром, каждым воспалённым нервом. Но слышать это вслух, сформулированное так ясно, так страстно и так… безоговорочно, было всё равно что получить точный, расчётливый удар под дых. Воздух вышел из лёгких со свистом.
— Что… что ты хочешь этим сказать? — выдавил он, и его голос прозвучал хрипло, чужим.
— А то, Стилински, — Диего пристально смотрел на него, и теперь в его взгляде не было ничего, кроме жёсткой, почти требовательной прямоты, — что у тебя прямо сейчас в дрожащих ладошках болтаются ключи от этого самого «Порша». И тебе уже давно пора перестать их мять и начать, наконец, поворачивать в замке. А не стоять тут, наматывая сопли на кулак и пялясь из своего угла, как стеснительный школяр на первой дискотеке. Это не твой стиль. И не её заслуга.
— Но если она — «Порш», — выдохнул Стайлз, и его собственная, внезапно родившаяся в голове метафора показалась ему до жути, до боли точной, — а я… старый, потрёпанный, вечно скрипящий джип, который то и дело глохнет на полпути, воняет бензином и тоской, и у которого вечно спущено одно колесо… то зачем я ей?
Диего закатил глаза с таким невероятным, театральным драматизмом, что это было бы смешно, если бы в ситуации оставалось хоть капля смешного.
— Боже всемогущий, да ты реально тугой! — он резко, почти грубо, вновь повернул Стайлза лицом к себе, заставив того окончательно оторвать взгляд от танцпола. — Ей, блять, наплевать! На твой джип, на твои трещины, на твоё прошлое, на весь твой внутренний цирк! Она видела. Видела тебя в самом дерьме, видела твои срывы, твою паранойю, и знаешь что? Она выбрала. Тебя. И ты это знаешь. Чувствуешь каждым своим поёбанным нервом, каждой частицей своего существа. Так что, блять, хватит уже творить умственную хуйню, прикрываясь ложной скромностью и дурацкими сравнениями! Она не машина в автосалоне, она — человек! И она хочет тебя рядом. Что в этом такого непонятного?!
— Как? — вырвалось у Стайлза единственное слово, в котором сконцентрировалась вся его многолетняя растерянность, весь слоновий вес страха — испортить, разрушить, оказаться недостаточным, потерять.
— Как? — передразнил его Диего, и на его лицо, наконец, вернулась знакомая, хулиганская ухмылка, но теперь в ней читался вызов. — Да начни с того, чтобы просто подойти и потанцевать с ней, а не наблюдать, как святой с иконы! И, будь добр, сделай так, чтобы завтра утром вы уже не пялились друг на друга этим взглядом побитого котёнка, который нашёл миску с едой и тут же её потерял. Кончай страдать позёрством. Иди!
И он не просто сказал — он подтолкнул его. Несильно, но достаточно решительно, чтобы Стайлз сделал первый, неуверенный шаг вперёд, потом второй. Мир вокруг сузился до туннеля, выложенного мигающими огнями и размытыми силуэтами. В конце этого туннеля была только она.
И она, будто обладая внутренним радаром, настроенным исключительно на его частоту, в тот же миг обернулась. Её взгляд, тёмный и яркий даже в полумраке, нашёл его в гуще толпы, пробился сквозь расстояние. И она улыбнулась. Но не той ослепительной, всеобъемлющей улыбкой «Принцессы», которую она дарила миру. Другой. Меньшей. Мягче. Более настоящей. Той, что была зарезервирована только для него. И медленно, не отрывая от него глаз, протянула руку. Её пальцы, тонкие и уверенные, ждали его в воздухе.
Он взял её. Его пальцы, слегка дрожащие, сплелись с её пальцами — прохладными от бокала, но живыми. Он позволил ей втянуть себя в общий ритм, в этот водоворот. Он смотрел на неё в свете сине-фиолетовых прожекторов, которые выхватывали из темноты то её глаза — полные не снисходительного понимания, а доверия и какого-то тихого, знакомого вызова, — то изгиб её улыбки, то блик на обнажённой шее. Его руки как-то сами нашли её талию — твёрдую, узкую, идеально помещающуюся в его ладонях под тонкой тканью платья. Её ладони легли на его плечи, и это было не просто касание, а точка заземления. И на его лице, вместо привычной кривой, защитной ухмылки, расцвела другая улыбка. Широкая. Дерзкая. Настоящая. И от этого невероятно лёгкая.
Всё. Больше не мог. Не хотел. Все внутренние баррикады, все тщательно выстроенные планы по «поддержанию безопасной дистанции», все страхи и отговорки — всё это рухнуло в одно мгновение. Рассыпалось в пыль под неумолимый грохот баса, под тепло её кожи сквозь ткань, под свет её глаз, смотревших на него не как на проект по спасению, а как на равного.
Он, Стайлз Стилински, был чертовски, безнадёжно, безрассудно влюблён в Амелию МакКолл.
И впервые за долгое время этот ослепляюще ясный, неоспоримый факт не вызвал у него приступа паники. Не заставил искать пути к отступлению. Напротив. Внутри воцарилась странная, глубокая, всепоглощающая тишина и спокойствие. Как будто он, наконец, поставил правильный, пусть и пугающий, диагноз после мучительных сомнений и неправильных трактовок симптомов. Болезнь была неизлечимой. Прогноз — неопределённым. Но он, к своему собственному изумлению, не хотел никакого лечения. Ему было достаточно этого диагноза. Было достаточно просто знать, что это — она.