***
9 февраля 2026 г., 17:49
В звонком доме Канюк нет зеркал. По правде, в нём вообще мало вещей моложе пяти-семи десятков лет, и далеко не всё функционально: она собирала их не для того, чтобы ими пользоваться, но чтобы они дополняли её коллекцию. Только шкафы и сундуки имеют какое-то значение – хранят обрывки жизней. Дневники, амулеты, печати, рунные арфы, нотные листы, катушки, всё это в латунном свете кажется ещё более старым, ветхим, чем оно есть, точно долго-долго лежало зарытым в пески. Ей сгодится всё. Шкатулки, усыпанные драгоценностями, и рваные, захватанные свитки стóят для неё одинаково, роднит их эпоха или разводит.
Канюк сортирует артефакты то по датам, то по материалам, то по языкам, находя в этом сладчайшее упоение. Пробуривается сквозь залежи каменных и костяных дневников, шипит, в очередной раз застряв, и выпутывает хвост из груд вещей осторожно, чтобы ничего не сломать и не переворошить. Она всё ещё растёт. Хотя, казалось бы, сильно ли разрастёшься на диете из лишайника, что копится под самым потолком – в основании колокольной чаши – да мушек, живущих свою замкнутую жизнь в сосуде во взаиморазмножении и взаимопожирании, прерывающимися лишь волею их голодной хозяйки.
Эти запасы и помогли ей пережить время одержимости Звонвилля, а не попасться на шёлковую леску удалось как раз потому, что ей стало тяжело вытаскивать из дома хвост. Теперь дверь её снова открыта, у неё снова есть живые соседи, и можно было бы купить что-то посвежее – бусины не иссякнут ещё, наверное, век – но так не хочется выползать в эту шумную и светлую наружность, тратить время и энергию! Может быть, когда снаружи станет потише, Паво-певун заткнётся, и никому не будет до неё, а не до её бусин, дела – ни скупой торговке, ни болтливым курьерам. Сколько бы времени ни заняло ожидание.
Она всё равно ничего не теряет. Процесс питания никогда не приносил удовольствия. Пища источник выживания, но не жизни – по-настоящему Канюк питается древностями. Поглощает терпкие знания, смакует клейкие руны, хрустит эпитафиями, песнями, отчётами и рецептами. Слова на костяных свитках чаще всего сочатся отчаянием, солёные, как слёзы. Приказы на шёлке с бронзовой печатью источают елей, жирный и ароматный, но порой они остры и обжигают глаза и глотку. Молитвы на круглоглавых идолах, спелёнутых, словно куклы, скрипят на жвалах. Все слова, написанные ныне мёртвыми жуками, оседают в Канюк, чтобы не забыться никогда.
Канюк пропахла мертвецами, и запах этот сладостен и горек до спазмов в брюхе.
В её звонком доме нет зеркал, но если бы она вдруг позабыла, как выглядит, ей хватило бы начищенного бронзового диска, а то и поверхности своего же колокола. Да на что ей? Вряд ли изменились маска, усики, платок, намотанный ещё матерью. Даже своя собственная персона Канюк почти не интересует, ей достаточно знать, в чём она хороша, здраво оценивать силы и помнить, когда для их поддержания надо есть и спать.
А она хороша, о-о, скромность здесь будет излишней. Ей довольно несколько рукописей, чтоб выучить и навсегда запомнить язык, её зрение острее заточенной иглы, лапы осторожны и ласковы с каждым клочком шёлка, каждым кусочком панциря, что попал в её звонкое убежище. Она может разгадать любой шифр, не говоря о почерке, знает историю возведения Звонвилля и биографию каждого из его строителей – жалкие краткие жизни становятся ценны, когда обращаются в руны на шёлке, то же и с городами – чертёж важнее поделий из меди и костей. Всё это однажды обратится в пыль, кроме этой коллекции. Кроме разума Канюк, аккуратной и терпеливой – не к жукам, но к тому, чем они были и что оставили после себя.
Не огорчает, что никто не попытается запомнить и записать её саму. Откуда она, где была, чем живёт, что ей снится? Никто не спросит – и хорошо, меньше слов тратить на разговоры с глупцами. Что эти олухи понимают в страсти разгадывать тайны прошлого, собирать голоса из рун, из портрета на медальоне и игрушечного колокольчика складывать целую историю жизни? Их даже не трогает, что сами они живут посреди истории, над которой будут вздыхать потомки, собирая по осколкам уже собственную картину случившегося.
Карак давно только руины, Вердания – только слово, скарры дичают, растеряв налёт цивилизованности, а кар-жуки никогда ею и не хвалились. Фарлум ещё живёт, но пилигримы никак не возьмут в толк, что бредут через могильники к огромной усыпальнице. От них самих могилы редко остаются, если только не пополняется кладбище Звонвилля, когда букашки находят силы доползти хотя бы до него, прежде чем испустить дух – горожане заботятся об их последнем пристанище, и над каждым Паво поёт похоронную песнь и льёт слезу; Канюк это чуждо, ибо что толку красиво складывать куда-то пустой панцирь, на котором история жизни начертана в лучшем случае шрамами, но никогда не словами? Впрочем, поток безумцев не иссякает, и, верно, они попросту не слушают, когда им объясняют, что Цитадель мертва. В них самих-то жизнь едва теплится, а порой её поддерживает только то ли святой, то ли проклятый шёлк, прятаться от которого теперь обычная рутина.
Цитадель успела зачахнуть, из могущественной силы стать ценным, но проржавелым и запылившимся артефактом, с которым стоит обращаться бережно и не ждать от него благодарности. То, о чём несведущие шепчутся с благоговением и каплей недоумения, давно утратило для Канюк магический флёр, настолько дотошно она препарирует каждый слух, вычленяя разумное объяснение. Откуда несметные богатства? Бусины в своё время там чеканили сотнями за раз, навязав сперва всему королевству как религиозный символ, а после сделав валютой, обладая меж тем бесконечным их запасом. Почему Дирижёры так походили друг на друга? В начале пути в Цитадель приходили семьями, и в конце концов должность становилась родовой. Почему одни и те же имена упоминаются с разницей в сто, двести, триста лет? Это был вид долгожителей, или всё дело в шёлке и его волшебных, полумифических свойствах? А раз уж вспомнили про шёлк, впору копнуть и глубже. Была ли тирания Ткачей таковой? Откуда они пришли в мир, если среди них не было самцов, и куда сгинули, угаснув за века и оставив свои заводные игрушки наследием смертным грешным жукам?
Столько всего ещё предстоит узнать, и это пугает и радует, потому-то Канюк поддерживает в себе жизнь. Любопытство подгоняет её просыпаться каждый день, порой и среди ночи (хоть ночь в вечно блестящем начищенном Звонвилле понятие условное), пересматривать коллекцию, строить теории и находить им подтверждение. Бывало, получалось потолковать и с жуками-исследователями, и с другими коллекционерами, такими же мастерами своего дела, хоть все потуги в переписку оборвались ещё до изоляции Звонвилля и пропажи Типпа. Всё ж таким образом Канюк успела заполучить несколько особенно ценных вещиц и знаний, из которых иные оставили более... насыщенный след в её памяти.
Например, Шепчущие катакомбы. Полулегендарный архив, до которого, вероятно, в этой жизни ей не доползти. Часть мифа известна даже звонвилльцам: мол, там было много таких же длинных, ворчливых, въедливых, они носили бронзовые шапки, и псалмовые цилиндры говорили и пели в их цепких лапах. Летописи Хора рассказывают о некоем понтифике, в чьих покоях хранились десятки этих цилиндров, мелодий и проповедей, вся история Фарлума, разложенная на ноты, на голоса и звуки диковинных инструментов, но никогда он не давал своё добро в клешни непосвящённых, неподготовленных, недостаточно умелых.
Что-то напоминает.
Последнее – слухи. Просто слухи и сплетни, разносимые снаружи. Не интересные ей, пока не стали историей, не были записаны и потеряны. Но... не потому ли исчезла мать, чью жизнь никто не сохранил в пергаменте и кости? Шёлковая леска притянула её обратно, или она пустилась дальше в путь, чтобы не вернули силой?
Канюк почти не думает об этом, но однажды, когда полукровка в багрянце приносит ей – не ей, как оказалось – настоящий псалмовый цилиндр, старьёвщица отвлекается от сортировки коллекции дольше чем на тридцать вздохов. Оставшись в блаженном одиночестве, подползает к стене, от которой проще отвалить груду артефактов, и всматривается в своё длинное отражение. Маска запылена и кажется в смутном свете скорее нездорово-желтоватой, чем белой, но сохранила прочность и лакированность без единой трещины-шероховатости. Большие глаза черны, точно угли, хвост свинцово-сер. Вот она – обыкновенная, все её достоинства в разуме, а не в теле, и тело это, пока живо, не рассказывает стоящих историй. Но...
Как досадно, что цилиндры негде послушать. Да и негде было обучиться умению разбирать музыку, слышать в ней больше, чем наложение звуков один на другой – секта Цитадели придавала музыке и песням прямо-таки сверхъестественную важность. Есть мнение, что это подражание религии, царившей в Фарлуме при старых хозяевах. Что в основе того культа была некая колыбельная, и играть ту требовалось без ошибок и непременно на шёлковых струнах... но едва ли сия мелодия сохранилась в цилиндрах. Только, может быть, у понтифика.
Добраться бы до него или того, что от него оставило время. Посмотреть, правда ли он был длинным, и что у него таилось под бронзовой шапкой.
В Цитадели не любили. Не любили ничего, кроме Цитадели, если быть точной. В Цитадели не рожали личинок, хотя верхушка могла развлекаться как угодно в своих Высоких залах. Но Шепчущие катакомбы населяли аскеты, посвятившие жизнь свиткам и цилиндрам, а не плотским удовольствиям. Послушников приводили из мира и держали взаперти, покуда те не закончат обучение. Для жизни за пределами катакомб – о, блаженный край, полный слов и рун, полный знаний и воспоминаний! – они более не существовали. Смотрители, высшая каста священнослужителей, принадлежали к разным видам, официально ограничений для них не было. Как и для пола.
Что произошло бы – или происходило – если эти длинные и ворчливые сплетались меж собой вопреки воззваниям Цитадели? Если у такого союза были плоды? Потомство Смотрителей наверняка наследовало бы жажду познания, фантастическую память и лёгкое раздражение жучиной ограниченностью. Но... радовалась ли Цитадель, что что-то столь важное произошло не по её велению и не под её контролем?
Сколько лап было у понтифика?
Будто в шёлковом трансе, Канюк проводит верхней лапой по гладкости маски, и пыль скатывается под касаниями, липнет к хитину. Кто станет говорить, будто бы вторые лица не хранят в себе чары? Дневники и скрижали, написанные душой, самые редкие и дорогие, и лишь на треть они поддаются расшифровке: как выкрутишься, если нужна даже не кровь бывшего владельца, с чем Канюк научилась справляться, а его Грёза? Но хватает и открытых знаний для понимания, что маски дают и отнимают, благославляют и обрекают, и нужно быть большим смельчаком, чтобы, надев её однажды, возжелать снять.
Она запускает лапы под туго затянутый платок, с трудом находит чуть-чуть пустого пространства, почти нашаривает ровную керамическую грань.
Мать надела на неё маску и платок, желая спрятать, и, несомненно, ей это удалось, даже если обе они чем-то за это заплатили. Матери нет рядом давным-давно, она не оставила ничего физического, кроме Канюк и того, что на ней, а значит, будущие поколения не получат никакого подтверждения, что она жила. Ещё бусины – запас на многие годы вперёд, и если бы старьёвщица умела молиться, возносила бы ей благодарности хотя бы за то, что та не обрекла дочь на нужду. Но вот ответов не отсыпала, а, будучи личинкой, Канюк не успела спросить о прошлом. Отчего они одни, был ли у них другой дом, почему Звонвилль не следует покидать без необходимости. Это совпадает с нынешними желаниями Канюк, но...
Под платком становится непривычно жарко.
Она лучше всех в Звонвилле знает, что прошлое определяет настоящее – если ты достаточно умён, чтоб это распознать, а дальше поступать как вздумается – ползти старой дорогой дальше или выбрать новую.
Если она снимет маску, из-под неё полезут кудлатые чёрные пряди? Она станет собой или...
...лишится себя?
Она отдёргивает лапы, фыркает и раздувает капюшон.
А что, если нет. А что, если увлечение историей живёт в её маске, а не в том, что под ней. А что, если она нафантазировала себе невесть что и чуть не совершила самую глупую ошибку в жизни. Она нравится себе такой, и усики съёживаются от одной мысли, что она может лишиться любви к былому, способности к языкам, стойкости и пыла. А она может. Воспоминания, прилипшие к ней, как пыль, останутся в маске, а то, что обнажится, может оказаться чем угодно. Даже чем-то опасным. Или просто другим.
И что тогда такое Канюк, если не то, что ей удалось уже спасти из грязных лап невежд, если не её прекрасная коллекция чужих жизней? Сплетённые песни, последние слова, заговоры и сказки?
Лучше не выяснять. Разбирать по ниткам истории прошлого куда интереснее, чем свою.
– Ты принесла мне древности. Ты пахнешь ими, глазурь на твоей маске и сталь твоей иглы пропитаны ими. Давай же их сюда, скорее! Мы должны разгадать все секреты этих увядающих земель!