Пыль Диканьки была особенной. Она въедалась в ткань одежды, скрипела на зубах и ложилась на душу тонкой, безысходной пеленой.
Александр Христофорович Бинх, в тридцатый раз за день поправляя треуголку, смотрел из окна отделения полиции на улицу.
«Ссылка» — это было слишком мягкое слово. Это была экзекуция. За какую-то неосторожную ошибку, за чью-то столь правдивую ложь его отправили сюда, на самый край карты Российской империи, где избы кривились как древние старухи, а люди недоверяюще смотрели сквозь тебя, словно видя что-то своё, тёмное и несуразное. Лишь зашуганный парубок, которому будто бы так и хотелось поиграть на шатких нервах немца своими суевериями, оказался для него, если описать по простому, всё-таки неплохим товарищем. Он несколько раз на неделе этой захаживал к Бинху, ещё гостинцев притаскивал. А с остальным людом, населяющим Диканьку, Александр Христофорович не сладился как-то.
Казачок, можно сказать — первый человек, с кем полицмейстеру довелось тут поговорить, вполне себе приноровился к своей должности за эти дни. Всё, что обещано им было в первую встречу с новым главой полиции, он с счастьем и огоньком в глазах принялся исполнять: и чернильницу старую вымыл, а перья чинить и печку топить — всё готов делать, даже больше. С отчётами, правда, повозиться пришлось ему, с языком официальным он плохо обращается. Как вспомнит Бинх его первую исписанную бумажку — хохотом зальётся. Впрочем, это не так уж важно. Пан полицмейстер помог ему, просидел рядом с ним денька три, на вопросы извечные отвечал, объяснял Степану, как мог всё.
…Вот они за общим столом, допоздна в недавно отмытом участке засиделись. Степан всем своим видом выражает, что попросить желает чего-то. Верно, про книги речь завести хочет, а то со вчерашнего дня он про них ни словечка не сказал. Начинает он бормотать что-то. И руки их, вдруг, словно бы невзначай, касаются друг друга, и Бинх не сразу отдёргивает свою, Тесак краской заливается, замолкает. Это прикосновение, на удивление, оставило после себя ожог стыда и странного, душевного тепла…
«Не так уж и плохо здесь. Парнишка толковый… Хоть Данишевский и тем ещё сомнительным представителем человеческого рода оказался, прям как вся остальная местная «знать», тут жить можно, не помру со скуки».
Но Александр Христофорович и не против был бы выбрать умереть в Диканьке со скуки, это всяко лучше, чем с казаками, которым, как показалось Бинху, не понравится он сумел чем-то уже, решившими устроить попойку да подраться, то ли всерьёз, то ли в шутку, разбираться. Ещё беглая крестьянка к хутору прибилась — вольную ей никто не давал, но и барин её в розыск не объявлял, чья она — говорить отказывается. Вот и что с ней делать?.. Тесак, с крапивным чаем своим тоже мозги все выел: «Так я ж от нечистой силы вам тута… Ну это, ну вы поняли». Знает ссыльный, что парубок от всей своей души деревенской не может по «нормальному», как сам Александр Христофорович говорит, понять, что нет всяких чертов и мавок, что он не нуждается в подачках этих суеверных. «Вы и дальше можете не верить, а всё же, я ведь не мешаю вам? Не мешаю. Так что и раздражаться вам нечего. А защита от нечистого не помешает…» — вот что казак сказал, когда Александр Христофорович чуть ли не выгнать его хотел. В словах не было и капли былой робкости. Ух как рассердился тогда глава полиции…
Но вообще, Тесак был послушен, спокоен. Никаких попыток победакурить пан полицмейстер у помощника своего не заметил. Только ходил казак довольный собой за то, что писарем назначили его, да и прямо таки светился от счастья. Пытался сдержать свои через чур радостные порывы, но всё же с его губ невпопад спадали слова благодарности: «Ой, прошу прощения, я исправлюсь!.. И спасибо вам, что приняли меня…» — говорил он, пристыженно опуская глаза в пол, буквально на каждое замечание Бинха. Это почти глупо. С уст полицмейстера так и норовился слететь странный смешок, но не из-за раздражения, нет, не в коем случае, других поводов для раздражения у ссыльного было полно, смеяться хотелось ему из-за жгучего, неприятного чувства жалости. По крайней мере, так Александр Христофорович объяснял себе.
Пока пан полицмейстер прокручивал какие-то события, что за неделю эту произойти успели, да недавними воспоминаниями о парубке этом наслаждался, дверь протяжно скрипнула с тем звуком, который за время, проведённое здесь, стал Бинху ненавистен.
— Александр Христофорыч? Я как бы принёс новые донесения. От мельника, старосты и от отца Варфоломея.
«А староста тут хотя бы что-то делает? Я его в глаза даже не видел», — Бинх тут же раздражённо стиснул зубы, а губы сжал в тонкую полоску. — «Я и забыть про него успел уже. Куда он запропастился, когда я знакомился со всеми?»
В дверях стоял Тесак. В его руках — стопка небрежно исписанных бумаг, на голове — тот самый нелепый гречневик, который заставил Бинха в первый день фыркнуть от неуместного желания похохотать. Теперь же ссыльный смотрел на эту шляпу почти с теплотой. Это был единственный предмет здесь, который хоть что-то искренне означал. Простоту. Непритворность. Но Бинх не прочь был и поправить воротник Степана, отряхнуть пыль с его плеча, да и просто волосы его растрёпанные пригладить, если есть возможность до макушки тесачьей дотянуться.
— Положи на стол, — буркнул Бинх, вновь отворачиваясь к окну. — Что там на сей раз? Снова корова заблудилась, а нашли её в таком месте, где и корове-то быть не положено?
— Почти, Александр Христофорыч, — послышался сзади голос, совершенно лишённый и тени иронии. — У мельника, ну того, что на ныне разломанной мельнице трудился, свинья сбежала, — казак затылок сквозь шляпу смешную чешет, вспоминая слова мужика. — Говорит, что её мавки в омут заманили. Следы, говорит, к воде вели, а потом и вовсе пресеклися.
Бинх зажмурился.
Мавки. Через неделю он уже перестал заменять слова помощника на «суеверия» и «чушь собачью». Здесь это был рабочий язык, как в Петербурге — язык протоколов.
— Запиши. «По факту пропажи скотины проведено визуальное дознание. Виновные не установлены. Потерпевшему рекомендовано усилить запоры на хлеву». Подпиши за меня.
— Слушаюсь.
Послышалось шуршание бумаги, скрип пера. Бинх видел, как Тесак, высунув кончик языка от усердия, выводит каллиграфически буквы. Этот звук, привычный и сосредоточенный, стал за эти дни странной музыкой, сопровождающей отчаяние главы местной полиции.
«А про книжки он и не упоминал при мне с того дня, хотя ясно видно, как спросить хочет что-то», — головой Александр Христофорович качает.
Степан сидел, согнувшись над столом, в косых лучах заходящего солнца. Пыль кружилась вокруг него, и в этот миг он казался не просто писарем, а каким-то единственной опорой во всей этой безумной реальности. Человеком, который боялся наступавшей тьмы за окном, потому что вырос рядом с нею, как этот противный мох из щелей между брёвен. Потому-то он и запуганный такой — знает, какая она, тьма эта, какие люди на хуторе.
А Бинх смотрит на него и ловит себя на мысли, как же сильно изменился парубок с их первой встречи. Тот шумный, громогласный казачок, готовый с порога рассказать про каждую кикимору в округе, куда-то испарился. Осталась вот эта тихая, немного сгорбленная тень, чьё усердие было граничило с самоумалением.
«Я его таким сделал, — с внезапной горечью подумал Александр Христофорович, — Своим петербургским холодом и насмешками».
Но нет, это было не совсем так. Иногда, когда Степан, увлёкшись, точил перо или разглядывал карту, на его лице вспыхивала та самая, первая, жадная ко всему живому искорка. Он не стал другим. Он просто посерьёзнел. И теперь Бинху приходилось угадывать того прежнего Степана по едва заметным признакам: по легчайшему покачиванию ноги под столом, когда тот был доволен, или по тому, как он, не замечая того сам, начинал бормотать какую-то казацкую песню, пока перебирал документы.
— Тесак, — задумчиво протянул Александр Христофорович.
— Да-да, пан полицмейстер? — взволнованный, заинтересованный возглас.
— Забудь. Работать продолжай.
В который раз вечерело, а с вечером в Диканьку приходил не просто мрак, а нечто густое, давящее. Бинх попытался растереть проклятую дрожь в пальцах, что чувствовал он, но незаметную для постороннего глаза.
— Вам не по себе, Александр Христофорович? — раздался голос прямо за спиной.
Бинх вздрогнул — он не услышал шагов.
— Холодно. Сыро. Петербургская непривычка даёт о себе знать, — сказал, как отрезал.
— Это не с непривычки, — легко ответил Тесак. — Это новое место так на вас действует. Попробуйте его. Как кислое яблоко на язык. Сначала скрипит, неприятно, а потом… привыкаешь. И даже сладость какую-то находишь.
Бинх повернулся на стуле и встретился с парубком взглядом. В простых карих глазах не было ни лести, ни робости, лишь тихое, спокойное понимание. Как будто этот казачок видел насквозь его флёр столичной важности и видел под ним просто усталого, сбитого с толку человека.
— И как же… как же к нему привыкнуть? — спросил ссыльный неожиданно для самого себя, и голос его зазвучал без привычной начальственной брони.
— Да так же, как и к людям, — Тесак простодушно пожал плечами. — Не ждать от них Петербуржского ума. Слушать, что они говорят, даже если говорят они о домовых и мавках, — небольшая обида была слышна в его словах. — А ещё… — немного замялся.
— Что ещё?
— А ещё не сидеть одним в эту пору. Дивчину найдите себе какую, знаете ж, как они засматриваются на вас. — лицо у казака такое, словно он абсолютно про всем известные вещи глаголит, но в глубине его глаз плескается какая-то странная, затаённая надежда. — Вечером тут думается плохо. Ну… Вот и дурные мысли в голову лезут. Можно, я печку растоплю погорячее и бумаги разберу? Вам-то, поди, отчёты в Полтаву писать?
И в этот момент что-то в Александре Христофоровиче надломилось. Не треснуло громко, а бесшумно осело, уступая место чему-то новому, тёплому и беззащитному.
Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
Они просидели так до глубокой ночи. Тесак молча разбирал кипы бумаг, изредка задавая уточняющие вопросы тихим голосом. Бинх сначала пытался писать, потом просто смотрел на трепещущуюся от порывов ветра шторку на окне, украдкой наблюдая за профилем писаря в огненных бликах свечей. Тревога отступила, сменившись непривычным, глубоким спокойствием. Здесь, в этом раздражающем участке, на краю света, с этим непонятным человеком с смешным головным убором, ему, казалось, было роднее, чем где бы то ни было за последние годы на Кавказе, в блестящем Петербурге.
***
Только часовая стрелка клацнула по цифре два, Степан встал.
— Ну, пожалуй, я пойду, Александр Христофорыч. Завтра рано вставать.
— Останься, — прозвучало нервно, но чётко. Бинх не смотрел на казака, уставившись в стену. — Скамейка тут есть. А эта… темнота. Она действительно думать мешает.
Наступила тишина. Потом послышался мягкий звук — упала на стол шляпа-гречневик.
— Как прикажете, пан полицмейстер.
Парубок покивал главе полиции, и в его лице ссыльный считал лёгкую покорность, смирение и ни капли даже малейшего недовольства им не было увидено.
— Всё равно далеко идти тебе…
***
Утром, проснувшись от жёсткого света, бившего в окно, Бинх первым делом увидел свою треуголку, аккуратно висящую на спинке стула помощника, и рядом, на конторке парубка — тот самый гречневик.
Солнечные лучи насмешливо играли на деревянном полу. С улицы уже доносились привычные крики, мычание. Начинался новый день в Диканьке. Но что-то изменилось. Острый нож тоски чуть притупился.
Вздохнув, Бинх поднялся, взял свою треуголку и на минуту задержал руку в воздухе, почти случайно дотронувшись до края тесаковской фетровой шляпы. Потом он решительно надел свой головной убор и вышел на кухню, где уже сидел парубок, склонившийся над новой бумагой.
— Доброе утро, Александр Христофорыч!
Было приятно слышать речь парня.
— Доброе, — ответил Бинх, и в его голосе не было привычной строгости. — Что ты сюда перебрался? Какие дела уже появится успели у нас сегодня? Опять мавки ваши?
— Нет, — Тесак улыбнулся во весь рот. — На этот раз леший. Стадо через болото перегнал самым что ни на есть прямым путём, — усами дёрнул. — Да, чтоб вас не будить, я перешёл сюды.
— Запишем, — кивнул Бинх, садясь за стол. И впервые за неделю это слово не вызвало у него желания биться головой об стену.