Не по понятиям

NC-17
Заморожен
18
Размер:
812 страниц, 205 008 слов, 33 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник

То, что осталось внутри

Настройки
До того дня их жизнь не была счастливой в красивом смысле слова. Не было в ней ни богатства, ни лёгкости, ни тех семейных вечеров, которые потом вспоминают как золотое время. Но она была живой, нормальной, человеческой. В ней был порядок, который держится не на достатке, а на привычке. На том, что у каждого своё место, свой голос, свой способ хлопнуть дверью, сесть за стол, поставить чайник, отругать или пожалеть. И именно поэтому потом, когда всё рухнуло, Валера так долго не мог объяснить самому себе, что именно он потерял. Не только отца. Не только мать. Не только дом. Он потерял саму форму жизни, в которой человек знает, что вечером будет кухня, запах супа, голос из комнаты, стук ложки о край кастрюли и шаги в коридоре. Отец Валеры, Сергей Иванович Туркин, работал водителем на овощебазе. Не дальнобойщиком, не каким-то “королём дорог”, а обычным городским шофёром, который с утра до ночи крутился по складам, рынкам, базам, возил ящики, бумажки, чужие нервы и свои больные руки. Он был из тех мужиков, у которых сила не на показ, а в костях. Невысокий, крепкий, с тяжёлой шеей, с ладонями, которые даже в умывальнике выглядели так, будто их не отмоешь от мазута до конца никогда. Курил “Приму”, пил чай из гранёного стакана, любил молчать за едой и не терпел, когда на кухне кто-то говорил вполголоса и недоговаривал. Не потому, что был злой. Потому, что считал: если уж живёшь — говори прямо. Мать Валеры звали Людмила Петровна Туркина. Она работала в ателье, шила женские пальто, юбки, школьные фартуки, всё подряд, что приносили. Была тоньше отца, быстрее, нервнее и жила так, как живут женщины, на которых держится дом: не героически, а просто без перерыва. Встать раньше всех, согреть воду, посмотреть, чтобы мальчик умылся, чтобы муж взял судок с едой, чтобы бельё не пересохло на верёвке, чтобы хватило денег до получки, чтобы никто не видел, как страшно ей иногда от этих денег, которых всё время мало. Она умела смеяться, но не много. Умела красиво поправлять волосы перед зеркалом, хотя зеркало было старое и стояло в коридоре под вешалкой. Умела петь себе под нос, когда резала картошку. И ещё у неё была привычка, которую Валера потом вспоминал неожиданно часто: если в доме становилось слишком тихо, она обязательно начинала что-нибудь делать шумно — стучать крышкой, передвигать табурет, встряхивать полотенце, как будто тишина её пугала. Жили Туркины в двухкомнатной квартире на третьем этаже старой пятиэтажки. Не хрущёвка в самом убитом виде, но и не новый дом — стены тонкие, окна зимой продувает, батареи то шпарят так, что голова болит, то стоят еле тёплые, а в коридоре всегда чуть пахнет мокрой обувью и железом труб. У Валеры была своя кровать в проходной комнате, старый письменный стол у окна и полка, где стояли учебники, модель самолёта без одного крыла и банка с гайками, винтиками и всякой ерундой, которую он таскал с улицы “на потом”. Лето в той квартире пахло горячей пылью, супом и мылом. Зимой — мокрой шерстью, табаком и варёной картошкой. Утром Сергей Иванович вставал раньше всех, шумел в ванной, кашлял в кулак, брился быстро и зло, потом сидел на кухне, хлебал чай и молчал, пока Людмила Петровна собирала ему еду. Валера просыпался от этих звуков ещё в постели и слушал их, не открывая глаз. Голос матери. Скрип табурета. Стук ложки. Отцово: “Ну всё, я пошёл”. Хлопок двери. Эти утренние звуки были для него таким же естественным устройством мира, как окно или батарея. Иногда по выходным отец брал его с собой в гаражный кооператив. Не потому, что имел машину. Своей машины у них не было и быть не могло. Просто помогал знакомому что-то чинить, варить, таскать. Валера любил эти походы. Там пахло железом, бензином, холодной землёй и мужской работой. Мужики там говорили грубо, но без злобы, смеялись хрипло, курили, сплёвывали на бетон и объясняли всё так, будто мир состоит из простых вещей: здесь надо подкрутить, здесь не лезь, здесь держи ключ, здесь не ссы. Отец рядом с ними был спокойнее, чем дома. Меньше молчал, иногда даже шутил. И Валере нравилось смотреть на него именно такого — не уставшего, не сжавшегося от вечных мыслей про деньги, а в своей среде. Проблемы начались не в один день. Так не бывает. Ничего страшное не падает с неба сразу. Сначала Сергей Иванович стал возвращаться домой позже. Потом мрачнее. Потом начал есть молча и ещё до конца ужина вставать из-за стола, будто сидеть рядом с семьёй ему стало тяжело. Людмила Петровна сначала спрашивала прямо. — Что случилось? Он отвечал: — Ничего. Это было его любимое слово в последние месяцы. И именно поэтому все в доме быстро поняли: случилось как раз что-то очень большое. Потом пришли деньги. Не к ним — мимо них. В разговоры. В тревогу. В то, как отец по вечерам сидел на кухне в майке и с сигаретой, курил в форточку одну за другой и, думая, барабанил пальцами по столу. Людмила Петровна однажды не выдержала, закрыла дверь в комнату, думая, что Валера уже спит, и заговорила шёпотом, но шёпот в тесной квартире всё равно слышен. — Серёжа, ну сколько можно? Скажи уже нормально. — Я тебе сказал. — Ты мне ничего не сказал. “Разберусь” — это не ответ. — А что тебе ответ нужен? Чтобы ты тоже не спала? — Я и так не сплю. Потом была длинная пауза. Такая, в которой слышно было только, как сосед сверху льёт воду в ванной. — Они на тебя вешают? — спросила мать совсем тихо. Сергей Иванович не ответил сразу. И этого молчания хватило. Позже Валера поймёт, что всё было вот в чём. На овощебазе пропала машина. Не сама исчезла, конечно. Бумажно. По документам. Оформили рейс, оформили списание товара, оформили путёвки, а потом оказалось, что часть груза ушла налево, бензин списан левый, и за рулём в бумагах стоял Сергей Туркин. Не он один, конечно. Выше сидели люди, которые знали, как всё это делается, кто что подпишет, на кого можно свалить. Но, как это всегда бывает, когда приходит время отвечать, первыми находят самых удобных. Шофёра. Обычного мужика. Того, кто расписался там, где ему сунули. Того, у кого нет ни связей, ни денег, ни крыши сверху. Сначала ему пообещали, что всё “порешают”. Потом намекнули, что надо просто молчать. Потом начали говорить уже иначе — что он сам дурак, сам должен был понимать, что подписывает, сам теперь и выплывай. А выплывать было не на чем. Для того чтобы “погасить” историю, от него начали требовать деньги. Много. Совсем не те, что может собрать семья шофёра и портнихи. Он попробовал занять. Продал кое-что из дома, не всё даже сказав жене. Заложил часы. Ходил к каким-то знакомым, потом к другим. Возвращался всё мрачнее. И страшнее всего было даже не то, что он начал пить больше обычного. Страшнее было, что он перестал злиться вслух. Слишком затих. Людмила Петровна ещё держалась за привычную жизнь. Гладила бельё. Варила суп. Говорила Валере, чтобы делал уроки. Но и у неё лицо стало другим — сухим, натянутым, как у человека, который всё время ждёт удара, но не знает, откуда он прилетит. За три дня до того самого дня отец впервые сорвался при Валере. Не на него даже. На кружку. Сидел на кухне, читал какую-то бумагу, потом вдруг скомкал её, швырнул в стену и с такой силой ударил кружкой о стол, что та треснула. Валера, который стоял в дверях, вздрогнул так, будто ударили его самого. Людмила Петровна вышла из комнаты сразу. — Серёжа… — Отстань. — Я не отстану! — Да что ты сделаешь? — выкрикнул он неожиданно громко. — Что ты вообще тут сделаешь? Чем ты мне поможешь? Валера никогда раньше не слышал, чтобы отец орал на мать вот так. Не просто зло. С отчаянием, которое уже переливается через край. Она побледнела, но не отступила. — Хотя бы не ври мне! — сказала она. — Хотя бы это! Он посмотрел на неё так, будто хотел сказать ещё что-то страшное. Но не сказал. Просто ушёл в коридор, оделся и хлопнул дверью так, что с вешалки свалилась шапка. Роковой день был серым и тихим. Ничем особенным он не отличался. И именно в этом потом была главная жестокость. Не было грозы, не было дурных предчувствий, не было фона из музыки, как в кино. Был обычный день поздней осени. Холодный. Влажный. С мутным светом за окном. Людмила Петровна ушла в ателье. Валера был дома после школы — то ли болел, то ли просто отпустили раньше, он и сам потом не мог вспомнить. Отец был дома. Это уже было странно. Обычно в это время он или на базе, или в гаражах, или где-то по своим тяжёлым делам. А тут сидел на кухне, курил и смотрел не в окно даже, а в пространство перед собой. Валера ходил по квартире тихо. Чувствовал, что лучше не мешать. Потом отец позвал его сам. — Валер. Он подошёл к двери кухни. — Чего? Отец смотрел на него долго. Слишком долго. Так, будто хотел запомнить и не мог наглядеться. — Ты мужиком расти, — сказал он. Валера тогда только фыркнул, даже не поняв. — Ну. — Не “ну”. Слышишь? — Слышу. Отец кивнул. Потом неожиданно протянул руку, притянул его к себе за шею и коротко, жёстко поцеловал в макушку. Такого не бывало почти никогда. Валера даже растерялся. Хотел спросить что-то — не успел. — Иди в комнату, — сказал отец. — Зачем? — Иди, говорю. Голос был не злой. Хуже — окончательный. Валера ушёл. Сел у себя на кровати. Смотрел в окно на мокрый двор, где кто-то тащил ведро с углём к сараям. Потом услышал, как на кухне открыли верхний шкаф. Потом — скрип табурета. Потом — тишину. А потом выстрел. Он не сразу понял, что это такое. Секунду или две просто сидел, как оглушённый, а потом пошёл на звук. Отец лежал на кухне, у стола, тяжело и некрасиво, как падают не в кино, а по-настоящему. Табурет был перевёрнут, рядом на полу что-то блестело. Кровь шла быстро и страшно — не как в порезе, не как в драке, а так, что Валера в первый момент даже не смог понять, где в этом теле ещё есть отец, а где уже нет ничего. Он не закричал сразу. Сначала просто встал в проёме и смотрел. Потом сделал шаг. Потом ещё. Потом всё в нём оборвалось, и он заорал так, что потом сорвал голос. Дальше всё помнилось кусками. Соседка. Чьи-то шаги. Мужские руки. Мать, которую привели под локти и которая сначала не поняла, а потом закричала так, что даже взрослые вокруг отвели глаза. Милиция. Носилки. Запах крови, табака и чего-то металлического, холодного, что потом ещё долго чувствовалось у него в горле. Похороны были мокрые, ноябрьские. Земля тяжёлая, липкая. Люди в чёрном и сером. Чужие лица, которые все как будто стали одинаковыми. Валера стоял рядом с матерью и почти ничего не слышал. Только видел: чёрный ящик, белая тряпка, венки, крест, сапоги в грязи, лицо дяди Гены из соседнего подъезда, который всё время шмыгал носом. Людмила Петровна держалась сначала прямо. Очень прямо. Даже слишком. Ни истерики, ни обморока. Лицо белое, губы сжаты, глаза сухие. Валере казалось, что это и есть сила. Оказалось — нет. Это было только начало трещины. Первый месяц после похорон она жила как на заведённой пружине. Вставала, шла в ателье, стирала, готовила, заставляла Валеру идти в школу, вечером сидела на кухне и смотрела в стол. Молчала много. Иногда слишком. Но дом ещё держался. Даже чайник свистел как раньше. Даже половик по субботам вытряхивался. Даже в коридоре сушились носки. Потом прошёл второй месяц. Потом третий. И в ней как будто начало медленно выгорать то, на чём всё это стояло. Сначала появились руки. Вернее, дрожь в них. Не сильная. Почти незаметная. Когда наливает суп — ложка чуть звякает о тарелку. Когда застёгивает пуговицу на пальто — пальцы не сразу попадают. Когда зашивает что-то вечером — иголка дрожит над ниткой. Потом она стала забывать простые вещи. То соль не положит. То воду на плите забудет. То пойдёт в комнату за чем-то и посреди комнаты остановится, будто уже не помнит, зачем пришла. А потом начались разговоры. Первый раз Валера услышал это ночью. Проснулся от тихого шёпота на кухне и сначала решил, что мать плачет или молится. Вышел в коридор босиком, в майке, и увидел: она стоит у прохода на кухню, в темноте, и говорит вполголоса, ровно, будто у неё там кто-то есть. — Серёж, не сейчас. Он спит. Пауза. — Да знаю я. Знаю. Валера замер. В проходе никого не было. Мать говорила в пустоту, чуть подняв голову, как будто человек, с которым она разговаривает, выше её ростом и стоит, облокотившись плечом о косяк. — Не начинай опять, — сказала она ещё тише. — Я и так всё помню. У Валеры тогда всё внутри похолодело так сильно, что он даже не вошёл. Вернулся в комнату и долго лежал, глядя в потолок, не понимая, что страшнее — темнота, пустой проход или мамин голос, в котором не было ни игры, ни шутки, ни сна. Потом это стало повторяться. Днём она могла вдруг остановиться посреди кухни и сказать: — Уйди с прохода, Серёж. И только через секунду понять, что в проходе пусто. Иногда она ставила вторую чашку. Иногда поворачивала голову к двери и слушала. Однажды Валера увидел, как она гладит рукой спинку стула напротив себя и говорит почти ласково: — Ну всё, хватит на меня смотреть. После этого он уже начал бояться возвращаться домой раньше неё. На работе она продержалась чуть больше года после смерти Сергея. Потом её стали отпрашивать. Потом отправлять домой. Потом перестали звать вовсе. Соседки начали шептаться. Тётка с четвёртого этажа однажды сказала у подъезда другой: — С ума сходит баба. И Валера, проходя мимо, понял, что это не злая сплетня. Это уже диагноз, который люди во дворе поставили сами. Скорую вызвали в марте. Был сырой, мерзкий вечер. Снег во дворе уже не лежал, а гнил, и по краям тротуара стояла грязная вода. Валера пришёл из школы, а дома было тихо. Слишком тихо. Он прошёл на кухню и увидел: мать стоит у плиты в пальто, не разувшись, кастрюля кипит без крышки, вода уже давно убежала на конфорку, а она разговаривает в пустой проход с такой яростью, какой он в ней не слышал никогда. — Не подходи! — кричала она. — Не смей ко мне подходить! Я тебя тогда не удержала, а теперь не смей сюда! Глаза у неё были дикие, мокрые, волосы выбились из-под платка, руки тряслись так, что одна ладонь била о другую. — Мама, — сказал Валера. Она обернулась. Посмотрела на него. И в первый момент как будто не узнала. Потом закричала. Не на него — вообще. На весь воздух. На квартиру. На пустой проход. На себя. Соседка прибежала первой. Потом ещё одна. Потом кто-то уже набрал скорую. Люди в белых халатах вошли быстро, деловито, с этим страшным, выученным спокойствием, от которого сразу ясно: они такое уже видели сто раз. Один говорил ей мягко, как ребёнку. Второй что-то готовил. Она сначала просила, потом ругалась, потом вдруг начала звать Сергея, как будто тот стоит за их спинами и сейчас должен её защитить. — Серёжа! — кричала она. — Серёжа, скажи им! Серёжа! Валера стоял у стены в коридоре и не мог сдвинуться. Не плакал. Не кричал. Просто смотрел, как двое чужих мужчин надевают на его мать пальто, как она вырывается, как её голос срывается в хрип, как соседки делают тяжёлые, сочувствующие лица, но уже смотрят на всё это чуть в сторону, будто на чужую беду, к которой лучше не приближаться. Когда дверь за ними закрылась, квартира стала такой тихой, что у Валеры заболели уши. Через три дня приехала тётя Зина — двоюродная сестра Людмилы. Валера помнил её плохо. Толстые пальцы, резкий запах пудры, крашеные волосы, громкий голос, привычка всегда говорить так, будто ей кто-то что-то должен. Жила она в другом конце города, работала то ли кладовщицей, то ли кассиршей — никто толком не понимал где. Но приехала она не в слезах и не с жалостью. Приехала как человек, который увидел возможность. Сначала она походила по квартире. Осмотрела комнаты. Открыла сервант. Проверила антресоли. Потрогала рамы на окнах. Спросила, на кого записана жилплощадь. И только потом уже вспомнила про Валеру. — Ну, — сказала она, глядя на него как на часть мебели. — Жить пока будешь здесь. Ясно? Он кивнул. — В школу ходишь? — Хожу. — Ну и ходи. Её интересовало не ел ли он. Не как спит. Не боится ли. Не ходил ли к матери. Не что вообще у него внутри после всего. Её интересовала квартира. Она быстро начала говорить при соседках вещи вроде: — Надо документы посмотреть. — А если Людку надолго? — Мальчишка один не управится. — Тут глаз да глаз нужен. “Глаз да глаз” означало одно: проверить шкафы, бумаги, квитанции, возможно ли переписать что-то потом, не влезет ли кто ещё. Валера жил с ней как жилец при посторонней женщине. Она могла уйти на весь день и не оставить ни еды, ни денег. Могла вернуться поздно, пьяноватая, и ругаться на него за то, что в раковине стоит чашка. Могла неделю не спрашивать, ходит ли он в школу. Могла сказать: — Мужик уже. Сам разберёшься. Он действительно разбирался сам. Учился варить макароны. Есть хлеб с солью. Мыться, когда есть горячая вода. Не ждать, что его кто-то спросит, как дела. Не ждать, что кто-то вообще заметит, дома он или нет. И именно тогда, наверное, в нём стало рождаться то, что потом все будут называть тяжёлым характером, злостью, тёмной взрослостью, сложностью, жёсткостью — как угодно. На самом деле всё было проще. Он просто очень рано понял, что если не соберёшь себя сам, то никто тебя не подберёт. И если вокруг начинают рушиться стены, то плакать под ними бессмысленно — надо вылезать, пока не завалило совсем. Отец оставил ему не советы и не письма. Мать — не ласку и не спасение. Тётя Зина — не дом. Они все оставили ему только одно: пустоту, в которой приходилось расти самому. И именно из этой пустоты потом выйдет тот Валера Туркин, которого уже мало кто сможет пожалеть, но почти все будут чувствовать заранее — как чувствуют тяжёлую погоду до дождя. Лето стояло такое, от которого к полудню начинало звенеть в голове. Не потому что было особенно красиво — красота в городе вообще редко бывает чистой, — а потому что всё вокруг становилось слишком ярким, слишком горячим, слишком живым. Асфальт у остановки пах плавленой смолой, железные перила на лестнице к воде были тёплые от солнца, а воздух над рекой стоял плотный, с привкусом тины, водорослей, мокрого песка и чего-то ещё сладковатого, похожего на переспелые яблоки, которые кто-то ел прямо на берегу. На пляже, если это вообще можно было назвать пляжем, всегда было шумно. Не курорт, не картинка с открытки — обычный городской берег, вытоптанный, местами грязноватый, с песком, перемешанным с травой, фантиками, следами босых ног, мокрыми полотенцами и пустыми бутылками из-под лимонада. Люди сидели как придётся: кто на покрывале, кто прямо на песке, кто на перевёрнутом ящике. Мальчишки орали у воды, кто-то играл мячом, девчонки переговаривались, смеялись, спорили, кто будет сторожить вещи, пока остальные идут купаться. Всё это было обычным до последней мелочи — и, наверное, именно поэтому тот день потом так прочно сел Валере в память. Не потому что с самого начала в нём было что-то особенное. А потому что всё особенное вошло в обычный день так тихо, что он сначала даже не понял. Он пришёл туда ближе к середине дня, когда солнце уже било сверху прямо, без жалости. Рубашка липла к спине, волосы на лбу намокли от жары, в кедах было жарко. Рядом шёл Вахит, как всегда более лёгкий на шаг, чем он сам. По дороге они о чём-то говорили — то ли про футбол, то ли про какого-то пацана из соседнего двора, который накануне слишком много о себе понял. Разговор был ни о чём, нормальный летний трёп, и Валера почти не вслушивался. Ему просто нравилось идти к воде. Там всегда становилось легче. Не радостнее, не лучше — просто легче. У реки шум города будто отходил на полшага назад. На берегу уже было полно народу. Девчонки сидели кучками, кто-то загорал на спине, прикрыв лицо журналом, кто-то сушил волосы, кто-то в сотый раз развязывал и завязывал косынку. Мальчишки с разбега влетали в воду и орали так, будто им обязательно надо было перекричать всё лето. Несколько парней постарше торчали ближе к кустам, курили и делали вид, что им скучно наблюдать за всеми вокруг, хотя сами не пропускали взглядом ни одной юбки. Валера, как всегда, сначала замедлился. Это у него было с детства — не вваливаться в шум сразу, а сперва посмотреть. Кто где. Кто с кем. Кто как держится. Он не любил чувствовать себя лишним, а чтобы не быть лишним, надо было сначала понять расстановку. Вахит сразу кого-то увидел у воды, поднял руку, крикнул что-то и ускорился. Валера пошёл следом, но уже чуть медленнее. Солнце било в глаза, вода резала белыми бликами, люди двигались, как в дрожащем жарком воздухе, и всё сливалось в одну летнюю кашу — голоса, смех, песок, мокрые плечи, звон бутылок, чьи-то шлёпанцы, лежащие прямо на проходе. И вот тогда он увидел её. Не сразу как “её”. Сначала просто зацепился взглядом. Она сидела немного в стороне от остальной девчачьей компании. Не отдельно, не оторвано, но и не в самой середине шумного круга. На старом клетчатом покрывале, поджав под себя одну ногу, вытянув вторую на песок, и вытирала волосы полотенцем. Волосы были тёмные, густые, длинные, после воды почти чёрные, и солнце по мокрым прядям давало редкий медный отблеск. На ней была лёгкая юбка, собранная на коленях, и светлая блузка, уже накинутая поверх купальника, но не застёгнутая до конца. Лицо — не кукольное, не сахарное, а живое: тёмные брови, чистый лоб, спокойный рот. И главное — выражение. Она не суетилась, не прыгала, не пыталась громче всех смеяться. Как будто умела быть среди людей и всё равно держать внутри себя какое-то отдельное, своё пространство. Валера сам не понял, как остановился взглядом именно на ней. Он продолжал идти, конечно. Не встал столбом посреди берега. Но всё остальное сразу стало как будто чуть дальше. И девчонки рядом, и шум, и Вахит, уже что-то кому-то кричащий от воды. Осталась только она — на секунду, на две, на три. Достаточно, чтобы внутри что-то неловко, неприятно и хорошо дёрнулось. У неё были движения уверенные. Даже когда она просто выжимала воду из волос. Ни лишней ломкости, ни этого вечного девчачьего “смотрите на меня”. Она делала всё будто не для чужих глаз. И именно поэтому в неё и хотелось смотреть. Валера отвёл взгляд. Потом почти сразу вернул. Сам себе в тот момент он был противен. Потому что уже понимал, как это выглядит со стороны. Как любой другой четырнадцатилетний дурак, который увидел девчонку и сразу поплыл. А он терпеть не мог выглядеть дураком. Даже внутри собственной головы. — Ты чё? — крикнул от воды Вахит. Валера очнулся. — Ничё. — Иди сюда! — Щас. Но ноги почему-то всё равно вели не туда, куда звали, а чуть вбок. Туда, где сидела та компания. Он не шёл к ней напрямую, конечно. Просто ближе. Как будто случайно. Как будто именно тут удобнее пройти к воде. Сам бы себе не поверил, если бы посмотрел со стороны. В этот момент одна из девчонок вскочила с покрывала, схватила мяч и с размаху зашвырнула его в сторону воды. Кто-то не поймал, мяч ударился о песок, подпрыгнул и покатился прямо к Валериным ногам. Он подхватил его рефлекторно, одной рукой. — Эй! — крикнула та же девчонка. — Кинь! Можно было кинуть сразу. Так и надо было. Это было бы проще всего. Но он почему-то не бросил. Пошёл сам. С каждым шагом становилось всё глупее. Он это чувствовал буквально телом: в плечах, в руках, в лице, которое вдруг стало слишком неподходящим для этого берега. Ему казалось, что все вокруг уже понимают, куда и зачем он идёт. Что Вахит сейчас заржёт. Что девчонки переглянутся. Что та самая, тёмноволосая, посмотрит на него с лёгким презрением, как на ещё одного пацана, который приперся ради повода постоять рядом. Но всё случилось не так. Он подошёл. Остановился у края покрывала. Девчонки действительно подняли на него глаза, но не как судьи, а просто как люди, которым вернули мяч. Одна сразу потянулась за ним, но не успела — тёмноволосая подняла голову и посмотрела на Валеру первой. Вот тогда он увидел её глаза. Тёмные. Спокойные. И внимательные как-то не по возрасту. Не хлопающие ресницами, не строящие из себя. Просто смотрящие прямо. И в этом прямом взгляде не было ни насмешки, ни стеснения, ни желания тут же отвернуться. Она просто посмотрела на него так, будто он уже тут, уже рядом, и ничего особенного в этом нет. А для Валеры в этот момент это и было самым особенным на свете. — Держи, — сказал он и протянул мяч. Голос вышел ниже, чем обычно, и немного глуше. Он сам это услышал. Девчонка взяла мяч не сразу. Сначала чуть наклонила голову, будто разглядывая его внимательнее. Потом забрала. — Спасибо. Голос у неё оказался такой же, как всё остальное в ней — спокойный, чистый, без липкой девчачьей звонкости. И это почему-то добило окончательно. Потому что всё в ней оказалось не случайным. Ни лицо. Ни взгляд. Ни голос. Ни то, как она сидела, ни то, как не суетилась. Валера уже мог бы уйти. Надо было уйти. Но стоял. Одна из подруг рядом, светловолосая и явно более бойкая, фыркнула: — Ну всё, Инга, теперь ты звезда пляжа. Вот тогда он впервые услышал имя. Инга. Имя село сразу. Очень точно. Как будто уже существовало в нём раньше, просто ждало, пока его назовут. Инга на подругу даже не посмотрела. Только чуть качнула головой. — Не начинай. Сказано было негромко, но так, что та сразу замолчала. Не обиженно — скорее привычно. Значит, Ингу здесь слушали. И это Валера тоже заметил. Сам не зная, зачем ему такая мелочь, но замечая всё. — Ты с Вахитом пришёл? — спросила она у него. Вопрос застал врасплох. — Ну… да. А что? — Да ничего. Видела вас раньше. Он кивнул. В голове тут же мелькнуло глупое: видела. Значит, замечала. Значит, не совсем пустое место. — А ты чего стоишь? — спросила она через секунду. — Иди уже купаться, а то сейчас расплавишься. Вот здесь он чуть не усмехнулся. Не над ней — от облегчения. Потому что она говорила с ним так, будто они уже познакомились нормально, а не встретились две секунды назад из-за мяча. — Может, и пойду, — ответил он. — Может? — Ну да. — Странный ты, — сказала Инга. — Это ты с чего решила? Она посмотрела на него снизу вверх, потом на его плечи, на лицо, снова в глаза. — У тебя вид, будто ты всё время думаешь, как бы не показать лишнего. Он не нашёлся с ответом сразу. Подруга опять прыснула. Где-то рядом кто-то с разбега плюхнулся в воду так, что брызги долетели до самого берега. Вахит от реки уже таращился в их сторону с совершенно ясным, довольным интересом. А Валера стоял и чувствовал себя голым не из-за пляжа. Просто от того, что девчонка, которую он видел всего минуты две, уже попала куда-то слишком точно. — Ничего я не думаю, — буркнул он. Инга улыбнулась уголком рта. — Ну конечно. Вот эта короткая, тихая улыбка и была, наверное, самым опасным. Не громкий смех, не флирт, не игра. Просто лёгкое движение губ, от которого всё лицо у неё стало мягче. И в этот момент он понял, что уже точно влип. — А тебя как зовут? — спросила она. — Валера. — Ясно. — Что тебе ясно? — Ничего. Просто имя знаю теперь. Он хотел спросить, как будто это что-то меняет, но не спросил. Потому что уже меняло. Всё меняло. Бойкая подруга опять сунулась: — Инга, идём в воду. — Идите, — сказала та. — Я щас. — Щас, — передразнила та, но уже без злости. Подруги поднялись, начали что-то собирать, смеясь и толкаясь. Инга осталась сидеть. Валера всё ещё стоял рядом и уже сам не понимал, почему не уходит и как ему теперь сделать это не совсем по-идиотски. Она смотрела на реку. — Любишь воду? — спросила вдруг. Вопрос был такой обычный, что он сначала даже не понял, к чему он. — Ну… да. — А чего тогда стоишь на песке? — Я не стою. Я пришёл мяч вернуть. — Ага, — сказала она. — И уже минуту как не уходишь. Он наконец усмехнулся. Сначала криво. Потом чуть живее. — А ты прям всё замечаешь? — Не всё, — ответила Инга. — Только то, что перед глазами. И снова это было сказано спокойно, без намёка, без нажима. Но ровно так, что ему захотелось остаться возле неё ещё хоть на полчаса. — Ты сама не идёшь? — спросил он. — Пойду. Через минуту. — Чего ждёшь? — Когда солнце перестанет так палить, — сказала она и подняла лицо к небу. — У меня потом голова болит. Он смотрел на её шею, на линию подбородка, на то, как на мокрой коже у виска прилипла тонкая тёмная прядь. И чувствовал, как внутри становится всё хуже в хорошем смысле — тяжелей, жарче, страннее. — А ты всегда такой молчаливый? — спросила Инга. — Нет. — А сейчас чего? Он пожал плечом. — Не знаю. — Вот это уже честнее. И тут он понял, что рядом с ней невозможно нормально врать. Не потому, что она прижимает к стенке. Наоборот. Она как будто оставляла тебе возможность сказать неправду, но смотрела так, что самому становилось стыдно. — Инга! — крикнули от воды. Она наконец встала с покрывала. И вот тут он увидел её целиком — не взглядом “девчонка на пляже”, а уже как-то иначе. Тонкая, но не хрупкая. Лёгкая в движениях. Волосы ещё мокрые по спине. Плечи загорелые. И какая-то неожиданно взрослая осанка для шестнадцати лет — не вытянутая специально, не учебная, а естественная. — Ну всё, — сказала она. — А то меня сейчас силой потащат. — Ну иди, — ответил он, и сам услышал, как это глупо. Инга посмотрела на него очень внимательно. Потом сказала: — Пойдём. — Куда? — В воду, Валера. Не на Луну же. Он даже моргнул. — Я? — Нет, другой Валера, который тут вокруг крутится, — сказала она серьёзно, а потом всё-таки опять улыбнулась. — Пойдём. И вот тогда он пошёл с ней. До воды было всего несколько шагов, но запомнились они так, будто он шёл через целую жизнь. Песок под ногами был горячий сверху и прохладный ниже, люди двигались вокруг, кричали, смеялись, а он почему-то слышал только, как она идёт рядом — как шуршит подол её юбки, как она откидывает волосы с плеча, как дышит после жары чуть глубже. У самой воды она остановилась, сняла блузку, аккуратно сложила на руки, потом на песок. Всё сделала просто, без стеснения и без вызова. И от этой естественности ему опять стало неловко за самого себя — за свои слишком внимательные глаза, за то, что замечает такие вещи, за то, как быстро в нём всё это уже осело. — Ты так и будешь смотреть? — спросила Инга, не поворачиваясь. Он чуть не подавился воздухом. — Я не… — Будешь, значит, — сказала она спокойно. И шагнула в воду. Он пошёл следом. Вода была тёплая у берега и холоднее дальше, по колено, потом выше. Вокруг кто-то брызгался, Вахит орал кому-то, чтобы не лез под руку, девчонки визжали, но между ним и Ингой всё равно держалась своя тишина. Не настоящая — вокруг было шумно, — а такая внутренняя, когда человек рядом вдруг оказывается важнее всего остального. — Вот так лучше, — сказала она, когда он встал рядом. — Что лучше? — Ты хоть не выглядишь теперь так, будто тебя к доске вызвали. Он невольно засмеялся. И с этого смеха, наверное, всё и началось по-настоящему. Потому что дальше ему стало легче. Не просто стоять. Говорить. Не о главном, конечно. Не так быстро. Но хотя бы не чувствовать себя деревянным. Они плавали, заходили глубже, потом возвращались к берегу. Говорили о всякой ерунде — где живёшь, в какой школе, любишь ли лето, ездила ли куда-нибудь, что читаешь, умеешь ли кататься на велосипеде. Всё было обычным. Но под этой обычностью уже шло другое — его странное, настойчивое ощущение, что рядом с этой девчонкой ему всё время хочется быть чуть лучше, чем он есть, и одновременно чуть честнее. Когда они вышли обратно на песок, солнце уже начинало садиться ниже. Воздух стал мягче. Люди двигались медленнее, кто-то собирал вещи, кто-то лежал на спине и не хотел уходить. Инга села на своё покрывало и начала распутывать волосы пальцами. Валера сел рядом. Не слишком близко. Но и не на расстоянии. Некоторое время молчали. Потом она сказала: — Ты, оказывается, не мрачный. Он повернулся к ней. — А какой? Инга задумалась, глядя на реку. — Не знаю. Серьёзный. И как будто всё время чуть в стороне. Он почувствовал, как эта простая фраза вдруг входит глубже, чем должна. Потому что она сказала не “ты красивый”, не “ты смешной”, не “ты странный”. Она, похоже, правда его увидела — каким-то куском, но всё-таки увидела. — А это плохо? — спросил он. Инга пожала плечом. — Не всегда. И вот на этом месте он уже понял, что будет помнить её долго. Даже если сейчас ещё ничего не началось. Даже если это просто день у воды. Даже если завтра всё окажется не так. Потому что некоторые люди входят в тебя не через большое событие, а через один взгляд, одну улыбку и ту странную тишину, которая возникает рядом с ними среди общего шума.
18 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник