***
— Ты ведь не человек, да? Этот вопрос разбил его вдребезги. Он думал, что его маска искусна. Он думал, что настолько мимикрировал под людей, что слился с ними окончательно. Походка, осанка, галантные манеры, вплоть до улыбки и прищура глаз — все отточено с мастерством, все идеально в своей людской неидеальности, и при этом достаточно для того, чтобы создавать ощущение того, что с ним что-то не так. На глубинном уровне, так, чтобы никто не понял, в чем причина, но рефлекторно избегал с ним сближения. Флинс и сам не хотел быть достаточно близким с людьми. Их частью — вполне; и при этом он нуждался в какой-то своей обособленности, свойственной только существам инородным, многолетним. Флинсу нравились люди — настолько, насколько другой вид может нравится другому виду; но он достаточно хорошо выучил их суть, чтобы создавать грань, где ему нужно. Выстроенные стены — внешняя открытость при внутренней закрытости: все в нем должно бессознательно нравиться окружающим, потому что людям по вкусу фальшь, чем терпкая правда. Это как вино. Дешевым пойлом можно забыться, но никто не отличит его без соответствующей бирки на горлышке, ведь внутрянку можно размешать достаточно хорошо, чтобы никто не заметил. До этого случая — до Иллуги — никто действительно не замечал. Флинс просто был и наблюдал — теперь его пригвоздили к стенке. Иллуги смотрит на него своими пронзительными глазами. Он должен отдать должное — взгляд у командира слишком красноречивый. Такой взгляд бывает у людей, переживших слишком многое: как правило, личная травма, ломающая кости, остается в таких людях глубже, чем на подкорке сознания. Флинс тоже узнает этот взгляд. С таким обычно идут на передовую, зная, что никогда не вернутся. — Хм, — секунда тянется вечностью, пока он обдумывает свою должную реакцию. Читай: пытается взять себя в руки. — С чего вы это взяли? — Даже отрицать не будешь? — Мне просто интересно узнать, что у вас в голове. Читай, как: о чем ты думаешь? Как ты к этому пришел? Что у тебя в голове? Флинсу нравятся люди, и нравится копаться у них в головах; пускать пыль в глаза неизмеримой фальшью и излишними комплиментами, скрывать правду за фасадом чопорности, оставшейся со времен Белого Царя. Честно признаться, иногда он чувствует себя слишком закостенелым в некоторых привычках: при дворе у архонта никто и никогда не говорил о своих намерениях прямо. Все было спрятано под фасадом скрупулезности и забетонировано аристократическими манерами — это в нем остается до сих пор. Нынешний век не признает загадок в словах, люди давно не ищут причин: они либо верят — либо нет. И Иллуги тоже, несмотря на все его возможности, несмотря на острый ум и пытливый взгляд — или поверит, или нет. — Это естественно, — он говорит так, будто бы это и вправду что-то обыденное. — Все становится понятно, если просто понаблюдать за тобой чуть дольше, чем пару секунд. Манера речи, то, как ты держишься на людях, как говоришь с ними и какие слова подбираешь; все в тебе говорит об инородности, весь твой вид — ощущение нездешности. Никто не может понять, в чем причина, но у всех так или иначе возникало ощущение, будто бы ты лишний не сколько среди светоносцев, сколько в этом мире. Одно из двух. Поверит — или нет. Флинсу хочется его запутать. Феи провожают путников до бессмертного богатства — госпожа Николь говорила, что это заложено в ее природе. Госпожа Николь любит людей, и поэтому желает осчастливить их сундуками и диковинными реликвиями даже сейчас, полноправно отказавшись от статуса ангела и прославившись ведьмой. Флинс тоже любит людей, но по-своему: альвы любят людей, потому что им интересно за ними наблюдать, как за бессознательным живым организмом. Кто-то сравнил, что эта любовь — созвучна с любовью к домашним животным. Флинс бы отчасти согласился: ему интересно анализировать, перенимать чужие привычки, он не чурается знакомств лишь для того, чтобы перенять у рода людского больше, чем требуется — манеру говорить, осанку, поведение, хороший вкус. Альвам это все не нужно, но альвам интересно следствие — что будет, когда монстр мимикрирует под человека настолько, что никто не отличит его от настоящего? Альвы не отличаются благодетельностью. Флинсу хочется запутать Иллуги, чтобы посмотреть, как он будет выкарабкиваться. — Неужели сродни госпоже Коломбине? — он наклоняет голову в бок, и темные пряди волос падают на плечи. — Из нас двоих — Тайват не принимает ее. — По-другому, — Иллуги качает головой, отводя от него взгляд — он смотрит куда-то за пределы Пирамиды, очень спокойный и собранный, будто бы только что не раскусил ложь длинной в пятьсот лет. — У госпожи Коломбины не было примера, как нужно вести себя на людях, и не было рядом тех, кто мог бы ей что-нибудь объяснить. Ты же постоянно был среди людей — но будто бы так и не понял их суть. Это непонимание тебя и выдает, Флинс. Можно сколько угодно прятаться за холеными речами, но истину слова не спрячут никогда. — После таких заявлений люди обычно нервничают, молодой командир. Вы или искусно прячете свои эмоции, или для вас моя суть, на самом деле, безразлична. — Скорее, второе, — отвечает Иллуги. — Потому что в общем и целом — от этого ничего не изменится.***
Иллуги не допытывался. Не требовал от него доказательств. Не требовал невиданных чудес. Даже не спрашивал, кто он — Иллуги просто был. Просто продолжал дышать. Просто продолжал существовать. Будто бы этого разговора не было, и будто бы, правда, — происхождение Флинса ничего не меняло. Флинс поначалу задумывался: раскрытие его сути явно не входило в список дел командира на каждую пятницу. Иллуги это знание ничего не даст: ни гору золота, ни уважение среди ратников — оно и так есть, и собственные заслуги на передовой Иллуги пусть и не воспринимает, но никто из светоносцев не подвергает сомнению то, что он находится на своей должности вполне по праву. Иллуги, что называется, хороший человек — в чужих глазах он видится таким; но Флинс, честно признаться, был несколько ошеломлен, когда узнал, что в чужих глазах он также далек от человечности, хотя всеми силами пытался человеком стать. — Дело не в том, кто ты или что ты, — Иллуги затачивает наконечник копья, обтянув мышцы эластичным бинтом. Даже так Флинс замечает, как на его руках прибавилось несколько новых полосок шрамов от острых когтей. — Скорее, в честности. Он затачивает лезвие собственными руками, пока Пирамиду благословляет свет луны. Завтра его отряд вновь отправляется на смерть. — Честность — единственное, что есть у ратников, — говорит Иллуги. — Честность — свет, который мы несем. Знаешь, чем солдаты отличаются от выходцев из аристократии? Нам не нужно повышать собственную значимость посредством заумных речей. — Что вы имеете в виду? — Будь проще, и люди не будут думать, что с тобой что-то не так. Он закрепляет наконечник веревкой. В свете морозной луны шрамы на его плечах приобретают форму молний. Молнии рассекают плечи, лучевые и плечевые мышцы, тянутся к сгибу локтя, росчерком ниже, забираются под горло рубахи, чтобы спрятаться прямо у сердца. Все сердце Иллуги — тоже в шрамах: они такого же цвета, как и эти грязные, кровавые молнии. Как много ты их скрываешь, Иллуги? И сколько молний тебе нанесли другие люди? — Альвы, — отвечает Флинс вкрадчиво, — во времена правления Белого Царя считались звеном аристократии. Я думал, прошло достаточно времени, чтобы искоренить эту привычку. — Вероятно, даже за сто лет манеру речи не исправить на более приземленную. — Больше. Иллуги поворачивается к нему, практически изумленно сверив взглядом. Улыбка на лице Флинса сквозит чем-то горьким — поэтому и исчезает мгновенно. Искренность — не напускная, а настоящая, человеческая — дается ему с трудом. — Больше, — повторяет он. — Я хожу по этой земле намного больше времени, чем следовало. — Почему же ты решил стать светоносцем? — Вероятно, захотел подержать в руках свет. Взгляд Иллуги — всегда красноречивый: он его всегда выдает. Взгляд Иллуги и есть человеческая честность, не обтянутая в фальшь из дорогих украшений, не приправленная тысячью ненужных слов. Взгляд Иллуги и есть молния, ударившая прямо в центр; взгляд Иллуги — фигуры Лихтенберга, проявляющиеся на коже. Следы от молний, постепенно окрашивающиеся в красный, питаемые человеческой кровью — оттого и багровые, вулканические. Почему-то Флинсу прямо сейчас захотелось испытать на себе этот удар — при том, что ему давно уже совершенно ничего не хочется. — На самом деле, — примирительно начинает он. — Это грустная история. Меня разбудила душа ратника — он был ранен в бою с Дикой Охотой, и умирал прямо на моей могиле. — То есть, ты самолично лег в могилу на несколько сотен лет? — Отдых необходим даже таким, как я, что уж говорить о командирах отрядов, не знающих, что такое сон. Снова этот взгляд. В Флинса снова ударяет молния. Он улыбается. — Меня… тронула его преданность, — продолжает Флинс. — Вернее, тогда я еще не до конца понимал, что это за чувство; меня поразила людская самоотверженность, которая до этого была мне незнакома за фасадом пышных балов и пиров. Мне стало интересно, что это за чувство, и стало интересно, почему люди рискуют жизнью ради эфемерного блага других и далекого светлого будущего для так называемой родины. Его душа разбудила меня — и я принял его форму и вид, чтобы слиться с другими людьми. — Как благородно. Столетнее существо разбудила одна неупокоенная душа. — Альвы ничего не ждут от людей. Ни честности, ни доброты, ни ненависти, ни крови; альвы созданы для того, чтобы покорить ложное небо и раствориться в мирском пиршестве. Мы покинули Снежную со сменой власти, потому что каждому из нас было безразлично на людей. Не каждый считал их интересным инструментом для восстановления земель. — Ты не прав. — Не прав в вашем предназначении? — В том, что люди — это инструменты. Наверное, именно эта мысль тебя и выдает: ты потенциально ставишь себя выше кого бы то ни было. — В ангелах на глубинном уровне заложено направлять людей к богатствам; альвы же созданы из первобытного чувства собственного достоинства. — Так и скажи, что ты просто подавляешь в себе желание быть лучше всех. — Мне… тяжело дается искренность. И тяжело дается этот короткий рассказ. — Вероятно, потому что ты никому до этого не открывал свою душу. Этот как поставить под удар спину, или доверить тылу защитить тебя в самый важный момент битвы. Люди этим и отличаются: тем, что они могут доверять. Тем, что они не боятся доверить себя товарищу или даже странному существу, вышедшему из безымянной могилы. Это риск, но этот риск того стоит — потому что он в корне может поменять положение войны. — Командир Иллуги не знает жизни, исключая войны. — В тяжелом мире, знаешь ли, живем. У меня нет пятиста лет для того, чтобы менять свои взгляды. Очередная молния ударяет его прямо в спину. Фигуры Лихтенберга расползаются по телу Флинса, как проказа. Он чувствует, как холодеют пальцы. — Тем не менее, на войне всегда раскрываются человеческие лица, — говорит Иллуги, но Флинс уже почти не слышит чужого голоса. — И твое раскроется скоро.***
Вулканические молнии сменяют фигуры Лихтенберга. Они — грязные, фальшивые, мерзкие в своей сути — рваные раны, из которых сочится человеческая кровь. Вулканические молнии — это царапины от когтей зверей и Дикой Охоты, это разорванные сухожилия и неопрятно торчащие позвонки, это чужой, отсутствующий взгляд Иллуги, когда ему сменяют окровавленные бинты. Иллуги захлебывается собственной кровью, он кашляет ей, пока алым надуваются пузыри. Флинс знает: человеческая кровь — горячая; так же, как и людские сердца. — Что ты ищешь постоянно в этих сражениях? Иллуги велели обеспечить полный покой и исключить посетителей дня на три; он не спал несколько суток кряду, ослаблен и ранен, в одиночку сражался с армией Охоты, пока один за другим погибали люди. Иллуги снова видел смерть, и почему-то снова остался жив. Он даже не усмехается. Иллуги смотрит в потолок полевого госпиталя: луна не освещает их, храня могильное — похоронное — молчание. Она скорбит по умершим и отдает дань уважения: вырисовывает на стенах узоры неумелой рукой потерявшейся богини, впервые увидевшей вывернутые наизнанку тела. Иллуги молчит, пока Флинс плавно опускается на край кушетки. Он практически сливается с тьмой — лиловым лишь отдают его глаза. — Ты пойдешь снова? — Да. — Почему ты так сильно хочешь умереть? — Я не хочу умирать, — говорит Иллуги, и взмокшая от пота прядь волос падает ему на глаза. — Но это кажется единственным правильным, что вообще может быть. — Почему? — А почему люди умирают вообще? Иллуги поднимается на локтях, и тонкая простыня сползает, обнажая больше следов. Все они скрываются за бинтами — они пропитаны кровью; молнии тянутся от ключиц до грудной клетки, повязка скрывает черную пульсирующую дыру, разрастающуюся, становящуюся все больше и больше. Кровь вот-вот поглотит будто бы все тело. Иллуги сжирает себя изнутри, сам того желая, и Флинсу удивительно страшно за этим наблюдать. Всегда страшно смотреть, как ломается сильный человек, но еще страшнее — наблюдать за тем, как он специально растрачивает себя, чтобы сломаться. — Я видел слишком многое для того, чтобы просто продолжать жить. — Разве не ты хотел нести свет? — Хотел. И хочу. Но больше этого я хочу, чтобы мой свет сжег Дикую Охоту и оставил от нее пепелище: хочу, чтобы их кости торчали также, как у моих сослуживцев, как у тех, кто умер под моим командованием в самый первый раз. Я далеко не такой светлый и добрый человек, как ты думаешь. Правда в том, что Флинсу было все равно. Доброта? Честность? Благие намерения? Для альвов все было чуждо, что касалось людской сути. Альвы не обременяли себя такими понятиями, и до вступления в светоносцы Флинс был с этим едва ли знаком. Правда в том, что всему этому его научили люди; Иллуги научил его честности, Никита научил солидарности, каждый из них зажег в его фонаре крохотную искру, которая потом разрослась до настоящего огня. Огонь Флинса — то, что питают люди; это не вера, но вполне обычный, человеческий интерес; это топливо, благодаря которому он существует, и, честно признаться, Иллуги имеет право на ненависть. Имеет право на месть. Имеет право умереть, в конце концов — Флинс понимает; но что-то внутри грызет его, точет когтями, что-то внутри него склубочивается болезненно, подверженное глупым эмоциям — человечность. Флинс очеловечился — рядом с Иллуги ли? Или рядом с людьми? Правда в том, что Флинсу все равно, как много нечисти он хочет убить и как сильно хочет умереть сам. Кушетка под ним скрипит, когда он пересаживается ближе; Иллуги большим пальцем касается кончиков остальных — по очереди; будто бы пересчитывая все смерти, которые он видел. — Мой самый первый отряд погиб на разведке — по моей вине. Я остался жив — и я помню имена каждого, кто тогда пошел со мной и поверил в меня. Мой второй отряд попал в ловушку из-за несоблюдения плана, и чтобы не стать кормом Дикой Охоты, каждый из них перерезал себе глотку самостоятельно, чтобы умирать было легче. Некоторые кости до сих пор не нашли. Я видел повешенных, там, за стеной Пирамиды, я видел последние секунды жизни каждого ратника, я видел, как меня умоляли о спасении и умоляли, чтобы я самолично пронзил их сердце клинком — потому что боялись. И я боюсь тоже, но не смерти — а того, что этому не будет конца. Что я продолжу жить, что все будут умирать, а я буду только смотреть, запоминать, и быть дальше. Снова и снова вести их на смерть. Снова и снова это повторится — круговой порукой или личным адом. Вулканические молнии набухают, становятся крупнее и громче, они рассекают черепную коробку навязчивыми мыслями, они — агония сломленного человека. Флинс впервые сталкивается с чужим отчаяньем, обернутое в обертку естественного безразличия. Голос Иллуги не дрожит и не надламывается, и сам Иллуги — будто механический, несуществующий: очередной расходный материал Марионетки. Был ли Иллуги когда-нибудь человеком в классическом плане? Позволял ли себе радость и эгоизм? Флинс уверен, что нет, и от этого ему странно. Вулканические молнии рдеют, вновь наливаются багрянцем, и где-то там, за слоем повязок и бинтов, за трещинами из застывших молний бьется совершенно обычное, человеческое сердце. Сердце, которого нет ни у кого из альвов; сердце, которое и есть свет, что несут за собой ратники. — На войне раскрываются человеческие лица, да? — говорит Флинс вкрадчиво, почти шепотом; он тянет ладонь, желая коснуться света, но пока касается только перепачканных в крови и саже бинтов. — Вы, молодой командир, раскрыли свое? — Не смей называть меня так. Тук-тук. Тук-тук. — Не смей называть меня так сейчас. Человеческое сердце бьется. Флинс не знает, что за чувство он сейчас испытывает — но, честно признаться, оно ему не нравится. Оно давящее, оно больное, оно болезненное, оно такое, будто бы Иллуги самолично выворачивает его наизнанку. Подумать только, как ранить могут слова! То, что должно служить праздничной оберткой, оказывается оружием массового поражения. Флинс забывает, как дышать — просто потому, что ему это не нужно; странное чувство заставляет его искать спасение в свете перед собой, и он слышит стук чужой жизни громче, чем следовало бы, и это его успокаивает. Иллуги еще живой. И Иллуги еще дышит. Иллуги рядом. Под его ладонью раскрывается черная дыра — рваная рана, пульсирующая; чуть выше слышится стук — там сердце; там находится свет, еще неугасший, искрящийся изо всех сил, потому что Иллуги все еше хочет светить до самого конца. Если бы он только знал, как сильно сияет в чужих глазах — но люди не видят того, что видят альвы. Флинс молчит; он опускает голову на чужое плечо, практически кожа к коже. Кожа Иллуги все еще горит — его лихорадит, хотя и не скажешь при разговоре. Кожа Флинса, на контрасте — как у покойника. Иллуги его не отталкивает. Он молчит тоже, склонившись ниже, дыша размеренно настолько, чтобы сердце продолжало качать кровь. Вдох и выдох. Для того, чтобы продолжать жить, нужно дышать. Сегодня раскрываются человеческие лица — и Флинс раскрыл свое.***
Флинс смотрит, как тело Иллуги закапывают в могилу. Ему было двадцать девять лет. Двадцать девять лет, когда человек не знал человеческой жизни и всего себя отдал долгу и чести. Флинс смотрит, как тело Иллуги закапывают в могилу. Его сослуживцы стоят минуту в молчании, отдавая честь командиру, а потом каждый из них покидает кладбище. Медленно, будто рассасываясь: пришедших проститься мало, но когда по плечу его хлопает старшина Никита, Флинс будто бы просыпается от долгой спячки. Он чувствует себя также, когда пробудился впервые; когда впервые увидел, как угасает душа безымянного ратника. Он обещает позаботиться о могиле, и рядом не остается никого. Флинс знает, что сейчас будет. Он вернется на маяк, будет помнить и чтить каждого погибшего во время осады Дикой Охоты, и все станет, как раньше. Все станет как раньше. .ешьнар как тенатс есВ Ему нужен свет. Фонарь в его руке лопается, стекло сыпется под ноги, крошится, как человеческие кости; Флинс не помнит себя и все, что он делает. Он будто бы во сне, будто бы все, что сейчас происходит, не подвластно его воле; кто-то взял контроль тела на себя, кто-то жадный и алчный, кто-то голодный до яркой вспышки человеческой души, которую он однажды смог увидеть в еще юном мальчишке, не знавшим, что такое жизнь вне передовой. Флинс хватает лопату; он раскапывает могилу, пока полотно не стукается о дерево, он расчищает лакированную поверхность от земли, а потом вытаскивает за ручки; он с силой поддевает крышку гроба, ломая замки и гвозди, пока черенок не сгибается в его руках пополам. Он отбрасывает лопату и раскрывает крышку сам, не ощущая, как с мясом отрываются собственные ногти. Иллуги не дышит. Среди цветов его лицо впервые было спокойным — почти умиротворенным. Вулканические молнии остыли — они превратились в те самые незамысловатые фигуры; практически невидимые на обескровленной коже. Флинс припадает ухом к чужой груди. Он надеется услышать знакомый стук. Он надеется снова схватить собственными руками свет, называемый человечностью. Но правда в том, что ничего из этого больше нет.