Ярким огнём, ночью и днём.
11 февраля 2026 г., 22:13
Пробило десять. Не в прямом смысле, потому что никаких часов с боем в длинном и пустынном коридоре школьного общежития не было, — Бокуто просто посмотрел на мобильник, — но всё же десять. Десять, означавшие, что ему тоже нужно, как и всей команде, лежать в границах прямоугольного футона, вытянувшись в длину, накрывшись одеялом, и спать, как достойному, правильному спортсмену, гордости своей школы. Подавать пример тем, кто на него равняется. Задавать тон, так сказать.
Бокуто сейчас спортсменом себя не чувствовал. Он немного позабыл, что ему восемнадцать, что он капитан, что один шаг — и уже выпускной, что в нём сто восемьдесят шесть сантиметров росту и семьдесят восемь килограмм первостатейной мышечной массы. Ладно, не весь его вес представляли мышцы, и даже сколько-то — грамм — было отведено на мозг, но Бокуто чувствовал себя слабым, скукожившимся и… грустным? Звуки шагов, отбиваясь от стен, гулко уносились в пустоту; освещение на первом этаже погасили ещё час назад. Бледный, призрачный свет из автомата с напитками лился по отполированному школьному полу, вползал по стенам на потолок, формируя подобие портала, — туда, словно зачарованный и безразличный мотылёк, и брёл Бокуто, сунув руки в карманы.
Он весь вечер просидел в закутке возле гардеробных шкафчиков, где дотянуться до него не смогла бы ни одна живая душа. Он всё думал, как так вышло. Как так вышло, что в одну минуту — минуту! — жизнь твоя меняется на сто восемьдесят градусов. Или триста шестьдесят? Нет, всё-таки сто восемьдесят. С геометрией беда. Не суть. Так вот…
У Бокуто никогда не возникало вопросов, что ему делать дальше. Просыпаться, завтракать, тренироваться. Играть и побеждать. Если не побеждать, то делать выводы, тренироваться и — всё-таки побеждать. Он знал, какую любит еду, и какие ему нравятся девчонки, и какая музыка — класс, а какая — отстой, знал, кто его друзья, а кто бесит, знал, почему нельзя кидать в машинку красные трусы с белыми футболками и запивать тройную дозу обезболивающего энергетиком. И вот сейчас, потратив сутки на то, чтобы выбросить из головы (что? как это назвать?), он вынужден был объявить себя неудачником.
Он знал, кто его друзья. А теперь не знает.
Бокуто поднял взгляд и сощурился вдаль, пытаясь понять, почудилось ли ему движение возле лестницы. Возможно, не он один в этой жизни блуждал впотьмах потерянным призраком, ищущим смысл. Может, и другие страдали. Может, и ещё кому-то было больно, смутно, горько. Вот, например, что на уме у Акааши? Что у него на сердце? Бокуто не интересовался, Акааши не делился — так и получается: живёшь, дружишь и знать не знаешь, что у человека в голове… Хотел бы он с кем-то разделить невыносимое, но как разделишь то, что даже вслух не сказать, даже про себя не осмыслить? Бокуто навёл резкость и… Не почудилось. Не-чёрт-возьми-почудилось.
Он рухнул. Не в прямом смысле, а внутри себя: все его надежды и мечты, все его планы и распорядки, все страхи и их преодоление, — всё огромным, звонким, тарахтящим комом барахла обрушилось из груди в пятки, и Бокуто на миг оглох. В ватной тишине он метнулся — рванул так, как не умел на площадке в погоне за решающим мячом, — к стене, вдоль стены, раствориться в темноте, слиться с краской, со штукатуркой, стать плоским, как лист рисовой бумаги, назад, куда-то туда, где он… видел?.. что это?.. дверь кладовой? да, подсобка! Спасён!
Бокуто тихо, опасливо выдохнул, оказавшись под защитой вёдер и швабр, и попытался бесшумно закрыть дверь, надавив на ручку. Не вышло — язычок замка щёлкнул, вставая в паз, но теплилась надежда, что издалека звук остался неуслышанным. Вот и всё. Бокуто никого не видит, значит, и сам он — невидимка. В этом он был уверен ещё будучи трёхлеткой, когда в играх с сёстрами ему достаточно было закрыть глаза, чтобы спрятаться, а, как известно, истины, усвоенные в раннем детстве, фундаментальны.
Он ведь его не заметил? Боги, духи, экстрасенсы и квантовые физики, скажите, что Куроо его не заметил, что Бокуто удалось перейти в параллельное измерение и раствориться в пространстве, пожалуйста! И пусть это вообще был не Куроо! С чего он взял? С красного спортивного костюма и взъерошенной чёрной шевелюры? Так это мог быть кто угодно. И не факт, что костюм был красным — темно и далеко, и не факт, что шевелюра взъерошена. Он обознался, как пить дать, просто ему теперь везде мерещится бывший друг, потому что Бокуто ранен, растревожен и сбит с толку. Сознание смешивает не_желаемое с не_действительным. Или желаемое.
Не думай об этом, не думай, не думай, не думай, нет!
Бокуто приложил ухо к двери, надеясь не услышать шагов или, на худой конец, удостовериться, что они монотонно проследуют мимо и истончатся в ночи. Шаги приближались — не слишком быстрые, не слишком медленные, такие, какие могли быть у человека уставшего или размышляющего, какие могли быть у Куроо, если бы он стал свидетелем позорного бегства Бокуто, но ещё не решил, что с этим делать. Бокуто ждал, обречённый и, да, да, паникующий, а это точно была паника — руки дрожали, в груди колошматило, отдавая в уши, и Бокуто тоненькой струйкой втягивал и выпускал воздух носом, будто и не дышал вовсе. Он, мать вашу, вспотел! Как заяц, загнанный хищником в угол, но потеют ли зайцы, ещё следовало уточнить в интернете. И Куроо не хищник. И вообще это не Куроо.
Шаги затихли аккурат напротив. Бокуто облизнул пересохшие губы. А потом в дверь постучали. Бокуто чуть не заплакал от обиды.
— Бокуто, — раздался приглушённый голос так близко, как будто Куроо прислонялся к двери лбом, — можно мне войти?
Войти? Святые угодники, разумеется, нельзя! И зачем входить в пустую подсобку? Тут никого нет. Бокуто молчал, стараясь не выдать себя дыханием, уж дыхание, наверное, дверь способна перекрыть?
— Я тебя видел, — продолжал загнавший зайца хищник с отменным зрением. Правда, в голосе его не было привычного самодовольства или торжества, которое должно сопутствовать успешной охоте. В голосе Куроо вообще теперь всё было незнакомым. Точно ли это он?
Бокуто окинул взглядом каморку, служившую последним прибежищем, где ему и суждено было встретить смерть. Узкая комнатушка, стеллажи с хозяйственным инвентарём вдоль стен. Какие-то мешки на полу, стопка полотенец, продолговатое окошко под потолком, в которое сочился молочным чаем ранний свет луны. По здравом размышлении не худший вариант — Бокуто мог бы здесь жить, если бы Акааши через окно подкидывал ему воду и провиант. Успешная стратегия избегания Куроо до тех пор, пока они не выиграют или не вылетят с Национального и не уберутся восвояси. В конце концов, целые сутки Бокуто без особых усилий смог с ним не пересекаться, — ну, не то чтобы без усилий, но всё же. Всё же.
За дверью раздался вздох. Не могло быть, чтобы не почудилось, но только Бокуто знал этот вздох — так вздыхал Куроо, когда смирялся с собственным бессилием.
— Ну впусти меня, Бокуто, — жалобно протянул Куроо, — поговорим.
И он поскрёб ногтями в дверь, как скребут коты, хотя Бокуто и не должен был провести такую параллель, потому что кота у него отродясь не было. По полотну двери что-то зашуршало, как если бы тот, кто стоял снаружи, сполз по ней вниз и сел на пол, и в подтверждение версии глуховатый голос раздался уже значительно ниже:
— Поговори со мной, Бо.
Это его «Бо»… Оно ввинчивалось в кровоточащее сердце совершенно безжалостно и хирургически точно. Это не было то разудалое «Бо», которое звучало как синоним к «бро». И это не было яростное «Бо», означавшее «кретин». Это не было «погнали-замутим-хуйню-Бо» и не было «какого-хрена-Бо». Сегодняшнее «Бо» шелестело неприемлемо тихо, и мягко, и почти испуганно. Так нельзя произносить его, во всяком случае, не Куроо. Влюблённым девчонкам — да. Куроо — нет.
И потом, что значит «поговори»? Да если б Бокуто знал, что сказать! Ни одна фраза из тех, что он мысленно крутил весь день, не прошла проверку, ни одна не отражала глубину его отчаяния, и если до своего побега он мог ещё сделать вид, что ничего не случилось, то теперь, заблокированный тут мягким, тихим, неприемлемым Куроо, он уже не соскочит. Они оба знают, что между ними было. И оба знают, что момент списать произошедшее на хохму давно упущен. У Бокуто подогнулись колени, и он тоже опустился на пол. Прислонился виском к двери. Где-то за стенами общежития разливалась в ночном воздухе необратимость, невидимой дымкой окутывая и захватывая мир, и Бокуто знал, что, даже выйдя отсюда на волю, назад всё, как было, он не вернёт. Он сказал себе:
«Соберись, Бокуто! Ты ведь мужик!»
…И ничего не произошло. Он волшебным образом не стал ни радостней, ни проще, тем более, что в последнем (насчёт мужика) уже не был так уверен, как прежде. Что делает тебя мужчиной? Давай мыслить рационально, велел он себе. Член на месте, подмышки пахнут как обычно, и он всё ещё играет в мужской волейбольной команде, а то, что произошло вчера, так это… Бокуто не знал, в какое место своей картины мира вместить пресловутое это, для него совсем не было заготовлено пространства — ни рядом с трусами в стиральной машинке, ни рядом с любимой едой и отстойной музыкой. Боже, какое мучение! Бокуто чуть не взвыл, вовремя опомнившись, ведь нельзя было подтверждать Куроо, что у подсобки были уши и что она жадно впитывала всякий его вздох и всякое слово. Что подсобка вожделела. Что только и ждала повода распахнуть дверь, втянуть Куроо в чёрную дыру и поглотить вместе с трупом Бокуто, расщепив на частицы и смешав их двоих в единое вещество.
«За что?» — мысленно стонал Бокуто.
В голове его творилось беспрецедентное — там играла музыка из репертуара соплежуйских бойз-бэндов, которая отстой и в которой обычно не было другого текста, кроме heartache-mistake, fire-desire и вопроса tell me why. Хорошо, иногда они клялись forever and ever, но это всё равно Бокуто не подходило! Он-то мнил себя парнем чётким, солидным, и бицуха его с лёгкостью это доказывала, но Куроо почему-то попёр против природы, заронив тем самым в душу Бокуто семена сомнений, которые уже вовсю давали ростки. А всего-то прошло двадцать четыре часа, что будет через неделю?
«Tell me why!» — надрывался кто-то внутри Бокуто, и сам Бокуто охотно ему вторил. Почему, почему? Зачем? Зачем он сидел, нахохлившись, в одиночестве, вместо того, чтобы пойти спать? Зачем поддерживал тот дебильный диалог, когда Куроо подошёл и сел напротив? ( — Чего один зависаешь? Смотреть больно. Или ждёшь кого особенного? — Ага, тебя, Тецуро, жду, как своего единственного). Зачем, во имя всех богов, он потащился на тот балкон? Не мог «подышать свежим воздухом» где-нибудь в окружении кучи народа? Зачем Куроо вышел за ним, натягивая ворот олимпийки повыше? Зачем был таким молчаливым, и зачем глаза Куроо казались такими чёрными, и зачем пар шёл у него изо рта, и зачем улыбка сползла с его лица, когда их взгляды встретились? Не было ответа ни на один вопрос! Не зачем. Не почему. Потому что… хотел? И сидел он тогда, нахохлившись, в одиночестве не потому что устал или думал, в какие акции вложить первую зарплату, а потому что выбесился, глядя, как после игры Куроо обнимал Кенму и таскал его на спине. И это, друг мой Котаро Бокуто, называется ревностью.
Кто-то за дверью кашлянул, словно избавляясь от кома в горле, и снова негромко заговорил:
— Меня ведь тоже кроет, знаешь, — если представить себе операцию на открытом сердце, то маньяк-хирург только что вонзил скальпель в самую мякоть. — Бокуто, тебе понравилось?
Умереть — вот что понравилось бы Бокуто прямо сейчас. А так да, понравилось. Могло не понравиться? Могло? Они растекались мыслью по древу, философствуя об окончании школы и начале нового пути, о неизвестности и прощании с детством, о прошлом, будущем и безвозвратно упущенном так, словно им было по восемьдесят один, а не по восемнадцать. И потом Куроо весь содрогнулся и взъерошился от холода, и Бокуто с дебильным смехом закинул руку ему на плечо. Сам закинул! Никто его не принуждал! Бокуто сам подпилил сук, на котором сидел, плеснул бензина в костёр, в котором горел, сам выдернул к чертям тормоза из всей конструкции своей жизни, чтобы с размаху влететь прямо в приоткрытый рот Куроо. Он был такой горячий, такой невыносимо горячий, и так сладко, так больно разрывалась грудь, как будто её сдобрили сиропом и усердно пилили на «до» и «после». Кажется, Бокуто схватил его и крепко прижал (он хотел бы сделать вид, что не помнит точно); кажется, Куроо положил ему свои ледяные пальцы на шею. Они целовались, никто из них не был под воздействием запрещённых веществ, вечерний Токио гудел сонмом автомобильных голосов и холодил уши прозрачным сухим воздухом, и Бокуто било током каждый раз, когда их с Куроо языки соприкасались. А потом он осознал, что происходит, и исчез с балкона так же быстро, как облачко пара изо рта. Он думал, конечно, о том, что некрасиво поступил с Куроо, но других вариантов вселенная не успела ему предложить, ведь Бокуто всегда был очень быстр.
И теперь — поступал ли он некрасиво с Куроо снова? Поступал ли гадко, оставляя вопросы, идущие с той стороны, без ответа? Конечно, да.
— Ну, лично мне понравилось, — продолжал Куроо-за-дверью, которого Бокуто видел как наяву. Вот он сидит, опустив плечи и подтянув одно колено. Вот чёлка падает ему на глаз. — И я не злюсь, что ты меня поцеловал.
Что?! Он? Его? Возмущение, приняв форму выдоха, не нашедшего верного пути, встало поперёк горла. Ну, это уж слишком! Бокуто прекрасно помнил, кто потянулся первым и чей язык первым нарушил все мыслимые и немыслимые границы! Или… Окей, он в состоянии был признать, что это случилось почти одновременно — да, он со всей присущей ему смелостью это признавал; более того, свою роль и некоторую инициативу Бокуто тоже отрицать не мог. Возможно, именно они (роль и инициатива) создали у Куроо ошибочное впечатление, что его соблазнил гетеросексуальный друг. Господь, как ужасно это звучало! Каким катастрофическим провалом выглядело…
Каждая новая мысль порождала ворох вопросов, которыми Бокуто никогда не хотел задаваться. Считаешься ли ты гетеросексуальным, если целуешь парня и у тебя очевидно (нет-нет-нет, не смей произносить этого даже в своей голове, не смей!!!) встаёт. (Ты конченый). К какой из бесчисленных фракций ЛГБТ принадлежит Куроо? Выглядят ли Бокуто и Куроо со стороны так, будто между ними что-то есть? Знает ли Кенма о пристрастиях своего друга? Что, чёрт подери, вообще творится на этой планете?!
— Котаро-о-о, — скорбно издала дверь. — Ты там заснул?
Если бы.
— Умер?
Было бы зашибись.
— Я не уйду, пока ты не скажешь, понравилось тебе или нет. Впусти меня, а? Жопа уже болит на полу сидеть.
Бокуто фыркнул: можно подумать, Куроо один принёс свою жопу в жертву данной ситуации. У него тоже болело, и кое-что похуже жопы — совесть. И вообще, если бы Куроо хотел войти, то давно бы это сделал: во-первых, дверь открывалась наружу, во-вторых, она была закрыта, но не заперта. Бокуто фактически ждал здесь нараспашку, с распростёртыми объятиями и весь готовый к казни без суда. Сколько прошло? Часы? Недели? В узком окошке мерцали звёзды, все слова мира не годились для человека, сидящего в коридоре на полу, ладони потели, мобильный показывал 22:20. Если двадцать минут кажутся вечностью, то чем кажется настоящая вечность? Бокуто ударился лбом в дверь и проныл:
— Понравилось.
Воцарилась тишина. Может, он ждал, что Куроо разразится заготовленной речью или психанёт, выдаст всё, что думает о безответственном и вздорном поведении Бокуто, или, может, даже обрадуется, но Куроо, похоже, просто… ушёл? Это было бы несправедливо, по мнению Бокуто. Двадцать минут операции на открытом сердце без наркоза должны были вознаграждаться хоть какой-то реакцией. Он надавил на ручку и толкнул дверь, чтобы проверить, — та была заблокирована снаружи чем-то тяжёлым.
«Тяжёлое» тут же зашевелилось, отползая в сторону, и затем на четвереньках проникло в подсобку через образовавшуюся в защите брешь. Оно молча село по-турецки напротив Бокуто и сквозь темноту уставилось на него. Так они сидели и гипнотизировали друг друга в полосе слабого света далёкого, как космический корабль, автомата по продаже напитков.
— Хочешь, здесь заночуем? — наконец предложил Куроо своим погнали-замутим-хуйню-голосом. Это было так знакомо, что резануло по живому.
— Вообще-то завтра у нас игра, — напомнил Бокуто, и в этой фразе должно было распознаваться его возмущение. Он не собирался потворствовать наплевательскому отношению к участию в чемпионате! Что это ещё за идеи?
— У нас тоже, — парировал Куроо. По его тону без усилий считывалось, что он настолько уверен в завтрашнем себе, что, глядите-ка, не боится вносить сомнительных предложений.
Бокуто подорвался на колени и уставился на собеседника. Куроо симметрично ответил.
— Игра, — Бокуто понизил тембр до баритона Джеймса Бонда, — превыше всего.
Он вытянул перед собой согнутую руку с раскрытой ладонью, как если бы собирался сразиться в армрестлинг.
— Игра, — ответил Куроо острым, как самурайский меч, голосом, — превыше всего, — и тоже протянул руку.
Хлопнули ладони, крепко сжалась "бро"-хватка. Сжалась "бро"-хватка. Сжалась… и не стала разжиматься. Пальцы Куроо всегда казались Бокуто красивыми, хоть он и не знал, что конкретно вкладывал в это «красиво». Он думал: пацан ведь может беспристрастно оценить красоту другого пацана? Все так делают. Куроо провёл своим красивым большим пальцем по костяшкам бокутовых бро-пальцев. Провёл вперёд и назад, не похожим на армрестлинговый стилем, а задумчиво и почти ласково, размягчил захват и пропустил свои — красивые — пальцы между пальцев Бокуто.
— Куроо… — задохнулся Бокуто, подаваясь вперёд.
А что ещё он мог сделать? Мосты были сожжены, назад дороги нет, и его надёжное гетеросексуальное прошлое останется воспоминаниями на одной полке со школой, ненавистной геометрией и ломающимся голосом. Взрослая жизнь требовала взрослых решений. Если влюбился в друга — не ссы это признать.
Куроо дышал ему в рот и расстёгивал олимпийку, улыбался в темноте и хищно — хищно! — припадал губами к шее Бокуто, заполняя подсобку мурашками, удивлёнными вздохами и электрическими волнами. Где-то на Токийской телебашне операторы отмечали высокий уровень помех от неизвестного электромагнитного источника, перезагружали оборудование и почёсывали в затылках, не подозревая, что притяжение двух тел вошло в критическую фазу и что с их мощным влиянием на поле Земли теперь придётся мириться очень, очень долго.