-
12 февраля 2026 г., 04:17
Иногда, эхо прошедших лет слабо тычется в лопатки по ночам. Вовсе не мешая, и вреда никакого, но есть в этом слабом касании неутолимая тоска. И сколько ни ворочайся, сколько ни пытайся, а под глазами в такие моменты жжется, искры выжигают слизистую и внутри становится дурно. Беспокойно.
А если бы… а вдруг бы… а что, если?.. и так до бесконечности. Таких ночей, к счастью, не так много выпадает. На месяц всего три четверти, а остаток она намеренно проводит в небытие снотворных. Там уж и снов никаких, и мыслей. А в такие ночи как сейчас, память будто намеренно перебрасывает туда, в тот последний миг, последний день. Утахиме крутится в постели, мается. Столько лет прошло, а она все пытается дать своему состоянию какое-то научное объяснение. Очевидно, её мозг зафиксировал момент и не смог его архивировать, потому что сама она, сознанием, всё ещё там, в том месте. Не завершила ничего, никак не смогла помочь и осталась лишь с грудой сожалений под его потухшим взглядом. Это логично. Так бывает. Это можно пережить, нужно обратиться к специалисту. А нужно ли? Стоит ли оно того, если правду она все равно знает. Ни один специалист не излечит её, ни один мозгоправ не скажет ей чего-то нового, чего бы она не сказала сама себе. А толку нет, потому что адресат, человек, к которому обращены все её мысли — его больше не существует.
И в этом трагедия, хотя так и не скажешь. Трагедия? Что в этом такого? Трагедия у всех. Никто не остался в здравом уме и вряд ли кто-то, кто выжил, может спать спокойно. А жизнь, как колесо Молоха, все идёт и пожирает: дни мчатся, весна сменяется летом, люди живут и умирают, радуются, и даже она — имитирует жизнь, остается учителем, смотрит вперед и учит детей тому, чего самой никогда уже не получить. Это нормально. Ничто не может длится вечно. Всякая скорбь заканчивается, а одно поколение сменяется другим. Впереди кого-то ждёт радость воссоединения, а кого-то горечь одиночества. Но даже это не так страшно, как-то, что она в итоге осталась безучастной.
Годжо Сатору был безутешен, хотя ни в каких утешениях не нуждался. Его сомнения никогда не одолевали и каждый шаг, которым он ступал, был полон твердости и уверенности. Утахиме даже сейчас слышит звон колокольчиков на своих ногах. И хотя шла она босиком, а каждый шаг отдавался свинцовой тяжестью.
Хотелось окликнуть, остановить, сказать хоть что-нибудь, но никакого права у неё на это не было. Чуждые, чужие, после всего и вплоть до битвы в Шиндзюку они и вовсе перестали говорить. Да и что можно было сказать? Любые слова казались глупыми и несоразмерными происходящему. Лишь попросту воздух сотрясать да курам насмех утешаться самой. Это теперь, спустя десять лет, есть что сказать и что ответить.
И быть может, не увидь она его глаз, все так и осталось бы… таким же тошнотворно гнусным, но менее разрушительным в собственном сознании. А потом он обернулся и Утахиме показалось, что мир на миг заглох, а собственный ужас ухватил её за глотку и сдавил. Ни продохнуть, ни пошевелиться.
Там, на дне его глаз, она вычитала ответы, которые никогда не хотела бы знать. Предпочла бы не видеть, трусливо спрятаться за его спиной как обычно, и чтобы он сам — раз уж взялся — до конца донес своё бремя. Не надо было и её делать соучастником, делать немым свидетелем падения величайшего мага современности, который вовсе не хотел этого.
Именно взгляд его глаз по сей день снится в кромешной тьме собственной памяти, выпячивая её неумолимо глупое достоинство на суд собственному сознанию. Пока она, мелкая и жалкая, выпячивая грудь орала о том, как важно быть и оставаться правильным и последовательным; пока она била себя в грудь и трубила о важности правил и достоинстве, он тащил на себе совсем иное бремя, о котором она не хотела думать и догадываться. В нём Утахиме видела один лишь комплекс Бога, безвозмездно принимала его существование как само собой разумеющееся, и просто отвращалась его наличию. Жалкая, такая она была жалкая, что теперь ей слишком очевидно, почему он любил над ней насмехаться и выводить из себя: она как попрыгнучик — разбавляла его тяжелые будни своей тупостью, отзеркаливая его подначивания в его же манере. И пусть бы так и оставалось дальше, пусть бы он и жил таким ненавистным, злил и доводил, но главное бы жил, и не смотрел тем отвратным взглядом на неё.
Но в то мгновение, в тот момент она вдруг всё поняла и её едва не вырвало желчью от осознания.
Комплекс бога — не тщеславие, не желание власти и поклонения. Всего лишь способ защититься. Спрятать маленького мальчика, который мог стать слишком легкой мишенью для таких, как Тоджи Фушигуро. И пусть этот бой с первого раза он проиграл, противник, очевидно, научил его многому. Утахиме, вспоминая историю жизни Годжо, осознала это лишь многим позже, когда никого не осталось.
Мир навалился на его плечи, никто не спросил: можно? Выбора ему не дали, приказали. И Годжо Сатору стал выживать в приобщенных условиях. Учился ставить свои границы как мог: старейшины диктовали шаманам уклад их жизни — Годжо решил это изменить. Его ненавидели и боялись — он этим пользовался. Сама система мироздания — мировой баланс — создав его, дала ему возможность противостоять всему, что было по его усмотрению не так, а взамен требовала от него непосильных жертв. Так и появилась эта губительная синергия Вселенной и Годжо Сатору.
И Годжо, который слишком хорошо понимал математику этой чудовищной игры, совсем не верил в красивый исход своей последней битвы. Он знал, что баланс — вещь мерзкая и жестокая, и если существует нечто подобное Сукуне, то победа над ним не может сделаться бесплатной.
Мир никогда не платит за спасение мелкой монетой.
Он шел на эту битву вовсе не с очевидной и точной мыслью «я умру», а с мыслью, что вероятность его смерти — допустима. И это казалось гораздо страшнее, потому что принять собственную гибель как решенный исход — значит частично отпустить себя. Годжо же лишь допускал вариант, и потому, его тело было собрано: точное, идеальное орудие, он был в лучшей своей форме. Он был уверен в своей технике и силе, и был ужасающе спокоен. Там, на дне его глаз, Утахиме прочла: он заранее разрешил этому миру существовать без себя. Без этих дурацких нареканий, титулов, громогласных слов. Он позволил себе уравновесить собственное состояние простым принятием. Если так случится — значит, так и должно быть.
И в этом был весь кошмар её осознания.
Годжо Сатору всю жизнь существовал как инструмент равновесия. Его рождение уже стало событием, поспособствовавшим смещению сил. Он рос не как обычный ребенок, а как гарант стабильности. Его ценили, боялись, ненавидели — но он всё ещё оставался функцией. Годжо Сатору — жертва системы, которую она так любила и правилам которой она неукоснительно подчинялась.
Лишь в тот момент её прошибло то мерзкое чувство… страх. Не за себя, и вовсе не за него в обыденном смысле. Это был иррациональный страх, непонятный, но предшествовавший краху. Её пугало осознание, что теперь, в этот момент, Годжо Сатору исчезнет. Вера в победу? О чём речь, если он сам уже знал свой исход?
Всего пару минут назад, до того как они встретились взглядами, он улыбался. Легко и беззаботно, в своей привычной манере. Даже ей он улыбнулся, пока она шла с ним рядом, ведя его на верную смерть. Почему никто не думал о том, что он человек, в первую очередь? Не божество, а рожденный человеческой женщиной в муках — такой же человек.
Годы спустя, она пытается пересобрать тот момент заново, вертит мыслями и воспоминаниями как конструктором, примеряясь к тому, да этому. А правда больно жалит: Годжо не поступил бы иначе никогда. Его личность слишком срослась с функцией, которой от него требовали. Сильнейший, на земле и небе, Годжо Сатору не умел выбирать себя, если на другой чаше весов мир и те, кто ему дорог.
И все же она думает, насколько ему было страшно и больно? И одиноко?
Одиночество, в котором он жил с тех пор, как Гето покинул его, стало его единственным прибежищем. Пристанище, в котором Сатору прятался, отрекаясь от необходимости в ком-то. Она видела его так часто в моменте, тупая улыбка, идиотские реплики и наглость, таким он был в её глазах. Пока для других он оставался как за стеклом: недосягаемый. Ясность его ума и взора была тяжела, а груз был слишком болезненным, чтобы с кем-то поделиться. И в этом проклятом одиночестве не было ему ни надежды, ни утешения. В итоге, единственные, кто могли с ним соприкоснуться — это память и смерть.
Непрошенные слезы все-таки скатываются по бледному лицу. Тут Утахиме бессильна. Стоит слишком глубоко погрузиться в эти мысли, как душа норовит разодрать собственную грудь. Больно.
Насколько сильно было больно ему? Она видела скатившиеся слезы с его глаз, когда его туловище рухнуло на землю, разрезанное пополам. Картина, от которой нет спасения нигде. Удивительно, что перед чистой смертью его сила и уверенность оказались бессильны. Хотя и логично. Ей казалось, что сейчас он снова поднимется, что что-то ещё обязательно случится, она даже замерла в немом ожидании, но сколько бы ни ждала, ничего так и не изменилось.
Она даже как следует оплакать его не смогла, когда её охватили ужас и отчаяние после, даже после смерти его телу не позволили упокоиться с миром и вновь вернули на поле битвы. В этом грязном и мерзком поступке она разглядела ненасытность этого проклятого мира. Мира, в котором никто не мог выжить без Годжо Сатору. Сущее кощунство побудило её высказаться, но кто она? Лишь блеклая шестеренка в этой гигантской колеснице. Может и от этого последующие дни ей было особенно тяжело и плохо. Потому что, даже в смерти они не оставили его в покое, не отпустили и без того уставшее тело, а потребовали силы. Так уж и всем им хотелось жить? И чёрт бы побрал, да и случилось бы всё, чего так хотели эти твари. Но и тут нюансы, всё за что сражался Годжо, окажется под угрозой. Станется, что и смерть напрасна. Этого ей очевидно точно не хотелось. Лишь поэтому она молча покинула поле боя, и больше не видела никого в течении долгих шести месяцев. Её тошнило от одного вида на магов, как и от самой себя.
Утахиме больше не видела смысла в преподавании, в шаманском сообществе, в самих магах. Стало безразлично. И не вернулась бы она в колледж совсем, но юных магов стало много, а учить их было некому: передохли или же не было квалификации. Кадровый голод и собственная совесть вынудили её вернуться, но даже так, тошнило её от магов по сей день. Как и от себя воротит.
Спустя годы, она видит отражение его безжизненных глаз то в отражении окна, пока едет в метро; то на прозрачной глади воды. В чужих лицах, в лицах детей и стариков. И всякий раз внутри болезненно щемит. О если бы, если бы была возможность повернуть время вспять, остановиться и сказать хоть что-нибудь. Если бы она вернулась назад, туда, где они были ещё совсем юными студентами. Она бы многое сделала иначе.