Голова Ягуара

G
Завершён
16
автор
alangink гамма
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 4 028 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 0 Отзывы 4 В сборник

Голова Ягуара

Настройки
Руки замёрзли, и я тщетно пытался их согреть. Чёрт бы с ними! Оголтелой птицей я вернулся в холл театра и вскинул голову к потолку. Исполинская сказочная люстра высилась над людьми, как яркое стеклянное чудовище, лишь из собственной лени не разинувшее пасть. Тогда мне пришла дурацкая мысль: одолжить бы у кого-нибудь крылья, чтобы подняться вверх да посмотреть поближе на маленькие гранёные висюльки. Впрочем, о чём это я? Чудес не бывает. Что было вполне реально, так это сегодняшний уже рождественский вечер и стылый, крепкий мороз, который хватал за плечи даже на светлом балконе. Простоял я там, может быть, всего минут с двадцать пять, и даже длинное зимнее пальто, подпоясанное чётко по фигуре, меня не спасло. Но я, с прозрачным румянцем на лице, с вздёрнутыми от ветра и застывшими от мороза буйными (возможно, мне по характеру) волосами, легкомысленный и весёлый, хотя во мне только бокал, запомнил вовсе не холод. Проболтав без умолку всю ту треть часа на балконе, даже не постарался сфокусироваться на том, что говорили мне люди, которых я, вообще-то, смело зову друзьями. Запомнил я всего одно, зато очень чётко. «Мой самолёт через пару часов после концертного, поэтому будем прощаться, я не задержусь больше» Справа от меня открывается стеклянная дверь, и мужчина, чьи слова я только что промотал в голове, тоже покидает балкон; потирая широкие сухие ладони, с плеч одним махом прогоняет мелкие снежинки, а потом оборачивается. Всего раз. Ровно в тот момент, когда и я повернул голову, чтобы его увидеть. Чон Чонгук, у Вас ровно два часа после оперы, чтобы добраться до аэропорта. С нынешними праздничными пробками Америка стоит, но Вы всё равно остаётесь послушать. Мы смотрим друг на друга, пока я жую мысли на языке, и вдруг его взгляд падает ниже моего подбородка, на грудь, на лихо раскрытую чёрную рубашку. На голую кожу, где хищно блестят глаза, но не мои. Два звериных изумруда увесистой чисто золотой морды ягуара – кулон на моей шее, дорогой кулон и изящный, он всегда собирал на себе внимание, и внимание самого разного рода. Желания – самых разных оттенков. И Вы тоже попались. Я понимаю это, когда Вы задерживаетесь, прежде чем уйти. — Тэхён, даже не думай об этом, – мой друг, тот, что ближе всех из троих, отвлекает меня, а потом дёргается от неуверенности в своих намерениях, когда я, наконец, вжимаюсь в него взглядом. Немного пьяным, может, с поволокой, и я не улыбаюсь. — Я серьёзно. Он женат. Я только приподнимаю брови, но в лице не меняюсь. Бесполезно пробуждать во мне совесть и укорять в сложностях и ошибках. Я признаю только один грех – остановку. Шторм забирает тех, кто перестаёт бороться с волнами. — Почти что разведён, – так отвечаю. Бессовестно и уверенно. Потому что ни на одном из десяти пальцев Чон Чонгука не было обручального кольца. А потом не слушаю, что говорят. Стряхиваю с себя остатки холода и сигаретного дыма, хочу бросить пальто, но оставляю, потому что с ним смотрюсь лучше. Времени мало, а мне нужно ещё многое успеть. Последний раз смотрю на люстру и хватаю голову ягуара, согревая в ладони. Чудес не бывает, Тэхен. Сейчас меня ждёт сцена, меня ждёт опера, что я исполняю ровно столько же раз, сколько вообще бываю в штатах. В этот вечер, казалось, я не смогу думать ни о чём, кроме работы, но порой всё может перевернуться в двадцать минут – и вот в моей голове воет вьюга. Гримёрная заливает меня светом, и я переодеваюсь в другого. Меняю не одежду, но лицо, и уже на весь мир смотрю иначе. Пусть под ногами исчерченная шрамами былых драм доска, пусть подмостки – алтарь, а шорох занавеса – ропот о начале, каждый шаг мой теперь лишён обыденной тяжести. Софиты слепят меня, и зала я не вижу – я его каждой мембраной чувствую и знаю, что он тоже смотрит на меня. Моя любимая часть – первая реакция зрителя, физическое давление, падение атмосферного фронта, где ты раздет до самого пульса, и в такт твоему оперному монологу будут биться чужие сердца. Если Ад – это другие, то актёр проходит через эти вертепы и чудо, если в пути он себя сохранит. Ваш взгляд, Чон Чонгук, обладает безжалостным весом, и я легко различаю его среди других. Под ним мандраж мой уходит, и падает якорь спокойствия. Я провозглашаю первые выверенные ноты бархатного баритона и начинаю петь, углубляя пространство горячо и достойно, смело, но ненавязчиво. С первого аккорда я пел о переменах. Беззастенчиво была нарушена высокая тишина, и зал, наконец, вдохнул воздух. Если бы всё представление можно было описать здесь, в словах, во впечатлениях, то я бы, может быть, никогда и не пел. Если бы книгу можно было пересказать в двух словах, писалась бы она на четыре тома? Я потерял взгляд Чон Чонгука, когда мой голос взлетел под потолок, подстёгнутый оркестром, и опера завершилась. Пол минуты немого шока, слёз и очарования, прежде чем стены отразили от себя громогласные и заливистые аплодисменты. Bravo! Пространство обратилось восторгом, высшей степенью экзальтации и слезливым задором. Я не видел их лиц, но слышал бой их ладоней и топот ног – самой консервативной части публики. Мои внутренности кипели, душа пока не вернулась в тело, и первая россыпь красных роз взмылась в воздух, попадая точно в мои руки. С тяжёлым, но прекрасным букетом наперевес, я увидел другой – оставленный на единственном пустующем месте, букет огромных мраморно-белых лилий. Моих любимых цветов. Больше задерживаться он не стал. Не смог. Значит, времени у меня меньше, чем я предполагал. Стоит занавесу, точно куполу, отрезвляющему меня, отрезающему от вымысла и возвращающему в реальность, коснуться сцены, как я отдал букет своему концертмейстеру и покинул зал. Я сбросил сценическое амплуа, не ожидая от себя такого быстрого возвращения. Горло моё ещё горело, и я опрокинул в себя бутылку воды. Ноги несут меня по зеркальному плато пола второго этажа, отбивают строгий, но вальяжный ритм узкие каблуки, и острые носы туфель мелькают под брюками. А акустика такова, что даже случайный шёпот обретает благородную глубину, а посему меня слышат везде, и пусть не нарочно, но оборачивают головы в мою сторону. Здесь ничто не терпит суеты, а я несусь под кессонными потолками, через пространство, где торжествует вертикаль и изгибы высоких арок, через такт колонн каррарского мрамора, мимо их капитель, сплетённых из мягких листьев аканта, и попадаю точно в широкий коридор. Ни души, и я требовательно (в первую очередь, от себя, разумеется) захожу в санузлы. Боже мой, да на кого я похож? Улыбаюсь себе снисходительно и то же получаю в ответ, а потом окунаю пальцы в нежный поток воды и зарываюсь ими в ещё горячие волосы, перебираю пятернёй-второй, пока буйство не укладывается в элегантные завитки, и те, один к одному, не ложатся от лба к макушке и вискам. Я невольно сравниваю узор кудрей с лепниной. Хочу умыться, но не делаю этого, чтобы не раскраснелось снова лицо. Лишь привожу влажными пальцами в порядок брови и изгиб ресниц, подкручивая их, открывая смелый, блестящий, мягко-утомлённый в свете бра взгляд. Есть ли у меня недостатки? Если недостатки – это то, о чём человек думает постоянно, то я не думал о них вообще. Злюсь. Исключительно от нахлынувшего азарта. Ведь сегодня я встретил мужчину, о котором ранее лишь слышал – и всё услышанное приводило меня в возбуждение, которое я если не сдерживал, то горячо копил из собственного упрямства. Чон Чонгук придерживается этического вето, а значит, принципы для него дороже прибыли; помимо прочего, владелец большого благотворительного фонда, меценат; владеет он так же и четырьмя языками и, несмотря на своё состояние в миллиарды, прост в быту и отлично воспитан. Он запомнил, какие цветы я люблю. Я заинтригован, а это бывает отнюдь не часто. Стоит признаться, что я такими моментами дорожу. Моментами, которые могут вернуть меня к жизни. Сейчас я освежаю аромат на себе, и пока знакомые древесно-ладанные ноты ложатся на кожу, мыслями уношусь назад. К маме. Как бы она расстроилась, узнав, что её сын вот уже несколько лет не может заставить себя улыбнуться без притворства, глаза держит под полуопущенными веками, ведь в них – правда, и не имеет ни одного заветного желания. Падают передо мной без ответа звёзды. Только там, на балконе, с несколько часов назад, изменилось что-то, и больше не может во мне ничего улечься на то же место. Справедливости ради, наверное, хотя бы сейчас, перед самим собой в немом отражении зеркала, надо сказать всю правду. Те слова про самолёт не единственное сказанное Чон Чонгуком, что я запомнил. «Вы заплачете, когда увидите настоящее чудо» Что такое настоящее чудо? Вскидываю руку, смотрю на часы и понимаю – задержался в своей исповеди. К чёрту. Навожу последние штрихи, пока сам себя не начинаю, наконец, устраивать, а понравиться себе всегда сложнее всего. Снимаю перчатку – забытую часть костюма – с левой руки и бросаю на раковину, кручусь на каблуке и иду прочь. Сразу в зале меня встречает поднос с шампанским. Захватываю пальцами ножку, пригубляю край, причмокиваю губами, чтобы сохранить его сладкий аромат. Взгляд мой – моё оружие, и я охотно пользуюсь им, выкраивая из белой искрящейся толпы красную подкладку его пиджака. И не могу. Люди вернулись, немного остыли. Зала превратилась в пульсирующее пространство предвкушения торжества. Голоса утопали в аккуратном, таинственном шёпоте, лился искренний девичий смех, и тот океан взглядов, устремлённых ни то на пышную, раскинувшую лапы, ёлку, ни то за высокую раму окна, где суетливо наступала метель. Игриво струилась музыка рояля и скрипки, напоминая и марш тысячи маленьких белых мышей, и полёт беспокойного насекомого, и ту же самую пургу, что неслась за окнами. Все люди замерли в тёплом свете, как одна большая семья, что отсчитывает минуты до боя курант, и пелена тканей их одежд отзывалась шорохом, призывая не шуметь. Вот здесь всё приказывало человеку ждать, успокоиться, остаться. Год вот-вот подойдёт к концу. Хватит пустой погони, ведь время не обогнать. А я оставаться здесь не хочу. Я пробираюсь сквозь людей, сквозь живую толпу, трогая плечи и руки, лишь бы расступились, пробиваю себе путь беспристрастным ледоколом, и мне все смотрят вслед, силясь задержать. Дробь моих каблуков уносится прочь. Я не верю в чудеса, и хочу сжать голову ягуара в ладони так, как сжимают крест, когда хотят верить. Обнаруживаю, что кулона на мне нет. Как я мог забыть его и где? Растерян. Вскидываю глаза под большими часами, и замершая в пяти минутах от двенадцати стрелка кружит мне голову. Что такое пять минут? Остатки, выделенные на разочарование? Нет. Это последний мой патрон. Забываю про идиотское украшение. Прости, мама, но мир – штука холодная и, по большей части, равнодушная к твоим чаяниям. Мне было двадцать лет, уже двадцать, когда я хотел завоевать этот мир, но порогом мне оставался душный от алкоголя и вечного полумрака джазовый клуб, где я – всего-то певчая большеглазая птичка в окружении золотых прутьев. Я не люблю вспоминать о прошлом, потому что не хочу его возвращать. Не было никакого везения, и поцелуи Господа никогда не касались моих волос, чудеса не растут на деревьях, мама. Моё чудо пахнет потом и кровью, которыми я проложил дорогу на большую сцену. Моя «магия» из чувственных романов – это пахота. Ждут счастья только дураки, ещё не обломавшие зубы о реальность. Прости, мама, но не ищи на мне улыбки и след божественного пальца. Найдёшь только человека с мозолями и свинцовой тяжестью в голове. Стук моих каблуков отбивается от стен широкого коридора, я миную центральную лестницу, ускоряя шаг, однако… Погрузившись в свои мысли, теперь не осознаю, куда спешу. Оглянувшись вокруг своей оси, вдруг понимаю, что упустил. Прошёл мимо. Сердце пропускает удар, и я хочу вернуться, но что-то снова меня останавливает, и я хватаюсь за голову ягуара в который раз, а её нет. Голова ягуара – это я сам. Но я её, похоже, где-то забыл. Обронил. Или попросту потерял. Мои пальцы ещё несколько секунд сжимаются на пустом месте, и костяшками чувствую свой пульс у голой шеи. Большие часы над моей головой останавливаться и не думают, но, будто мне снова двадцать, я уверен – они мне не ровня. На окна оседал снег, превращаясь в звёзды и алмазы, а высокие дома скрывали последнюю декабрьскую ночь. Я вышел на улицу и острый, пронизывающий холод окружил меня, впиваясь в неприкрытое горло – не помню, когда в последний раз видел такую зиму. Каждый звук стал резким и громким здесь, снаружи, ветер выл, гудели автомобили, всё наполнилось человеческим шумом, стоило покинуть тёплый вакуум театра. Дышать было больно, двигаться – тяжело. Небо казалось бесконечным в белых разводах вьюги, которую ещё сметало с крыш. Кутаюсь в своё пальто и чувствую, что улыбаюсь как ребёнок – всему этому, что вижу. Цепляю дрожащими пальцами длинную сигарету из пачки, но прикурить мне нечем, и я держу руку у рта, пока та коченеет. На крыльце я совсем один. Прежде, чем тяжёлые двери закрываются за моей спиной, я слышу, как бьют куранты. Впрок бы загадать желание. Двенадцать раз бьёт, и я все двенадцать попыток трачу, пока ищу глазами его машину. И не нахожу. Двенадцать «хоть бы успел» и ни одного попадания. Вот так я дошел до момента, во время которого люди, чуть более отчаянные и чувственные, чем я, разбиваются упавшей с комода вазой и разлетаются, насколько хватает глаз. Потом вовек не собрать, ищи – не ищи, а всё время будет не хватать осколочка, крошечной стекляшки, которая всё детство заменяет нам глаза. Эта маленькая деталь, чем ты старше, тем менее она заметна – призма первозданной сопричастности. Когда не существует границ между собственным воображением и твёрдой материей; всё вокруг кажется живым и глубоко личным, всё дышит и обращено только к ним. Душа не знает законов энтропии или тяжести опыта, мир – не механизм, а пластичная реальность, способная, нет, обязательно должная откликнуться на просьбу. Детям, может быть, знакома лишь одна система координат, где любовь и справедливость – это такие же фундаментальные правила природы, как гравитация и свет. Я не разбился, но дал трещину. И звук тот был тихим, как если бы лопнуло пенсне на носу, но только его я чувствовал всем своим телом с терпкой горечью. Остаюсь в который раз в пугающей свободе человека, которому не на что надеяться, кроме себя самого. Это может показаться несправедливым. Нечестным. Ведь вот оно, всё было так близко, лишь руку протяни, и вновь коснёшься белых лилий на бирюзово-золотистом бархате кресла. Подними голову – и увидишь глубоко-чёрные его глаза. Стоишь ты, замер, затаив дыхание, и пытаешься всё-таки нащупать эту нить, тонкую и вибрирующую, беспокойную, но в конце концов понимаешь, что лучше вообще её не касаться. Порежешься, потому что та натянута как струна. На какую-то секунду я готов был съёжиться от обиды. Да как можно было просто не успеть? Выдыхаю густое и долгое облако пара. Господин Чон, мы ведь с Вами за всю жизнь пересекались всего раз несколько? Почему лишь в этот мы заговорили друг с другом? Могло ли это быть в последний раз? Я не знаю, куда Вы улетаете, не знаю, как надолго и встречу ли я Вас ещё хотя бы единожды. Что такое настоящее чудо? Кто мне ответит теперь? Кто смог бы, если не Вы? Ни разу до этого вечера боя курант я не ждал. Ждать – вредно для настоящего. Ждать – тяжко наказуемо. Я не думал про чудеса и не тосковал по детству, и мать не вспоминал удушливой волной; я был распущенным и с диким взглядом, давным-давно не трогательно-юн и слишком многих, мнится, целовал я. А сегодня всё случилось дьявольски-наоборот! Всё из-за Вас. — Эй! – окрикиваю таксиста и не узнаю себя в этих стервозных нотах. Не думаю о том, насколько мой поступок сумасбродный, но у меня будет время отругать себя потом. Даю знать точку назначения: — До аэропорта. — По такой погоде доберёмся только к утру, сэр, – ленивый ответ, полностью уверенный в отсутствии шансов. — Даю Вам час. Мужчина смотрит на сумму, которую я протягиваю – там вчетверо больше, чем он смог бы заработать за вечер. — Дело не в деньгах, сэр, дороги замело по самую крышу. — Скажите, Вы верите в чудо? – да что со мной? Таксист усмехается, но давит на газ и забирает деньги. — Полагаю, не больше Вашего. Но Вы правы – всем нам это, наверное, нужно. Мы проезжаем по самым людным дорогам. Над вырезами крыш ни луны, ни звезд, путь проложен только фонарными столбами, в чьём свете внахлёст закручивается снег. Пробил час Рождества, все в кругу своих семей, и на улицах не наберётся больше двадцати душ. Машинка такси, как игрушечная, с крошечным заводным моторчиком, преодолевает бурю, где в непроглядной белизне из магазинов и пекарен играет тихая ребячливая музыка, смесь флейт и колокольчиков тихий звон. Как добираемся – не помню. Лишь когда тормозим у площади перед аэропортом, понимаю, что мне снова больше тридцати, а не какие не десять, что были в машине, пока мы неслись. — Счастливого Рождества, – слышу за спиной и сразу оборачиваюсь, а машины и след простыл. Ни огонька, ни следов от шин, лишь блестящий, гладкий снег. — Счастливого Рождества! – не остаюсь в долгу и спешу внутрь, в аэропорт. Не узнаю обстановку, потому что не смотрю вокруг, а если смотрел бы, то не заметил бы ничего, кроме своего желания. Не описать ту волю, которой поддаюсь, но я продолжаю идти вперёд и не ищу объяснений. Теку, как воображаемая музыка по нотному листу, и, если кто-нибудь бы взялся описывать мои чувства в тексте, очень вероятно, что это сравнение и взял бы. Тем самым преодолеваю полукруг к лестнице и главному табло, где на меня светятся рейсы. Я понятия не имею ни об этом, ни о том, как долго может держаться надежда, как люди могут без остановки спешить туда, куда опоздали, и какими они чувствуют себя – отчаянными или вдохновлёнными, и стоит ли выбирать одно из двух, пока это способно устремлять тебя вперёд; отвлекаясь и снова засматриваясь вверх, на потолки, думаю, а способно ли крыло бабочки вызвать ураган так же, как случайность перевернуть человеческую жизнь, и если да, то случайность это или мировая взаимосвязь – думать можно бесконечно, но у меня нет для того ни подходящего собеседника, ни времени, впрочем, себя не обмануть, ведь сегодня мне время тратить попросту больше некуда, наверное, оттого я рождаю такие спонтанные желания в жизнь, и назвать их эгоистичными можно было бы только в том случае, если бы не вредили они мне самому; и в конце концов, всякая ли цель оправдывает средства, если я настолько же, насколько хочу, настолько и боюсь достигнуть её сегодня, потому что пока стучат мои каблуки по скользким ступеням, пока я продираюсь через арки пролётов, живо моё стремительное «Я», готовое на всё, и стоит завершить путь, оно умрёт, и не будет мне никакого дела до того, столкнусь я с триумфом или с крахом, потому как после такого порыва с меня слетит вся кожа и всё останется одно – встреча с самим собой, это ждёт каждого, потому что всё начатое завершается, всё завершённое начинается снова, и, может быть, если чудо существует вне книг, песен, признаний и слов, то оно одно и единственно настоящее – способность идти, когда мир не даёт никаких гарантий. В зале ожидания удивительно пусто. Я понимаю, что мне нужна отдышка, лишь когда останавливаюсь. Повеяло прохладой, гул зимы оставил меня наедине с моими мыслями. То есть, мысли – это, наверное, громко сказано. Потому что я не думал. Ощупью шёл, как слепое животное, но в воцарившейся тишине во мне не прибавилось уверенности. Медленный шаг – шаг человека, что боится побеспокоить реальность. Самолёт уже разгонялся по своей полосе, большая птица и носом – тоже к Югу. Серебристый ветер размывал всё, что было немного дальше оконного стекла, и всё же, я разглядел взлёт. Разве не чудо, что он смог подняться в такую погоду? Скоро его белые огни исчезли, сколько бы я ни вглядывался, а глаз моих не хватало. И пусть я подошёл впритык, но во всю панораму окон мог видеть лишь себя, лишь то, насколько я одинок в большом зале ожидания. Всё, что приводил я на себе в порядок, было уничтожено. Своего лица не узнал. Это был последний рейс на сегодня, и он ушёл. Я никогда не боялся быть одиноким. Но сейчас мне страшно. — Правда ли, что люди искусства все грешны? — Мои грехи элегантны, господин Чон, а сцена всегда была ближе к Богу. — Вы прекрасно смотритесь на ней, будь она хоть трижды ближе к Дьяволу. Не в Вашем духе притворяться святым. — Откуда такая уверенность? — Вы актёр, но не лжец. — Кто отличит одно от другого? — Играют для других, но лгут – всегда в первую очередь самому себе. Я не нашелся, что ответить, и сказал что-то совершенно сумасбродное: — Всё в мире людей совершается только ради того, чтобы человек обрёл ослепительное величие своего безграничного заблуждения. — Думаете, я плохого мнения о вас? — Думаю, да. — Вы самое прекрасное, чего у меня нет. — Вы льстите. — Вам бы не стал. — Чем хуже другие? — Они – не Вы. Какие ваши любимые цветы? — Белые лилии. Цветы смерти. — Мне говорили, что вы неразговорчив. — Вам врали. Я болтаю без умолку, пока знаю, что другие чувствуют то же, что чувствую я. — Искренний как ребенок. — Я не ребенок. Дети верят в чудеса. — Вы заплачете, когда увидите настоящее чудо. Что-то с непривычки больно бьёт по лёгким, и я замираю, чтобы привыкнуть к боли. Я только что пережил свои желания. Я разлюбил свои мечты. И всё Вы... — Вы? — Вы! Всё Вы! – стреляю на поражение, ведь голос у меня громкий. Эхо разлетается как приговор, пока я смотрю в его глаза. В его глаза? Постойте, я сам себе не верю. Чувство такое, будто я умер на третьей зажженной спичке, как нищая девочка из далёкой грустной сказки. Потому что Чон Чонгук стоит прямо передо мной, и теперь я разглядел на его лице морщинки-лучики, разбегающиеся от всё ещё, впрочем, блестящих и юных чёрных глаз, и мягко очерченные губы мужчины, что мог себе позволить спокойную, а может даже, задорную улыбку. Мы были совсем не похожи. — Вас не должно было здесь быть. — Вас тоже, – возвращает он, и я понимаю, что Чон Чонгук растерян не меньше моего. Мы остались одни в пустом аэропорту. От всего этого у меня, наверное, впервые в жизни кружится голова, и я невольно завожу глаза под лоб. А потом чувствую прикосновение к спине и сдержанную близость. Всегда твердил, что не терплю ни стен, ни потолков, но сегодня уже не одно моё заблуждение рухнуло и щебёнкой разлетелось по глянцевому полу. — Мне не нужна помощь. — Безусловно. И это правда – Чон не держал меня, а просто находился рядом. Мы молчим. Ни о какой неловкости речи нет – из этого мы давно выросли характерами. Повисает лишь недосказанность без всяких обязательств. Он смотрит в окно. А я смотрю на него. Так близко, что скорее своего я слышу стук его сердца. Почему-то его ладонь, прильнувшая к моей спине, успокаивает. Почти усыпляет всякую бдительность, обычно присущую мне. Когда тишина наскучивает мне так же, как отсутствие его ответного взгляда, я даю голос: — Надеюсь, Вы просто опоздали на рейс. — Так не хотели видеть меня, что увязались следом? – теперь вижу, наконец, как он улыбается. — Не смейте так говорить обо мне. — Простите? – он переводит взгляд, вряд ли понимая, как стоит со мной обращаться, и качает головой. – По-моему, Вы не против того, чтобы я поддразнивал Вас. — Но никогда не дразните мою привязанность. — Очень откровенно. — Вы не опоздали, – догадываюсь, наконец. Снова улыбается, будто играет как с котенком. Я отстраняюсь, и, хотя меня не резанули по горлу вилкой, но боль похожая. Он оборачивается ко мне и делает шаг настолько тесный, что мой уход значил бы только жирную точку между нами. Поэтому я просто бью его ладонью по лицу. А он терпеливо возвращает всё внимание на меня, и мне почти жаль от того, что он больше не улыбается. — Простите, я не хотел Вас задеть. — Почему Вы остались? – терпение моё было на пределе, и я не собирался этого скрывать. – Отвечайте. Я не успел. Всё должно было случиться не так. Ответом служит сначала минутное молчание, свет в зале частично меркнет, оставляя голубоватую полутьму, слишком интимную для людей, которых ничего не связывает. Хотел я так думать. И лишь ту минуту спустя мужчина отводит взгляд, чтобы с нерешительностью студента вытянуть из переднего кармана пиджака золотую цепочку. Подумалось – часы, похоже ведь. Но последнее, чего я ожидал увидеть здесь, сейчас, в его руках – это то, как цепочку оттягивает изящная, хищная голова ягуара с пронзительными изумрудами глаз. И мои сразу сверкнули им под стать. — Я хотел улететь. Но не нашёл в себе сил просто сохранить украшение в память о человеке, который всегда говорит то, что думает, но не верит в чудеса. — Так избавились бы от него, – меня всё ещё не отпускает мелкая дрожь. — Это бы не избавило меня от Вас. — Со временем. — Думаете, так просто отпустить то, что ищешь? – я без труда распознал искренность мужчины, которую вижу в свой адрес нечасто и которая раздевает меня догола. И делает живым. Протянутый кулон ложится в мою холодную, безжизненную ладонь, но тут же согревается. Знаете, это просто невозможно. Невозможно, чтобы маленькую безделушку, затерявшуюся в суетливом улье с сотнями людей, нашёл всего один конкретный человек, человек, что единственный в целом мире имел на это хоть какое-то право, после меня. Кто положил это в его руки? Почему именно он нашел голову ягуара? Если бы я остановился уже там, у порога театра, этой встречи бы никогда не произошло? Как мне верить в то, что закономерность властвует над случаем? — Непросто, – вскидываю взгляд. — Вы искали кулон? – спрашивает Чон, расставаясь с цепочкой в нерешительности, будто от него ускользает что-то навсегда-последнее. — Нет. Но я нашёл то, что искал. Это оно? Мои щёки обожгло, шея покрылась морозными мурашками. Я плакал.
16 Нравится 0 Отзывы 4 В сборник