Мой кровавый Валентин

NC-17
Завершён
81
1
автор
Фэндом:
Размер:
7 страниц, 2 518 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

1

Настройки
Примечания:
Снег в их саду был идеально белым, как сахарная пудра, усыпанная по бархату ночи. Чимин приказал не трогать его ни метлой, ни следом — только ровная, девственная гладь, нарушаемая одной-единственной дорожкой. Дорожкой из алых лепестков роз, ведущей от французских дверей особняка к подготовленной в беседке площадке. Лепестки роз мягко пружинили под подошвами Юнги, и этот тихий, почти неслышный хруст был единственным звуком в застывшем зимнем саду. Воздух пах морозом и сладковатым увяданием — контраст, от которого перехватывало дыхание. Он был одет в белую блузу из тончайшего батиста — изящную, приталенную, с широкими рукавами, которые ниспадали мягкими волнами при каждом движении. Ткань струилась по хрупким плечам, обнимала тонкую талию и терялась в высоком поясе идеально сидящих брюк того же безупречно-белого цвета. В этом наряде он казался ещё более утончённым, почти нереальным — сошедшим со старинной фотографии призраком среди снегов. Но тепло, которое кутало его сегодня, было не от одежды. Перед выходом Чимин сам помогал ему одеться. Стоял за спиной, поправлял манжеты, расправлял кружево ворота — и всё это время его пальцы то и дело касались кожи Юнги: мимолётно, собственнически, благоговейно. А когда блуза была застёгнута, альфа прижался лицом к его макушке, глубоко вдохнул и прошептал в волосы: — Ты прекрасен. И теперь, идя по лепесткам к беседке, Юнги чувствовал это каждой клеткой. Запах Чимина въелся в ткань, смешался с его собственным — миндальная сладость, укутанная в кожу, мороз и тёплую древесную глубину. Он нёс этот запах на себе, как вторую кожу, как невидимую защиту. На лице Юнги, на безупречной фарфоровой коже левого века, тянулся бледно-розовый шрам. Тонкий, точный, словно проведённый рукой небрежного художника. Он не уродует — нет. Он добавляет лицу историю, ту самую трагическую глубину, которую Чимин одновременно ненавидел и боготворил. Ненавидел — потому что это его вина. Боготворил — потому что даже рассечённая, эта кожа оставалась самой прекрасной в мире. Воспоминание о шраме пришло само, как всегда, когда Юнги оставался один со своими мыслями. Три месяца. Девяносто два дня. Он объезжал владения Чимина, как делал всегда: больницы, приюты, детские дома. Его личная миссия — смягчать жестокость мира своего альфы каплями доброты. В детском доме «Рассвет» он всегда отказывался от охраны. «Они дети, Чимин-а, они боятся больших дядей в чёрном», — говорил он, и альфа, скрипя зубами, уступал. Это была его единственная, роковая уступка. Его взяли тихо, быстро, через чёрный ход, когда он читал сказку самому младшему. Пахнуло чем-то сладким и приторным — и темнота. Три месяца. Девяносто два дня ада, в котором время текло иначе — вязкое, тягучее, как смола. Три месяца Чимин переворачивал город за городом, сжигал склады, пытал информаторов, стирал в порошок всех, кто мог хоть что-то знать. Клан врага плавился под его яростью, как воск, но глава клана — старый лис, давний враг — уходил сквозь пальцы, оставляя за собой лишь пустоту и глумливые намёки. Чимин не спал. Не ел. Он превратился в машину для поиска, в одержимого зверя, который нёс смерть каждому, кто вставал на пути. Его люди боялись подходить к нему. В его глазах горело безумие потери. А Юнги всё это время был в плену. Комната с зашторенными окнами, где день никогда не сменялся ночью. Тяжёлый, спёртый воздух, пахнущий пылью и чужим, чуждым запахом — терпким, металлический с нотками гнили. Запах Лиса. Запах врага. Юнги был прикован к кровати. Тонкие цепи охватывали запястья и лодыжки — не грубые кандалы, а почти изящные, но неумолимые. Достаточно длинные, чтобы перевернуться с бока на бок, но не встать. Не сбежать. Не защититься. Лис приходил не каждый день. Иногда он оставлял Юнги в тишине на несколько суток — и тогда омега сходил с ума от одиночества, от неизвестности, от шепчущих стен. А иногда приходил. И тогда начиналось то, что Юнги боялся больше всего. Лис садился на край кровати. Говорил. Сначала тихо, почти ласково. Рассказывал о том, что Чимин уже не ищет его, что клан забыл своего омегу, что он, Лис, единственный, кто теперь о нём заботится. Что Чимин наверняка уже нашёл другого — зачем ему сломанная игрушка? И пока он говорил, его пальцы — сухие, горячие, с мозолистой кожей — гладили Юнги по щеке, по шее, по ключицам. Скользили по телу, как по дорогой ткани, собственнически, медленно, смакуя каждое прикосновение. И Юнги хотелось кричать от этих прикосновений. Они были хуже ударов. Потому что удары можно было терпеть. А от этой фальшивой ласки выворачивало наизнанку. А потом Лис поднимался. Доставал из-за пояса стек — тонкий, гибкий, из чёрной кожи, с маленькой петлей на конце. И гладящие пальцы превращались в карающую плеть. Стек свистел в воздухе — и обжигал кожу. Оставлял тонкие, жгучие полосы, которые вздувались красными рубцами, а потом ныли долго, мучительно, каждый раз напоминая о себе при малейшем движении. Лис знал, куда бить — туда, где больнее, но где следы можно спрятать. Под рёбра. По внутренней стороне бёдер. По спине, но так, чтобы не задеть лицо — лицо он берёг для последнего удара, для финала. — Ты так красиво кричишь, птичка, — шептал Лис, проводя стеком по горящей коже, не ударяя, просто дразня. — Интересно, твой Зверь знает, какие звуки ты издаёшь для других? Юнги кусал губы до крови, чтобы не кричать. Но иногда крик вырывался сам — глухой, сдавленный, похожий на вой раненого зверька. И тогда Лис улыбался и гладил его по голове, как нашкодившего щенка. — Тише, тише. Я же забочусь о тебе. Ты просто пока не понимаешь. А потом уходил. И Юнги оставался один в темноте, с цепями на руках и ногах, с ноющей, пульсирующей болью от свежих ран, с запахом Лиса, въевшимся в кожу. И тишина снова смыкалась над ним, как вода. Дни тянулись. Юнги перестал их считать. Иногда он проваливался в забытьё и видел Чимина — его лицо, его руки, его глаза. Просыпался в слезах, с именем альфы на губах, и целовал цепочку, сжимающую запястье, представляя, что это пальцы Чимина держат его. Три месяца. Девяноста два дня. А потом старик вошёл в его комнату в последний раз. В руке у него был не стек. Лезвие. Тонкое, хирургически точное. Лезвие полоснуло по веку — быстро, точно, неумолимо. Юнги закричал. Впервые за долгое время — закричал по-настоящему, не сдерживаясь, потому что боль была невыносимой, ослепляющей, выжигающей. — На память, птичка, — прошептал Лис, вытирая лезвие о простыню. — Каждый раз, глядя на тебя, он будет знать: я трогал тебя. Я слышал твои крики. Я оставил на тебе свой след. И это навсегда. Старик сбежал в ту же ночь, бросив свои владения, своих людей, всё. Он знал, что Чимин близко. Знал, что не выстоит. Но успел оставить свой последний, самый страшный подарок. Чимин нашёл его на рассвете. Он нёсся по коридорам проклятого особняка, сметая всё на своём пути. Люди Лиса разбегались, как тараканы, бросая оружие, но Чимин не обращал на них внимания. Он искал запах. Тот самый, единственный, который выл в его сердце девяносто два дня. И нашел. Дверь слетела с петель с одного удара. И Чимин замер на пороге. Комната с зашторенными окнами — он даже не сразу понял, что за окнами уже утро, потому что здесь царил вечный сумрак. Спёртый воздух, пахнущий пылью, болезнью и... этим чужим, металлическим с нотками гнили. Запах Лиса. Въевшийся в каждую складку простыней, в каждую подушку, в стены. Чимина едва не вывернуло от омерзения. А на кровати, прикованный тонкими цепями к спинке, лежал Юнги. Исхудавший до прозрачности, почти невесомый под тонкой простыней. Белая кожа отливала синевой — там, где не была покрыта багровыми полосами. Чимин видел их даже отсюда — на ключицах, на шее, на бледных запястьях, которые цепь натерла до кровавых мозолей. Но хуже всего было лицо. Осунувшееся, с заострившимися скулами, с темными кругами под глазами. И на левом веке — запекшаяся корка крови. Чёрная, страшная, рассекающая безупречную фарфоровую кожу. Чимин не помнил, как оказался рядом. Просто в один миг он уже стоял на коленях у кровати, впервые в жизни — на коленях, и руки его, убивавшие без содрогания, тряслись, не смея прикоснуться. Он не смел дотронуться. Боялся, что Юнги рассыплется от одного прикосновения, как снежный пепел. Боялся, что это сон, мираж, насмешка. Сердце альфы разрывалось от дикой смеси облегчения и ужаса. Он нашёл. Он успел. Но шрам... этот шрам будет вечно кричать ему в лицо: ты опоздал. Но сквозь вонь Лиса, сквозь запах гнили и крови — пробилось оно. Миндальное молоко. Лёгкая сладость. Родной, самый любимый запах в мире. Сейчас слабый, искажённый болью, почти угасающий — но живой. Настоящий. Юнги открыл глаза не сразу. Ресницы дрогнули. Медленно, с трудом — будто весили тонну. Сначала здоровый глаз — мутный, не сразу фокусирующийся. Потом второй... но тот не открылся до конца, только дрогнул залипшими ресницами, и по щеке потекла новая, алая капля — рана снова открылась. Но Юнги не чувствовал боли. Потому что увидел Чимина. Его альфа. Его жизнь. Склонившийся над ним, с безумными, красными от недосыпа и слёз глазами, с трясущимися руками, с лицом, искажённым мукой. — Ты пришёл... — его голос был сорван, тих, как шелест сухой травы. — Я знал... ты придёшь... Юнги вдохнул запах Чимина. Кожа, мороз, древесная глубина и что-то тёплое, родное, что Юнги не мог бы описать словами, но узнал бы с закрытыми глазами где угодно, в любой точке мира. И впервые за девяносто два дня тело омеги расслабилось. Напряжение, которое держало его в узле всё это время — страх, боль, ожидание, надежда — вдруг отпустило. Мышцы обмякли. Дыхание, до этого поверхностное и рваное, стало глубже. Потому что запах Чимина для него был лучше любого лекарства. Это была безопасность. Это был дом. И слабая, едва заметная улыбка тронула потрескавшиеся губы. Чимин зарычал. Глухо, надрывно, скуляще. Рык, в котором смешалось всё: облегчение, боль, ярость, любовь, отчаяние, надежда. Он потянулся к цепям — и одним движением голыми руками разорвал звенья. Металл впился в ладони, порезал кожу до крови, но Чимин не обращал на это внимание. Он прижал Юнги к себе — осторожно, будто тот был сделан из тончайшего стекла, но одновременно жадно, собственнически, не веря, не смея поверить, что держит его в руках. Живого. Настоящего. Своего. Юнги выдохнул ему в шею. И окончательно провалился в спасительную темноту — теперь уже не страшную, потому что в ней пахло Чимином. А значит, всё будет хорошо. Юнги вышел из потока воспоминаний, оказавшись в беседке. Стол, накрытый для двоих, мерцал хрусталём и серебром. А рядом, на невысокой алебастровой колонне, лежала подушка из бархата цвета запёкшейся крови. На ней покоилась шкатулка. Небольшая, изисканной работы, из белого золота, с витиеватым узором. Чимин стоял у стола, наблюдая за ним. В чёрном смокинге, он был воплощением власти и контроля. Но глаза… Его глаза, обычно холодные, как сталь, сейчас смотрели на Юнги с такой обнажённой нежностью, что у омеги перехватило дыхание. — Подойди, — голос Чимина был низким, чуть хрипловатым от сдерживаемых эмоций. Юнги подошёл. Чимин поднял руку — медленно, словно давая время отстраниться, если захочет. Но Юнги не отстранился. Он замер, чувствуя, как воздух между ними становится гуще, тяжелее, интимнее. Подушечка большого пальца коснулась шрама — сначала едва-едва, почти невесомо, словно Чимин боялся причинить боль одним лишь прикосновением. Юнги выдохнул. Глаза сами собой прикрылись, потому что это касание было... правильным. Единственно возможным. Тем, по которому тело тосковало всё это время, само не осознавая. Палец Чимина повёл по линии шрама — от внутреннего уголка глаза к виску, медленно, бережно, будто считывая брайлевским шрифтом каждую неровность зажившей ткани. Тёплая кожа альфы скользила по его веку, и Юнги показалось, что вместе с этим прикосновением уходит что-то липкое, чужое, страшное — то, что въелось в этот шрам за три месяца плена. Запах Лиса. Страх. Беспомощность. Чимин стирал это всё. Одним пальцем. Одним касанием. Забирал себе. По телу Юнги пробежала дрожь — не от холода, от переизбытка чувств. Хотелось прижаться к этой ладони, потереться о неё щекой, как довольный кот, замурлыкать. Хотелось, чтобы это прикосновение длилось вечность. Но Чимин убрал руку. Опустил её к шкатулке на подушке. А Юнги остался стоять, чувствуя, как на месте шрама всё ещё горит след от его пальца — тепло, защита, обещание. Он моргнул, открывая глаза. И встретился с взглядом Чимина — тёмным, жадно следящим за каждым его движением, каждой эмоцией на лице. — Ты даже не представляешь, как я люблю тебя, — одними губами прошептал альфа. Он задержал взгляд на лице Юнги ещё мгновение, а потом опустил глаза — туда, где на алой подушке покоилась шкатулка из белого золота. Чимин взял её в руки. Провёл пальцем по узору на крышке — задумчиво, почти рассеянно, будто собираясь с мыслями. — Я ненавидел каждый день, каждый час, каждую секунду тех трёх месяцев, — начал он, не поднимая глаз. Голос звучал глухо, обращённый не столько к Юнги, сколько к самому себе, к той боли, что всё ещё жила под рёбрами. — Я ненавидел мир, который позволил этому случиться. Ненавидел себя за то, что допустил... Он поднял взгляд — и Юнги увидел в нём всё. И любовь, и ненависть, и обещание. — ...Но больше всего я ненавидел его. Я не могу стереть прошлое, мой свет. Не могу вернуть те месяцы. Но я могу вернуть тебе спокойствие. Я могу сделать так, чтобы ни один кошмар больше не имел лица. Сегодня — день, когда дарят сердца. И я дарю тебе его. Чимин жестом указал на защёлку. Сердце Юнги учащённо забилось. Пальцы, тонкие и изящные, дрогнули, но повиновались. Он нажал. Крышка отскочила. Внутри, на белоснежном бархате, лежало сердце. Настоящее. Человеческое. Оно всё ещё хранило тепло — недавно бившееся, недавно живое. Тёмно-алый, глубокий цвет, влажный отблеск на свету, и несколько капель, упавших на бархат, как слёзы из рубина. Словно сердце плакало кровью перед тем, как остановиться навсегда. Воздух застыл. Тишину нарушал только далёкий вой ветра. Юнги, пацифист, эмпат, тот, кто лечил раны и утешал детей, — смотрел на этот акт первобытной жестокости. Смотрел и чувствовал, как где-то глубоко внутри, там, где раньше жил ужас перед насилием, разрастается что-то другое. Ему не было противно. Не было страшно. Сквозь лёгкий туман шока пробивалось странное, тёплое, почти благоговейное понимание. Это не было просто мщением. Это было очищением. Эксгумацией прошлого, которое Чимин выкорчевал с корнем и принёс к его ногам. Это был язык Чимина — единственный, который он знал в совершенстве. Язык абсолютного, тотального обладания и защиты. Не словами — делом. Не обещаниями — плотью и кровью. Он вырвал не просто орган у врага. Он вырвал саму угрозу из своей вселенной. Он подарил Юнги не ужасный трофей, а символ. Символ того, что тот, кто причинил боль, больше не дышит. Его сердце больше не бьётся ненавистью. Оно здесь, остывает в этой шкатулке, отдано в руки Юнги, как самая чудовищная — и самая искренняя валентинка в мире. И Юнги понял, как сильно он любит этого человека. Любит не несмотря на его тьму, а вместе с ней. Он любит спокойную жестокость Чимина, направленную вовне, и его хрупкую, трепетную нежность, обращённую внутрь, к нему. Он любит силу, которая может разорвать мир на части, но предпочитает застёгивать пуговицы на его свитере. Он любит альфу, который, будучи богом преступного мира, молится каждую ночь на его шрам, целуя его, как святыню. Слёзы, горячие и солёные, покатились по щекам Юнги, но на губах играла улыбка — печальная, понимающая, бесконечно любящая. — Спасибо, — прошептал он, и его голос прозвучал хрипло от слёз. Он смотрел не на сердце, а в глаза Чимину. — Спасибо за… за покой. Он закрыл шкатулку с тихим щелчком — словно захлопнул дверцу между прошлым и настоящим. Заключил три месяца ада в эту золотую клетку, запер навсегда. Потом шагнул вперёд. Уткнулся лицом в грудь Чимина, в его запах, в его тепло, в его бьющееся сердце — живое, горячее, родное. Вдохнул так глубоко, будто хотел наполниться им до краёв, до самого дна лёгких, до последней клеточки. И Чимин — жестокий Чимин, Зверь, перед которым дрожал весь преступный мир, — содрогнулся от этого прикосновения. Обвил его руками, прижал к себе так сильно, будто хотел вобрать под кожу, спрятать между рёбер, укрыть сердцем от всего мира навсегда. Чтобы больше никогда. Чтобы никто. Чтобы только здесь. Только с ним. Только в безопасности. А на колонне, рядом с ними, покоилась маленькая шкатулка из белого золота. Настоящая валентинка. От всего сердца.
Отзывы (3)