***
В зале было пусто. Пахло старым ковром и попкорном, который не продавали уже час. Николай сел в середину девятого ряда — так, чтобы никто не сел рядом, чтобы пространство слева и справа оставалось мёртвой зоной. Свет погас. На экране замелькали зелёные холмы, заиграла арфа. И тут дверь в зал скрипнула. Николай покосился. В проёме стоял мужчина — тёмное пальто, чёрные волосы, бледное лицо. Он оглядел пустые кресла с выражением легкой брезгливости, словно прикидывал, какое место больше всего достойно его общества, и сел через два кресла от Николая в его ряду. Справа. Николай стиснул подлокотник. Миссис Беннет на экране заламывала руки. — Мистер Бингли! Такой приятный молодой человек! А сестра его! А пять наших дочерей!.. Мужчина слева от Николая тихо, но отчётливо произнёс: — Пять сестёр. Боже мой, у меня тоже пять сестёр. Николай не ответил. — И это, знаете ли, ужас, — продолжил мужчина шёпотом, обращаясь, кажется, к самому себе. — Потому что если одна заболела — заболеют все. Если одна влюбилась — у всех истерика. Если одной нужны деньги — значит, денег нет ни у кого. Николай молчал. На экране Элизабет Беннет шла по полю с книгой. — А ведь она права, — не унимался сосед. — Она идёт и читает. Потому что с пятью сёстрами единственный способ сохранить рассудок — это читать. И гулять. Желательно одновременно. Николай сдался. — У меня две дочери, — сказал он, не поворачивая головы. — И это уже немало. Мужчина повернулся. Николай боковым зрением увидел чёрную прядь, упавшую на лоб, острый подбородок, тонкие губы, тронутые намёком на улыбку. — Две — это ещё терпимо, — сказал мужчина. — При двух остаётся иллюзия контроля. При пяти — только иллюзия, что ты вообще существуешь. Николай хмыкнул. На экране появился мистер Дарси — высокий, мрачный, в сюртуке. Он смотрел на Элизабет с таким выражением, будто она была одновременно самым прекрасным и самым раздражающим созданием на земле. — А этот мне нравится, — сказал мужчина. — Сноб, конечно, каких мало. Но у него есть характер. — Гордый, — сказал Николай. — Скорее, предубеждённый. — Это одно и то же. — О, нет, — Ммжчина наконец повернулся к нему полностью, и Николай увидел глаза — тёмные, живые, с насмешливыми искрами. — Гордость — это когда ты считаешь себя лучше других. Предубеждение — когда ты считаешь, что другие хуже, чем они есть. Разница фундаментальная. Николай посмотрел на него в упор. — Вы психолог? — Литератор. — Мужчина чуть склонил голову. — Жуковский. Василий. Николай вдруг понял, что не назвал себя, и это было неловко. — Николай. — Очень приятно, Николай. Жуковский произнёс его имя с лёгкой растяжкой, словно пробуя на вкус.***
Дальше они смотрели молча. Но молчание было другое — не то тяжёлое, одиночное, каким оно было в начале показа, а тёплое, почти уютное. Николай поймал себя на том, что ждёт следующего комментария. Жуковский не разочаровывал. — Посмотрите на этого мистера Коллинза. Ну разве не прелесть? «Я унаследую ваш дом, но вы не волнуйтесь, я позволю вам в нём жить». Искренне уверен, что делает одолжение. — Он просто дурак, — сказал Николай. — Осторожнее. Дураки правят миром. Умные только пишут о них книги. — А вы пишете? — Пытаюсь. — Жуковский поправил шарф, которого на самом деле не было, — жест оказался привычным, почти рефлекторным. — Но сейчас я больше перевожу. Немецкие баллады. Стихи. Это как пересаживать цветок из одного горшка в другой — корни всё равно обрываются, но иногда он приживается. Николай смотрел на экран, но глаза его то и дело косились в сторону. — А вы чем занимаетесь, Николай? — Я… — Он запнулся. — У меня свой бизнес. Небольшой. — Какой? — Деревообработка. — Мебель? — Скорее стройматериалы. Но не хочу утомлять вас этим. — Вы не утомляете, — мягко сказал Жуковский. — Мой дед тоже работал с деревом. Я помню запах стружки. И руки у него были — как ваши. Николай опустил взгляд на свои ладони. Большие, с выступающими венами, с въевшейся в кожу пыльцой древесины. — Руки как руки. — Красивые, — сказал Жуковский просто и отвернулся к экрану. У Николая что-то ёкнуло в груди.***
Сцена бала в Незерфилде. Дарси отказывается танцевать с Элизабет. Та делает обиженное лицо, но в глазах — вызов. — Идиот, — сказал Николай неожиданно для себя. — Она же ему нравится, а он стоит как столб. — Он боится. — Чего? — Что она откажет. Что он опозорится. Что покажет ей, как она ему нужна, — а она этим воспользуется. Или не воспользуется, что ещё страшнее. Николай молчал. — Знаете, — продолжил Жуковский, — я думаю, этот фильм специально для таких, как мы с вами. — Для каких? Жуковский повернулся. В темноте его лицо казалось вырезанным из слоновой кости — гладким, бледным, с резкими тенями под глазами. — Для гордых и предубеждённых. Николай смотрел на него секунду. Две. Потом откинул голову на спинку кресла и рассмеялся. Смех вышел хриплым, непривычным — он не смеялся так давно, что мышцы лица будто забыли, как это делается, но это был настоящий смех. Жуковский улыбнулся, и улыбка у него была довольная, почти кошачья. — Рад, что вы оценили.***
После фильма Николай поднялся, уверенный, что сейчас они кивнут друг другу и разойдутся в разные стороны. Жуковский тоже встал, запахнул пальто — и вдруг сказал: — Знаете, я ужасно не люблю уходить сразу. Остаётся ощущение незавершённости. Как недочитанная глава. Николай замер. — Я бы выпил кофе, — сказал Жуковский, глядя куда-то в сторону. — Тут через дорогу есть одно место. Там не рисуют сердечки на кофе. Я проверял. — Проверяли? — Сегодня утром. В порядке эксперимента. Николай снова почувствовал, как губы предательски дрожат в улыбке. — Хорошо.***
Кофейня называлась «Кабинет». Там пахло книжной пылью и кофе, на стенах висели чёрно-белые фотографии Петербурга, а стулья были такие неудобные, что долго не просидишь — очевидно, задумано, чтобы увеличить проходимость. Они сели у окна. Жуковский заказал раф с лавандой, Николай — американо без сахара. — Вы знаете, что кофе без сахара пьют только люди, которые не умеют себе разрешать радоваться жизни? — спросил Жуковский, отпивая свой сладкий кофе. — Я разрешаю себе радоваться жизни, — возразил Николай. — Как, например? Николай задумался. В голову лезло только то, что удовольствием не считалось: работа, сон, редкие прогулки, когда никто не дёргает. — Я люблю рано вставать, — сказал он наконец. — Когда город ещё спит. Можно пройти по набережной и никого не встретить. — Это не радость, — покачал головой Жуковский. — Это одиночество. Вы их путаете. — А вы? — Николай отодвинул пустую чашку. — Как вы разрешаете себе радоваться жизни? Жуковский допил раф, облизал пену с верхней губы — совершенно по-детски, не замечая этого — и сказал: — Я позволяю себе разговаривать с незнакомцами в кинотеатрах. Это обычно плохо кончается, но сегодня, кажется, повезло. Николай смотрел, как двигаются его губы. — Откуда вы знаете? — Знаю что? — Что сегодня повезло. Жуковский помолчал. В кофейне играла тихая музыка, какая-то старая французская песня. За окном падал снег. — Потому что вы ещё здесь, — сказал Жуковский. — И не сбежали. Николай опустил взгляд. Его пальцы сжали край стола с такой силой, что побелели костяшки. — Я не сбегу, — сказал он глухо.***
Они вышли на улицу, и ветер ударил в лицо, вытесняя духоту кофейни. Снег шёл густыми, крупными хлопьями, лип к ресницам и воротникам. — Вам куда? — спросил Жуковский. — На Петроградскую. — Мне на Васильевский. Нам, кажется, не по пути. Николай кивнул. Конечно, не по пути. У них вообще ничего не было общего — деревообработка и немецкие баллады, двадцать девять и сорок два, разведённый и… Он не знал, какой статус у Жуковского. Женат? Был женат? Встречается с кем-то? Не его дело. — Спасибо за компанию, — сказал Николай. — Было… неожиданно. — Взаимно. Василий протянул руку. Николай пожал её на секунду дольше, чем следовало. Ладонь у Жуковского была сухая, тёплая, пальцы длинные — «руки пианиста», подумал Николай. Или поэта. — Вы не дали мне свой телефон, — сказал Жуковский. Николай моргнул. — Что? — Телефон. Номер. Вы не дали. — Я… — Николай растерялся. — Вы не просили. — Прошу сейчас. Жуковский смотрел на него спокойно, без тени смущения. Снег таял в его чёрных волосах, превращаясь в мелкие капли, похожие на стразы. Николай продиктовал номер. Жуковский набрал — у Николая в кармане завибрировало. — Это чтобы у вас был мой, — пояснил Жуковский. — На случай, если захотите написать. О стихах. Или о дереве. Он улыбнулся и пошёл прочь — лёгкой, скользящей походкой. Тёмное пальто быстро растворилось в снежной пелене. Николай стоял на месте, пока телефон не завибрировал снова. «Жуковский Василий. Литератор. P.S. У вас ресницы белые». Николай поднял руку, провёл пальцами по ресницам — и правда, мокрые. Он улыбнулся в пустоту.***
Три дня они переписывались. Сначала коротко: «Как прошёл ваш день?» «Читали что-нибудь интересное?». Потом сообщения стали длиннее: «У меня презентация новой книги, волнуюсь как гимназист». «На работе аврал, пил кофе из старого автомата, это было ужасно». Жуковский присылал фотографии своего кота: «Похож на Байрона, вы не находите?» Николай отправлял фото заката над Невой: «Я тут гулял, подумал о вас». Подумал о вас. Стереть? Стереть. Он стёр. Потом написал снова: «Извините, это случайность». Жуковский ответил через минуту: «Ничего случайного не бывает. Спасибо, очень красиво».***
Они встретились снова через пять дней. Жуковский позвал его в Мариинский театр: «Дают «Евгения Онегина», это же почти про нас». Николай никогда не был в опере, но согласился сразу. Он надел свой самый приличный пиджак и долго смотрел на себя в зеркало. Рубашка, растёгнутая на одну пуговицу. Веснушки на лице. Рыжие волосы, зачёсанные назад. — Ты идиот, — сказал он своему отражению. — Ему сорок два. Он писатель. Он просто… вежливый. Отражение молчало.***
В антракте Жуковский сказал: — Вы, главное, не думайте, что я каждый день приглашаю малознакомых людей в оперу. — А я и не думаю. — Думаете. У вас на лице написано: «Зачем я здесь, я ничего не понимаю, сейчас меня разоблачат». Николай дёрнул уголком рта. — Я действительно ничего в этом не понимаю, но голос… у Татьяны голос красивый. — У Татьяны чудесный голос, — согласился Жуковский. — Но мне больше нравится Ольга. — Почему? — У неё меньше драмы. Она просто живёт, не пытаясь быть героиней романа. — А вы пытаетесь? Жуковский взял его под руку — просто, естественно, как берут бокал или книгу. — Все мы пытаемся, Николай. Вопрос только в том — чей роман мы пишем.***
После оперы пошёл снег. Такой же, как в тот первый вечер. Или, может быть, другой — Николай перестал об этом думать. — Я провожу вас, — сказал Жуковский. — Вам в другую сторону. — Я знаю. Они шли медленно. Николай чувствовал тепло его плеча, даже сквозь пальто, даже сквозь снег. Город шумел где-то далеко, приглушённо, как море, сквозь слой ваты. — Можно я задам бестактный вопрос? — спросил Жуковский. — Задавайте. — Почему вы один? Николай остановился. Под ногами хрустел снег, перемешанный с солью. — Жена ушла. Год назад. — Из-за чего? — Я был… — Он подбирал слова. — Я не умел говорить. Думал, если молчишь — это значит, всё в порядке. Что слова только портят. — А оказалось? — А оказалось, что молчание — это тоже ответ, и он ей не понравился. Жуковский молчал. Снег падал на его ресницы, таял на губах. — Я тоже умею молчать, — сказал он наконец. — Но с вами почему-то не хочется. Он взял Николая за руку. Не за запястье, не за пальцы — именно за руку, полностью, ладонь в ладонь, и Николай почувствовал, как что-то внутри — туго скрученное, заржавевшее — начинает медленно раскручиваться.***
Они зашли в первый попавшийся бар. Названия Николай не запомнил. Помнил только, что там было темно и пахло вишнёвым табаком, а на стенах висели старые афиши. Жуковский пил глинтвейн. Николай — виски. — Вы всегда пьёте только мужское? — спросил Жуковский, пригубливая свой бокал. — Вы всегда пьёте только сладкое? — Всегда. И ещё я люблю зефир. И смотреть глупые комедии до трёх ночи. — Это ужасно. — Знаю. Николай усмехнулся и допил виски. — Я люблю «Один дома», — сказал он. — Первую часть. Пересматриваю каждый Новый год. Жуковский посмотрел на него с совершенно новым выражением. — Вы сейчас серьёзно? — Абсолютно. У Маши — дочери — был период, она боялась спать одна. Я включал ей этот фильм, и она засыпала. Потом привык. — К фильму? — К ней. К тому, что она рядом. Во время просмотра. Жуковский отставил бокал. В полумраке его глаза казались почти чёрными. — Вы очень странный, Николай. — Почему? — Потому что вы кажетесь холодным, как… — он замялся, — как хорошо выделанная кожа, а на самом деле вы тёплый. И мягкий. И совершенно не умеете это скрывать. Николай молчал. Его сердце билось где-то в горле. — И ещё, — добавил Жуковский тише, — вы очень красивый. Но вы, наверное, это знаете. — Не знаю, — сказал Николай хрипло. — Я никогда этого не знал.***
Они вышли из бара, и Петербург встретил их ледяным ветром и пустотой. — У меня дом тут рядом, — сказал Жуковский, не глядя на него. — Через мост. На 9 линии. Николай кивнул. — Я провожу. — Вам совсем не по пути. — Я знаю.***
В лифте было тесно и душно. Николай стоял, вжавшись в угол, и смотрел на горящий экран этажей. Жуковский — рядом, слишком близко. Пахло лавандой от его шарфа и ещё чем-то — можжевельником? Кожей? — чем пах его парфюм. — Не смотрите так, — сказал Василий. — Как? — Будто я вас сейчас укушу. Николай повернул голову. — А вы укусите? Жуковский шагнул к нему навстречу. Всё произошло быстро, неловко, почти по-школьному. Василий был чуть ниже, и ему пришлось встать на носки. Николай наклонился. Они стукнулись лбами, и Жуковский тихо засмеялся: — Господи, мы как два подростка. — У меня давно, — выдохнул Николай, — не было… — Я понял, — сказал Жуковский. — Просто дышите. И поцеловал его.***
В квартире было темно. Жуковский не стал зажигать свет — только сбросил пальто на пол и потянул Николая за собой. — Вы не пожалеете? — спросил Николай, когда его прижали к стене в прихожей. — Я уже жалею, — шепнул Жуковский, касаясь губами его шеи. — Что не сделал этого раньше. В кинотеатре. Или в кофейне. Или когда вы прислали мне тот закат. — Я стёр это сообщение. — Я сделал скриншот. Николай замер. Потом его руки — горячие, большие, с въевшейся в кожу древесной пыльцой — легли ему на талию. — Зачем? — Потому что вы, — Жуковский расстёгивал пуговицы на его рубашке, путаясь в ткани, — вы на нём улыбались. Немного. Не разжимая губ. И я подумал: я хочу увидеть это снова. Вживую. Он справился с последней пуговицей и отступил на шаг, разглядывая. Николай стоял перед ним — высокий, широкоплечий, с рыжими волосами, прилипшими ко лбу, с веснушками, которые в этом свете казались россыпью звёзд на тёмном небе. — Вы невероятный, — сказал Василий. — Как дерево, которое росло сто лет и никому не давало себя срубить. — Я не… — Тихо. Жуковский взял его лицо в ладони. — Сейчас я хочу, чтобы ты просто позволил себе это. Всё остальное — потом.***
Они целовались долго. Сначала у стены, потом на диване, потом в спальне, куда Николай почти донёс Жуковского на руках — не удержался, пошатнулся, и они вместе рухнули на кровать. — Боже, — выдохнул Василий, ловя ртом воздух. — Ты меня раздавишь. — Прости. — Не прощу. Надо повторить. Николай засмеялся — удивлённо, легко, как давно не смеялся. Жуковский стащил с него рубашку окончательно и провёл ладонью по груди, по животу, задержался на поясе брюк. — Можно? Николай кивнул. Он потерял голос где-то между прихожей и спальней. Жуковский расстегнул ремень. Потом пуговицу. Потом замолчал, глядя вниз. — О, — сказал он. Николай закрыл глаза. — Я не… — Что ты? — Это не… я не специально. Жуковский тихо рассмеялся. — Николай. Ты сейчас оправдываетесь передо мной за то, что у тебя эрекция. В ситуации, когда мы оба голые по пояс и я сижу у тебя на коленях. — Я… — Это прекрасно, — сказал Жуковский. — Это значит, что я тебе нравлюсь. Тебе не за что извиняться. Он наклонился и поцеловал его в ключицу. — Но я должен предупредить, — шепнул он между поцелуями. — Я не очень опытный в этом. В смысле — с мужчинами. Совсем не опытный. — Я тоже, — сказал Николай. — То есть с женщинами — да. А с мужчинами — нет. Жуковский поднял голову. — Ты серьёзно? — Абсолютно. — Так мы оба… — Жуковский моргнул. — Господи, это провал. Николай вдруг улыбнулся — широко, открыто, совсем не так, как на том селфи. — Тогда будем учиться вместе.***
Они учились. Николай был неуклюжий — слишком резкий, слишком сильный. Он не рассчитал силу, когда потянул резинку боксеров, и едва не порвал её. Он задел локтем тумбочку, и что-то упало с громким стуком. Он целовался так, будто пытался выиграть соревнование. Но он был внимательным. — Больно? — спрашивал он, касаясь пальцами чужой кожи. — Здесь? А здесь? — Не больно, — выдыхал Жуковский, выгибаясь под его ладонями. — Ещё. Николай учился быстро. Он запоминал, как отзывается тело писателя: дрожь по телу, когда проводишь по внутренней стороне бёдра; сбитое дыхание, когда прикусываешь мочку уха; хриплое «да», когда нажимаешь чуть сильнее. Жуковский не отставал. Он водил пальцами по веснушкам, словно по звёздной карте, находил места, о существовании которых Николай не подозревал: ямочка под коленом, ложбинка у основания шеи, точка чуть ниже поясницы, от прикосновения к которой по позвоночнику бежал ток. — У тебя всё тело в этих точках, — сказал Жуковский, скользя ладонью по его пояснице. — Как карта сокровищ. — И где клад? — Ты ещё не понял? — Жуковский наклонился и провёл языком по его позвоночнику, снизу вверх. — Ты и есть клад. Николай перевернул его на спину.***
Они лежали в темноте. Николай курил — редко, только когда нервничал, а сейчас нервничал сильно. Жуковский лежал у него на груди, чертил пальцем узоры на его плече. — У меня есть теория, — сказал Василий. — Какая? — Мистер Дарси на самом деле был рыжим. Николай выпустил дым в потолок. — С чего ты взял? — У него на лице написано. Все эти внутренние мучения, эта гордость — это чисто комплекс рыжих. Брюнеты проще относятся к жизни. — А блондины? — Блондины вообще не думают. Николай засмеялся. Дым пошёл в стороны. — Ты сейчас обидел всех моих знакомых блондинов. — Пусть подают в суд. Я найму адвоката. Николай потушил сигарету и обнял его крепче. — Спасибо, — сказал он тихо. — За что? — За сегодня. За кино. За то, что заговорил тогда. Жуковский поднял голову, посмотрел на него в упор. — Ты же понимаешь, что я не просто так заговорил. — Понимаю. — Я увидел тебя в этом пустом зале, с твоим профилем и твоими руками, и подумал: либо я сейчас скажу что-то, либо буду жалеть до конца жизни. Николай молчал. — Я не умею жалеть, — добавил Жуковский. — Мне сорок два, я перевёл сто тысяч строк немецких баллад, у меня пять сестёр и кот по кличке Байрон, и я больше не хочу ничего откладывать на потом. — А что ты хочешь сейчас? Жуковский промолчал. — Я хочу, чтобы ты остался до утра, а утром выпил со мной кофе. Без сахара, если тебе так нравится. И хочу увидеть тебя завтра. Николай смотрел на него. — Я останусь, — сказал он. — И утром выпью кофе. И мы оба увидим друг друга завтра.***
Утром снова шёл снег. Николай стоял у окна, пил чёрный кофе и смотрел, как заметает Васильевский остров. Жуковский возился на кухне, напевая что-то из оперы. — У тебя спина в синяках, — сказал Василий, заглядывая ему через плечо. — Я заметил. — Это я оставил? — Нет, это я неудачно упал с лестницы. Жуковский фыркнул. — Врёшь. — Вру. Он обхватил Николая со спины, уткнулся носом ему между лопаток. — Я сегодня должен быть в Доме актёра. Презентация новой книги. Хочешь прийти? Николай молчал. — Если тебе неудобно, я пойму… — Хочу. Жуковский замер. — Правда? — Я ничего не понимаю в поэзии, но я хочу послушать, как ты говоришь о ней. Тёплые руки сжались крепче. — Тогда договорились. Николай поставил чашку, повернулся к нему. — Василий. — М? — Я не хочу ничего откладывать. Он поцеловал его в лоб — легко, почти невесомо. Как обещание. — Тогда не будем, — сказал Жуковский. Снег за окном шёл стеной, и Петербург был похож на иллюстрацию к старой немецкой балладе — той, где двое находят друг друга в метель и уже никогда не теряются.