Юноша и граф

R
Завершён
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
78 страниц, 30 930 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

Глава вторая. Цикломития

Настройки
18 января «Ничего не пишу, потому что занят до крайности и в конце дня просто валюсь с ног (засыпаю всё равно около трёх; проклятая бессонница). В понедельник ходил закладывать отцовские часы. Из всех безделушек они имели наивысшую цену, и мне проще всего было отпустить именно их (да простит меня отец, но в последнее время нас связывает слишком мало тёплых чувств). Теперь их золотой блеск освещает засаленный ящик ростовщика. Безупречный ход, тонкая гравировка, работа настоящего мастера – вот сколько стоит один блестящий выход в свет. Полученных денег хватило на новый шёлковый жилет да флакон парижской пудры с некоторой мелочёвкой и остатком, который пойдет на бытовые нужды. Мало. Почти оскорбительно мало. Квитанцию засунул за подкладку шкатулки, как преступник, но Сашка не поймёт, если увидит. Лучше скажу что потерял или украли. Вчера впервые провёл урок. О, как же это было ужасно! Вспоминаю с содроганием. Приняли меня с виду тепло, даже обходительно и притом так покровительственно и снисходительно, что от злости временами зеленело в глазах. В прищуре Фомы Павловича (так зовут нынешнего моего «благодетеля») так и читалось, мол, «Я тебя, голубчик, со всей твоей учёностью на сдачу от подряда купил». Два часа просидел я в столовой, пропитанной запахом пережаренного масла и читал «Бедную Лизу» розовощёкой девице с коровьими, тёмными глазами. Отец её в какой-то момент зашёл нас проведать и так хлопнул меня по спине, что потревоженный синяк взорвался болью столь яркой, что я чуть было позорно не упал в обморок. Едва довёл урок до конца. Мне в той же манере предложили остаться на обед, но один только вид гуся, лоснящегося от жира, вызвал такую тошноту, что я поспешил откланяться, ссылаясь на срочные дела. Господи, как пережить такое унижение? Я будто обезьянка, выставленная на потеху. Четыре урока в неделю! Да я свихнусь!! Почему, почему так нужны деньги? Быть бы Диогеном – и дело с концом! Вечером был Сашка. Занёс мне гуталина и бензин по просьбе. Пробовал рассказать ему свои злоключения – не понял. Старался утешить словами о «честном труде». Видит Бог, каких усилий стоило мне удержаться от грубости. Перевёл тему на субботний вечер. Он тоже там будет, графиня лично пригласила. Из любопытства, конечно, но больше по вежливости. Вновь эта черта, которая всегда меня в нём поражает – удивительная азартная любознательность, смешанная с абсолютным безразличием ко всему хоть сколько-нибудь экзотичному. Два дня на сборы, из них один – опять ужасный урок для дочки Ф. П. Боже, дай мне сил!» 21 января «Наконец, этот день настал. Весь я дрожу изнутри, сам не знаю отчего. Каким-то странным, болезненно-острым оживлением охвачена вся моя суть. Будто даже вижу острее и слух улавливает гул голосов с нижних этажей. Предчувствие. Как если бы случалась долгожданная встреча. С бедой ли? Ах, до чего доводят меня нервы, что сразу стремлюсь я предполагать худшее! Но за эти несколько дней я только и слышал что о графе, из совершенно разных источников. Про него даже написали в газете! В комнате тяжело дышать от мерзкого бензина. Проклятый фрак! Кажется, что въедливый этот дух, как саму суть нищеты, не изгнать никаким проветриванием. Но в зеркале… в зеркале я неузнаваем. Почти даже нравлюсь себе. Я затянул корсет – да, пришлось прибегнуть к этой маленькой хитрости, слишком уж ослаб я за этот месяц. Дышать трудно, повреждённое плечо ноет, но зато как сидит шёлк! Наконец вижу прежнюю свою аристократическую статность. Белоснежность жилета почти даже слепит, и фрак рядом с ним выглядит не старым, а благородно-старинным (сколько убил на него времени!) А ещё сделал то, о чём давно мечтал – взял пуховку и слой за слоем скрыл следы бессонницы, нервов, голодных обмороков и позорных уроков. Ни следа измученного меня, только бледность – высокая и возвышенная, как у героев Бодлера. Помедлил и всё же решился подвести углём глаза. Самую малость, чтобы лишь придать взгляду ту мерцающую, близкую к лихорадке глубину, которую требует мой образ. Галка. Абсолютнейшая галка в павлиньих перьях. Но сегодня… сегодня пусть и сама галка поверит, что она павлин. Хотя бы сегодня. Саша заходил с полчаса назад. Замер на пороге, оглядел своими пронзительными глазами. «Что с тобой? Ты болен?» – он спросил со столь искренним испугом, что я, неожиданно для самого себя, испытал волну умиления такой невиданной силы, что даже не обиделся на его последующие слова. Что-то вроде: «Выглядишь как мертвец. Ты в таком виде ехать собрался?». Как объяснить ему, этому замечательному и такому глупому в символах человеку, что этот образ – единственно возможный для меня пропуск в общество? Сашка ушёл хмурый, обещав присматривать за мной. Что же, как ему угодно. Всё равно увидим мы разные вещи. Я уже надел перчатки. Кожа плотно обхватила пальцы (почти их не разносил, как бы ни свело руку). В карманах – пусто, ни часов, ни денег на обратный путь. И пусть. Неважно. Всё потом. Пора.» 22 января «Пишу сразу по возвращении. За окном занимаются первые сумрачные проблески зари, у меня холодно как в могиле, а тело горит и трясёт лихорадкой. О, что это было! Тысячу раз прав был Яся в письме – графа невозможно описать. Я раскланялся со знакомыми и притаился за колонной, поблизости от места, где он сидел. Удивительное зрелище! Действительно красив, как богиня, и совсем не похож на тех китайцев из посольства! В этот раз он был в бледно-зелёном с серебром, и весь наш бомонд закрутился вокруг него, как кольца змеиного хвоста. Он что-то рассказывал, и к нему бесконечно подходили представляться. Меня же вдруг обуяла такая робость, какой я не чувствовал со времен молочного детства, когда стоял перед дядей и пытался выдавить из себя Суворовские заветы. Какая-то глубокая паника на уровне инстинкта. Я впитывал глазами каждое его плавное, гибкое движение (пусть обзор мой и был ограничен) и с каждой секундой всё больше каменел от мысли попробовать подойти к этому удивительному существу. Так и простоял бы тенью, но Яся нашёл меня и буквально протащил напрямик графу, не слушая возражений. Стал представлять, как-то спешно и весело, рекомендовать: мол, друг, поэт и вообще человек хороший – а я стоял как дурак. Поклонился только с выученной учтивостью и замер, не в силах отвести взгляд. Яся прав – страшная, непостижимая красота. Он смотрел на меня как змей, не моргая, и заговорил так мягко, с почти кошачьей хрипотцой, что сердце моё мигом провалилось куда-то в бездну. Помню каждое его слово болезненно отчётливо: «Поэт? В столь шумном городе найти чистый голос – редкий дар. Прочитайте нам что-нибудь, сударь. Не откажите в любезности… Я давно не слышал хороших стихов». Вмиг, как по волшебству, наступила та самая тишина, о которой говорил Яся. Все затихли, замерли, и уставились на меня с жестоким, почти звериным любопытством. Какое счастье, что я был напудрен! Ибо, по ощущениям, в этот момент вся краска бросилась мне к щекам. Я совсем ничего не готовил! Записи остались дома, а всё приходящее на ум казалось столь мелочным и неказистым, что впору было уйти, сославшись на плохое самочувствие, и утопиться от позора. Что спасло меня – божья ли воля, рок, случай – не знаю, но плечо вновь резко прострелило болью и меня вдруг осенило. Стихотворение, которое написал я пару месяцев назад, ночью, в каморке, пропахшей ладаном и золой, откуда виден был первый снег! Я начал. Голос мой, почти не дрогнув, полетел над толпой. [Дальнейший текст был перечёркнут автором, удалось восстановить только два предпоследних абзаца]. ...Как жалобный закат целковый, Как целомудренный сатир, Меня вдруг из ночи багровой Луч восхищённый осветил. Мне из кромешной тьмы с восторгом Открылась истина одна – Где любит притворяться богом Его же раб, и на раба Личину делать Богу гоже... Когда я закончил, несколько мгновений висела тишина, оглушающая до звона. Никогда ещё не испытывал я такого сокрушительного ужаса после чтения стихов и почти уже не мог сдерживать бьющую меня дрожь, когда граф двинулся и первые неспешные хлопки разбили это мёртвое марево. «Bravo, monsieur le poète» – и он улыбнулся мне впервые непонятной, острой как скальпель улыбкой. – «У вас действительно есть дар и недюжинная смелость воспевать то, на что обычно человек боится смотреть». Дальше всё что-то вертелось, продолжалось, но это уже было совершенно неважно. В конце вечера, застёгивая последние пуговицы пальто, увидел Сашку. Вернее, он сам ко мне подошёл – хмурый и серьезный (я совершенно о нём забыл!). На вопрос, что это с ним и не из-за моих ли это стихов, он сказал (передаю дословно): «Стихи у тебя хорошие, даром что похоронные – хоть в гроб ложись. Мне китаец этот не нравится. Веришь – нет, но смотрел он на тебя как-то хищно, будто примеривался, как половчее голову откусить». Я только рассмеялся. Ах, Саша! Как же далек он от моего мира, что видит угрозу в том, кто благословил меня! Я летел по заснеженным улицам, не замечая дороги. В карманах пусто, и время не стесняет меня своим ходом. Я обменял его на этот вечер и – о! – это стоило, стоило того! Сколько свободы, сколько счастья!» 24 января «Дни тянутся однообразной, сумбурной волокитой. Пришли наконец деньги за первые уроки, но я так поглощен мыслями о нём, что отметил этот факт почти механически. Одной короткой встречи хватило, чтобы занять собой всё моё умственное пространство. Ни о чём больше не могу думать. Не могу понять – неужели мне всё показалось? Неужели воображение моё, обезумевшее от серости, додумало несуществующее? Неужели это была простая вежливость иностранца, и только? О, какая мука размышлять об этом, прогоняя раз за разом этот вечер в памяти! Я перестаю верить своим воспоминаниям. Даже переспросил сегодня Сашку (мы прогулялись до библиотеки; продлил «Цветы»), как произошедшее запомнил он, чем нешуточно его обеспокоил. Кажется, он всерьез полагает, что я болен. Ах, если бы! Я бы хотел.. [текст резко обрывается]. Пришёл почтальон. Вновь приглашение от графини, теперь на четверг. Стоило только мне встать на краю отчаяния, как вновь – повод, возможность, очередная надежда! И вновь трепещу, сам не знаю от чего. Пережить бы эту пару дней и увидеть его вновь, наяву – для того хотя бы, чтобы просто убедиться в реальности. Узнать, прочитать во взгляде, запомнил ли он меня.» 25 января «Тишина. Какая же глухая, отупелая тишина. Сижу, обняв колени и слушаю завывания вьюги за окном. Вся моя бредовая эйфория растворилась, оставив один только осадок горького стыда. Боже, как я был смешон! Вывернул себя наизнанку перед этим праздным, сытым светским зоопарком – и ради чего? Ради одного вежливого хлопка? Ради этой лишённой тепла улыбки? Теперь, в этом сумраке, в мерцании огарка, я пишу эти строки, и мне кажется, что я всё выдумал. Fortis imaginatio generat casum. Мой бедный, воспалённый бессонницей мозг, напитавшись чужих россказней придумал вечность там, где была лишь светская скука. Граф Ди наверняка просто иностранец. Экзотичный, учтивый и бесконечно далёкий от этой нищей суеты, в которой я погряз по уши. Его признание – подачка милостыни на паперти, лишь бы нищий не мозолил глаз. А я-то, я! Дурак, как есть. Купил один единственный миг признания и уже вообразил себя невесть кем. Сегодня на уроке у Ф. П. едва не разрыдался, когда девица, глядя на меня своими тупыми круглыми глазами, спросила, почему Лиза утопилась. «Да потому что реальность невыносима, дура!» – хотел проорать я, но только пробормотал что-то невразумительное о замысле автора. В конце мне выдали три рубля. Вспомнились предательски нянины добрые присказки («Бог троицу любит, Валентин Павлович»), и едва успел сдержать слёзы. Как отвратительно жгли эти гроши руки. Вот будто и она, моя истинная цена! На углу почти сбил с ног одну из тех юных и измученных, кто в дешёвом меху и с подведёнными глазами караулит запоздалых прохожих. Не стерпел, впихнул полученные деньги прямо в красные от холода ладошки и побежал домой, не оглядываясь на её окрик. Пусть хоть кому-то они сослужат хорошую службу. Заперся было в комнате – постучали. Снова Саша. Смотрел как на больного тифом. Сорвался на него, накричал, обозвал «солдафоном», не видящим дальше носа, и велел выметаться. Он ушёл, не обронив ни слова, только оставил на столе свёрток с сахаром и табаком. А я забился в угол и выл до хрипоты, вгрызаясь в одеяло, чтобы не потревожить хозяев. Я совсем схожу с ума. Голова болит так, что даже моргать больно. Если не увижу его в четверг, если не поймаю хотя бы тень взгляда… Что же, на Мойке наверняка найдётся ещё одна глыба..» [Последние слова написаны неровным дрожащим почерком, по бумаге разбросаны мелкие кляксы]. «Я вновь дышу. Я жив! Яся (неугомонный, милый Яся) вытащил меня на музыкальный вечер к М. Тишина к тому моменту довела меня до такой тошнотворной паники, что я с радостью ухватился за эту возможность. Что могло лучше отогнать эту страшную стылость, если не музыка? У М. гигантские зеркала в прихожей, закованные в резные картуши. Я задержался, поправляя костюм, и лишь потому увидел в отражении, как зашёл граф. Сначала сам себе не поверил, подумал – брежу от голода, но с улицы ворвался порыв холода и снега, да и швейцар поспешил к новому гостю. Я замер. В отражении чётко можно было разглядеть каждую хрустальную снежинку на черных волосах, обращающуюся каплей росы, каждую ворсинку тяжёлого мехового плаща. Он поднял взгляд, и пол вдруг покачнулся под моими ногами. Я так чётко увидел его глаза! Они удивительнейшие. Клянусь, нигде мне не встречалось сочетания столь ярких медовых оттенков! Цвет распространяется как древесные кольца, кругами, и столь незаметно переходит из одного тона в другой, что не успеваешь заметить, как от прозрачной смолы подходишь к тёмному золоту. Это похоже на мед или чистейший янтарь. Сможет ли хоть одна кисть мира передать этот цвет? Ах, как ужасно, что я не художник! И он узнал меня! Я понял это по его изменившемуся выражению. «Monsieur le poète», – он улыбнулся, чуть склонив голову, – «Вы вновь здесь. Какая… приятная неожиданность». И в глазах мелькнул тот самый, насмешливый блеск. Я развернулся к нему с поклоном. Приветствовал его, но язык мой ворочался с таким трудом, будто и не принадлежал мне вовсе. Граф скинул плащ на руки швейцару и подошёл ближе, оправляя свои безупречные рукава. В этот раз он был в более приталенном наряде глубокого синего цвета с морозно-голубой вышивкой какого-то дивного существа. Я впервые почувствовал его запах: сандал, холод и что-то едва уловимое, цветочное. Это было так освежающе, так приятно, что даже неотступная спутница – головная боль – притупилась, почти затихнув. Он мельком взглянул на своё отражение, смахнул пальцами капли (на каждом у него было по серебряному когтистому наконечнику – я не решился спросить, что это за украшение) и ещё раз глянул, теперь уже прямо в живые мои глаза, негромко обронив: «Будьте осторожны. Ваш дух мечется, и плоть устаёт ему повиноваться». И ушёл в зал, где уже играли Шопена, а я стоял и вдыхал остатки этого удивительного запаха и сознавал: не привиделось! Не придумалось! Всё было! За вечер мне не удалось больше перехватить от него ни взгляда, ни жеста, но завтра! Завтра мы свидимся у графини и тогда! О, сладостное предчувствие!» 26 января «Был на обеде у графини Г. Она ярая поклонница Блв. и, так уж вышло, что мы серьезно заспорили. Господи, пошто наделил Ты меня этим несносным тщеславием? Вспоминаю свою речь – и щёки горят, будто всё ещё сижу в этой проклятой зале. Даже в зелёные свои шестнадцать, пытаясь произвести впечатление на Бориса Моисеевича, я не вёл себя столь пошло-театрально. Во мне внезапно ожил тот легкомысленный паяц, который с ловкостью вызывает улыбки дам. Я был в ударе. Говорил бесконечно, приводил какие-то цитаты, трактаты, утверждал образные гипотезы, при этом весьма слабо сознавая сам предмет спора, двигаясь на одном каком-то оголтелом энтузиазме. Абсурд, учитывая, с каким вниманием и серьёзностью меня слушали все, кроме графа, ради которого и затеял я неосознанно это глупое представление. Он сидел по правую руку от хозяйки и с каждой секундой спора скучнел всё больше. Наконец, прервал меня на полуслове и сказал… Боже, мучительно приводить эти строки! Они жгут мою гордость хуже кислоты. «Очаровательное воодушевление, месье поэт. Вы не думали пойти в публицисты? Нет? Жаль, право. Я уж было надумал подарить вам на будущее безупречный рецепт по созданию книг того рода, что вы столь вдохновенно сейчас цитировали». Этим мигом заинтересовался Ломагин. Он у нас большой охотник до чужого унижения и бессмысленных рекомендаций. Сразу встрепенулся, подобрался, даже усы встопорщились: «Это-с как-с? Проясните-с, расскажите-с!». Граф неспешно перевёл на него взгляд. Как зловеще отливало его тёмно-фиолетовое одеяние черными всполохами в этот миг! «Всё просто. Берёте связку слухов, щепотку легенды, горсть чужих цитат, крупинку истины и щедро заливаете всё своей фантазией. Сколь многие прелестнейшие вещицы были вскормлены этим варевом. Жаль, что цены́ ни на грош», – и посмотрел на меня так насмешливо, что я, не выдержав, опустил взгляд. По рукавам его платья бежали, сплетаясь в диком танце, скорпионы и ядовитые твари. На мгновение, моему неверному дрожащему взгляду даже показалось, что они ожили, и издевательски качнули хитиновым телами. Невыносимо. Я просидел остаток вечера молчаливее тени и ушёл первым. На углу меня нагнал взволнованный Яся. Мигом взялся смешить, тормошить и утешать, явно уверенный в том, что я переживаю за потерю лица. Оказалось, это не первый раз, когда при графе говорят об оккультных практиках (с умыслом, конечно) и я ещё дёшево отделался. Старика V. он не далее как пару дней назад совсем не пощадил и едва не довёл до сердечного приступа, так что его даже, говорят, волокли из залы под руки. В неясном злобном порыве бросил, что так ему и надо. Что поразительно: мне не было почти никакого дела, смеялись надо мною или нет. Я даже не запомнил этого. Всё внимание моё обратилось на новое, острое, болезненное до дрожи чувство, засевшее в груди. Этот взгляд. Он будто пришпилил мою душу в угол доски, как скучный научный образец, не заслуживающий рецензии. Столько уничижения, что впору было бы его возненавидеть – так почему же вместо этого я дрожу? Почему сильнее всего мечтаю увидеть вновь эти золотые глаза? Почему думаю о том, не могут ли они смотреть иначе? Не со скукой, не с насмешкой? Во мне зреет что-то, чему не могу дать название и от чего пугаюсь себя самого. Завтра иду в библиотеку. [Почерк настолько уборист, что разобрать возможно только отдельные слова: Я хоч… нать, кснться той пропасти, что раздел.. н…. существо…. если…. невозм…»]. 27 января «Всю ночь провёл в библиотеке и вышел на рассвете (хоть когда-то пригодилась моя бессонница). Как вкусно дышать колким февральским воздухом после часов библиотечной пыли! Голова моя теперь полнится множеством образов. Какая бездна знаний! Я будто жизнь проходил, мучаясь жаждой в шаге от живительно-сладкого источника. Здесь есть всё – древность, уходящая в века, монументальность и вместе с тем такой удивительно другой взгляд на вещи, что чувствую себя варваром, влезающим грязными руками в стройный и гармоничный мир. Я даже записывал особо поразившие меня моменты. Смотреть на тишину как на способ познания, считать идеалом постоянство перемен, ставить ритуал выше чувства, верить в безличное высшее Начало вместо Бога! Продолжать можно бесконечно! Это самая верхушка, то, что успел прочитать я за какие-то жалкие двадцать часов. Как всё это отличается от того, на чём я рос и воспитывался! Когда я шёл в библиотеку где-то глубоко во мне жила не признаваемая мной горделивая надежда: как-то разом, мигом разобраться, уловить суть Китая и разгадать тем самым графа. Теперь ясно сознаю, что это абсолютно невозможно, как невозможно за ночь построить Великую Китайскую стену. Смогу ли я хоть сколько-нибудь приблизиться к нему – не ведаю, не знаю, но как же кипит в восторге кровь от соприкосновения с чем-то по-настоящему глубоким и великим! Не отступлюсь. Не могу отказаться от этого удивительного мира, от графа, даже если это значит ныряние в озеро без дна. Во вторую нашу встречу на его груди был вышит Цилинь – я узнал его по гравюрам. Странное, почти жуткое существо. Chimère, une sorte de. Гигантские рога, тело коня, ноги оленя, голова дракона, медвежий хвост и зелёно-голубая чешуйчатая кожа. Парадоксально, но символизирует он добродетель и благополучие. Не исцелил ли этот цилинь тогда и мою душу? А в четверг… все эти извивающиеся в диком танце ядовитые гады, оказывается, символ защиты от зла. Отражать яд ядом – какая безупречная ирония прослеживается в этом жесте! Да разве могло так совпасть? Не верю. Он… он точно знает больше, чем говорит и показывает, но как? И на сколько? О, как бы мне вновь его увидеть!»
2 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник