***
Решение не идти в школу приходит к Холли не как бунт и не как осознанный выбор — оно просто складывается само собой, когда она замечает, что опоздала уже на целый урок, а школьный двор выглядит так, будто человечество вымерло. Ни одного ученика. Ни смеха, ни хлопков дверей шкафчиков. Только ветер тянет по асфальту сухие листья, и из приоткрытых окон доносятся приглушённые голоса учителей — ровные, размеренные, словно из другого измерения, где всё по расписанию и под контролем. За стенами школы её ждет мисс Джонсон, грозившаяся вызвать мать, если сегодня, на контрольной по испанскому она получит очередную двойку. Бесконечные занятия. Бессмысленный день. Серый шум. Психованная сучка. Холли стоит у ограды несколько секунд, потом отворачивается. Ноги сами выбирают направление. Если бы сучка Эмили ослепила её серной кислотой — она всё равно дошла бы туда. Дом спустя полчаса появляется за поворотом, как всегда неожиданно — слишком высокий для этой улицы, слишком тёмный, с острыми линиями крыши и узкими окнами, будто щурящимися. Он не похож ни на один дом в Хоукинсе. Словно его аккуратно вырезали из другого города, другой эпохи, и поставили здесь по ошибке. Дом из историй про привидений. Про закрытые комнаты. Про тайны, которые не должны быть раскрыты. Холли поднимается по ступеням, не оглядываясь. Приседает, проводит пальцами по правому камню у основания крыльца — холодному, шершавому. Под ним лежит ключ. Он показал ей это место однажды, с лёгкой улыбкой, будто делился безобидным секретом. «Если захочешь спрятаться, от всего, дом всегда тебя ждет». Она тогда рассмеялась. Теперь не смеётся. Ключ скользит в замок без скрипа. Дверь открывается тихо, почти услужливо. Холли входит и аккуратно закрывает её за собой, как будто боится, что дом может передумать и вытолкнуть её обратно. Внутри — прохлада. Тишина здесь другая, не пустая, а плотная. Как будто даже пыль оседает осторожнее, чем в других местах. Воздух пахнет древесиной, чем-то травяным и едва уловимым металлическим оттенком — может, от старых труб, а может, ей только кажется. Она бросает сумку у порога. Пейджер внутри глухо ударяется о пол. Снимает ветровку, остаётся в футболке с Coca-Cola и клетчатой черно-красной юбке. Кожа на руках покрыта мелкими мурашками — не от холода, от остаточного напряжения. Холли подходит к зеркалу в прихожей. Внимательно рассматривает себя. Волосы — на месте. Тени — размазаны, но теперь это даже идёт к образу. Губы блестят слишком ярко. Она трогает щёку, где Эмили почти касалась её дыханием. Никаких следов. Она поправляет прядь, чуть приподнимает подбородок. Здесь её отражение кажется более настоящим. На кухне холодильник гудит ровно, она открывает его — и на неё смотрит аккуратный, почти выставочный порядок: контейнеры с нарезанными овощами, зелень в стакане с водой, запечённая рыба, соусы в стеклянных баночках. Он всегда питается правильно. Всегда следит за деталями. Холли морщится и начинает переставлять контейнеры, пока не находит в глубине упаковку лапши быстрого приготовления — ту самую, что принесла сама неделю назад. Её присутствие здесь кажется почти кощунством. Она заваривает лапшу, слушая, как кипяток шипит, и этот звук неожиданно успокаивает. Садится за стол. Ест медленно, в полной тишине, и с каждым глотком напряжение слегка отступает. Здесь Эмили не появится. Не ворвётся в школу с воплями о справедливости. Не будет требовать внимания. Не заставит объясняться перед директором. Не вызовет родителей. Здесь всё просто. Она вытирает губы рукавом, разогревает попкорн и идёт в гостиную. Падает на диван по-хозяйски, вытягивает ноги, берёт пульт и начинает щёлкать каналы — один за другим. Реклама. Новости. Сериал. Музыкальный канал. На экране певица танцует слишком откровенно, изгибаясь под тяжёлый ритм. Холли усмехается — дома за такое непременно последовала бы лекция о морали и развращении молодёжи. Здесь — никто не комментирует. Она прибавляет звук. И в этот момент слышит, как поворачивается ручка входной двери. Звук тихий, почти вежливый. Сердце резко ускоряется. Холли не шевелится. Воздух в комнате густеет. Дверь открывается. Холли чувствует, как пересыхает во рту, как ладони становятся влажными, но заставляет себя остаться на месте — не оборачиваться, не вскакивать, не бежать. Шаги по полу — размеренные, уверенные. Каждый шаг ближе. Она смотрит на экран, где певица продолжает танцевать, как будто ничего не происходит, и считает удары собственного сердца, чтобы не обернуться слишком рано. — Ты сегодня рано. Это звучит как простая констатация, без вопроса, без упрёка. Его голос ровный, глубокий, чуть бархатистый — как будто каждое слово заранее отмерено и положено на место. Холли переводит взгляд с экрана и улыбается. Генри стоит в проёме гостиной — высокий, стройный, слишком аккуратный для этого города. Светло-каштановые волосы уложены небрежно, но без случайностей. Голубые глаза — ясные, почти прозрачные, и в них есть та самая пронзительность, от которой хочется задержать дыхание. Острые скулы отбрасывают тень, нос прямой, будто выточенный. В профиль он выглядит почти кинематографично. Он улыбается в ответ — спокойно, привычно, как солнце, которое каждое утро появляется в одно и то же время. Это тепло касается её — и в ту же секунду внутри что-то вздрагивает, словно тепло обжигает, подобно инфернальному огню. — Я решила не идти в школу, — говорит Холли, чуть приподнимаясь на диване. — Хотела подольше провести время вместе. Я всё устроила. Сказала, что после школы буду у Лидии, делать проект по биологии. Он слушает внимательно. Не перебивает. — Хорошо, — тянет Генри и медленно расстёгивает пиджак, которую забыл снять в прихожей. Холли хочется верить оттого, что был приятно удивлён, увидев её сумку и обувь у двери. — В школе тебя не хватятся? — В школах сейчас не проверяют посещаемость, — она пожимает плечами. — Всем всё равно. Он кивает, аккуратно кладёт куртку на спинку кресла и подходит к дивану. Движения у него всегда размеренные — без суеты, без лишних жестов. Каждый шаг по полу отзывается в ней едва заметной вибрацией. — Ты голодная? — Я уже похозяйничала, — улыбается она. — Нашла свою лапшу. Прости. И тут же вскакивает на полуслове: — Но если ты хочешь, я могу что-нибудь разогреть. Там рыба, салат… Он перехватывает её запястье прежде, чем она успевает сбежать. Его пальцы тёплые. Сильные. Сжимают как бархатные наручники. И голос такой же крепко-мягкий: — Сядь. Он тянет её обратно, и она послушно опускается рядом. Генри откидывается на спинку дивана и притягивает её ближе — его рука ложится ей на плечи, потом ниже, на талию. Она ныряет под его руку, устраивается щекой у него на груди. Ткань его рубашки пахнет чем-то свежим, чистым, знакомым. Сердце под её ухом бьётся ровно. Не в пример её. — Я неголоден. Пока, — произносит он, и на слове «пока» появляется лёгкая интонация, которую она не успевает разобрать. Его ладонь медленно скользит по её боку, пальцы лениво очерчивают круги, между двумя границами — тканью футболки и юбки. Она чувствует это прикосновение каждой клеткой и напоминает себе, что должна дышать. Холли берёт со стола попкорн, подносит к его губам. Он наклоняется чуть ближе, его дыхание касается её пальцев. Касание губ — лёгкое, почти невесомое. Она улыбается. Ей совсем не хочется думать ни о каких скрытых смыслах, подвохах, сарказмах, только чтобы этот момент — абсолютно невинный, безобидный, теплый — длился как можно дольше. Чтобы он просто обнимал её, расслабленно держа руку на её талии, и изредка прикасался к её пальцам, когда она подносила попркорн к его губам. По телевизору продолжаются клипы. Музыка льётся фоном. На часах десять тридцать — конец третьего урока. Биология. Холли на секунду представляет, как Эмили бродит по школьным коридорам, заглядывает в кабинеты, спрашивает. Как подходит к Лизе, чтобы спросить, где эта сучка Холли, — подруга наверняка округляет глаза и пожимает плечами. Генри слегка смещает руку выше, пальцы касаются её рёбер. — У тебя сердце быстро бьётся. Его большой палец медленно проводит по верхнему выпирающему ребру, как будто отмечает ритм. Холли опускает взгляд, словно может увидеть, как под тонкой тканью футболки что-то рвётся наружу. — Я просто быстро шла… Хотела скорее увидеться. Генри улыбается уголком губ. — Правда? Его рука поднимается выше. Он аккуратно берёт её за подбородок и поворачивает её лицо к себе. Прикосновение мягкое. Почти ласковое. — Зачем ты накрасилась? Его палец медленно проходит вдоль её нижней губы, собирая липкий блеск. Взгляд — пристальный, сосредоточенный, изучающий, как будто он забирается ей под кожу и разбирает на частички, как неправильно собранный пазл. От этого взгляда Холли становится меньше. Голос, когда она отвечает, звучит тише, чем она рассчитывала. — Я думала… так красивее. Генри хмурится, линия его бровей становится строже, голубые глаза темнеют, хотя свет в комнате не меняется. — Глупости. Ты и так красивая. Слова звучат как утверждение, не требующее возражений. Он убирает руку от её подбородка — и в ту же секунду его пальцы сжимают её запястье. — Пойдём. Генри поднимается, увлекая её за собой. Его ладонь тёплая, крепкая. Она следует за ним по скрипучим ступеням — звук дерева под ногами кажется слишком громким. Каждая ступень отзывается внутри неё странной пустотой. А колени теряют гибкость. Всё происходит будто в замедленной съёмке. Он включает воду в ванной, долго настраивает температуру, подставляя руку под струю, проверяя, чуть подкручивая вентиль. Вода шумит ровно, заполняя маленькое пространство влажным паром. Генри садится на край ванны и тянет её к себе. Она оказывается между его коленями — его бёдра по обе стороны, словно рамка, из которой невозможно выпасть. Его объятия крепкие, похожие на серп, одно наверное движение — и её разрежет пополам. Одна его рука снова уходит под воду. Потом — к её лицу. Он проводит влажной ладонью по её губам, как будто смывает не просто блеск, а что-то лишнее. Окропляет святой, но стухшей водой. Капли стекают вниз, за воротник футболки. Ткань холодеет, липнет к коже. Холли вздрагивает, но не отстраняется. Большой палец медленно стирает остатки блеска — надавливает глубже, забираясь чуть внутрь, мажет по влажной внутренней стороне, и Холли поддаётся назад, кладёт голову ему на плечо, дышит чаще. Он повторяет движение, пока её губы не становятся матовыми, бледными, настоящими. Генри касается её подбородка слегка влажными пальцами. Поднимает её лицо. Вблизи его черты становятся резче — как у иконы под зловещим искусственным светом. Он большой, слишком большой, как паук из детских кошмаров, объявший её всю махровыми мягкими лапками. — Так намного лучше, девочка моя, — шепчет он. — Так мне будет намного удобнее тебя целовать. И его губы, холодные и сухие, касаются её мокрых, онемевших губ. От него пахнет горько — сигаретным дымом, кофе и чем-то аптечным, так как и должны пахнуть взрослые, но поцелуй вязнет остаточным химическим привкусом клубники. Она приоткрывает рот так, как он когда-то показал — мягко, без резкости, когда Генри прикусывает нижнюю губу, и его язык, слишком большой, слишком требующий, скользит в её рот. Холли судорожно выдыхает, будто при искусственном дыхании рот в рот. И двигает языком навстречу, отсчитывая в голове секунды — время, не слишком ранее, чтобы обидеть своей попыткой разорвать поцелуй, и не слишком позднее, чтобы начать чувствовать легкую тошноту вкуса чужой слюны на своём языке. Холли не до конца понимает, как относится к поцелуям. Ей нравится, когда он касается её губ легко, почти рассеянно, будто проверяет — здесь ли она. Когда его поцелуи мягкие, медленные, когда он проводит губами по её щеке, по виску, задерживается у края рта. В такие моменты она может раствориться, стать лёгкой, почти невесомой. Но Генри любит иначе. Его поцелуи глубокие и настойчивые, не требующие принимать участия. Он ведёт, и она подстраивается. Генри нравилось входить в неё языком. И не только в этом месте. Время растягивается. Его ладонь на её талии сжимается чуть сильнее. Через несколько минут Холли едва заметно мычит — тихо, почти виновато — и касается его запястья кончиками пальцев, намекая, чтобы ослабил паучьи объятия, чтобы сам прервал поцелуй, не резко, а так, будто это естественная пауза. И Генри отстраняется, дышит глубоко, как после короткого бега. Между их губами тянется ниточка слюны, между лицами остаётся ощущение тепла, влажного воздуха, общего дыхания. Снова отчётливо слышится шум воды — будто мир возвращается. Генри отворачивается чуть в сторону. Свет падает на его профиль — острые скулы, чёткая линия подбородка. У основания шеи виден тонкий, едва заметный свежий шрам. Будто след от кухонного ножа. Он снова подставляет руку под струю. Холли закрывает глаза, когда его влажные пальцы касаются её век. Ей хочется, чтобы он снова просто обнял её — так, как на диване, без воды, без зеркал, без пристального взгляда. Чтобы можно было спрятаться в его руках и ни о чём не думать. Но он смывает остатки теней медленно, аккуратно, почти методично. Прохладные прикосновения проходят по коже, по щекам, вдоль скул. Вода стекает по вискам. Она сидит неподвижно. Слышен только шум воды. Его дыхание над её макушкой. Тёплая близость его тела позади. И её собственное сердце — слишком громкое, слишком быстрое. Когда кран наконец скрипит и вода затихает, она незаметно выдыхает. Полотенце касается её лица — мягкое, сухое. Она чуть наклоняется вперёд, позволяя ему промокнуть кожу. — Так намного лучше, правда ведь.Часть 1
29 марта 2026 г., 18:51
Примечания:
Я помолилась за ваши души, можете читать спокойно.
В доме Уиллеров стоит плотный, неразличимый шум — голос отца, вязко перекатывающийся по коридору, как будто он говорит не с продавцом телевизионного магазина, а с автоответчиком; гул телевизора, в котором смеются чужие люди, и прерывистое рычание маминого пылесоса, втягивающего в себя пыль, крошки и чужие следы. Пол едва заметно дрожит под подошвами. Стекла в буфете тихо подрагивают.
Но Холли этого не слышит — не по-настоящему. Она сидит за кухонным столом, положив локти на клеёнку с бледными лимонами, и ощущает, как вокруг неё будто образуется прозрачная оболочка, плотная и беззвучная, как вода в аквариуме. Мир двигается за стеклом. Люди говорят, живут, смеются. А до неё доходит только одно — короткие, сухие сигналы пейджера, лежащего на столе.
Если бы она жила, как все. Если бы просыпалась с чувством, что день будет просто днём, а не чем-то, что нужно пережить. Может быть, тогда она вздрагивала бы от телевизора или от маминого голоса. Но её тело откликается только на этот механический писк.
Пылесос замолкает. Тишина, наступившая внезапно, кажется даже громче прежнего шума.
— Холли, ты позавтракала? — спрашивает мама из прихожей. Она говорит так, словно уже знает ответ и заранее принимает его — любой.
Холли не поднимает глаз. В этом доме вопросы к ней давно перестали требовать реакции. Они произносятся по привычке, как «доброе утро» кассиру или «извините» при случайном столкновении. Она отпивает кофе — слишком светлый, слишком разбавленный, с молочной пленкой, собирающейся по краям чашки. Горечь всё равно проступает. Горечь всегда проступает, как ни разводи. Кофе с молоком — достаточно бодрящий, чтобы компенсировать бессонную ночь, но недостаточно крепкий: не нужно после нескольких глотков хаотично искать жевательную резинку, чтобы сбить горький привкус, так напоминавший его.
Пейджер снова подаёт сигнал.
— Милая, у тебя, кажется, звонит, — добавляет мать, уже снова включая пылесос.
Холли закатывает глаза, но движение выходит вялым, почти ленивым. Она притягивает пейджер ладонью, будто это насекомое, которое нужно накрыть, пока не улетело.
На маленьком экране вспыхивают строки.
«Ответь на сообщение, сука»
«Если ты не ответишь, я пойду в полицию без тебя»
«Ты должна рассказать им правду»
Последнее сообщение приходит почти сразу, как будто отправитель не выдерживает паузы:
«Ты просто конченая потаскуха, правда, Холли?
Вчера были длинные сообщения — просьбы, уверения, почти мольбы. Сегодня — короткие, резкие. Новая интонация. Новая маска. Кругом-одни-лжецы-Холли-и-ты-такая-же.
Холли убирает пейджер в сумку и выходит из дома, не попрощавшись. Дверь захлопывается чуть громче, чем нужно, но в этом доме никто не считает такие звуки сигналами. Мать уже перемещается на второй этаж — слышно, как двигается мебель. Она убирает с упорством, граничащим с отчаянием: трет, моет, переставляет, словно если поверхности будут блестеть, никто не заметит трещин в стенах.
Отец в гостиной спорит с кем-то о размерах каменной клумбы. Пенсия сделала его более энергичным, но бесполезным; он заказывает в сад всё новые конструкции, которые стоят, как декорации к спектаклю, в котором никто не играет.
Нэнси и Майк давно уехали — их комнаты заперты, воздух там пахнет старой бумагой и закрытыми окнами. Они строят свою взрослую жизнь где-то далеко, в городах, где, наверное, по вечерам светится асфальт и никто не знает фамилии Уиллер.
Холли идёт не к школе. Её шаги сами собой уводят в сквер — маленький, с облупленной беседкой и двумя покосившимися фонарями, которые зажигаются слишком рано и гаснут слишком поздно. Она садится на лавку, забираясь ногами на сиденье, подтягивает колени к груди и расстёгивает сумку. Косметика ссыпается на ладонь — мамины старые румяна, фиолетовые тени, осыпающиеся в порошок, почти пустой блеск для губ, который она купила позавчера в торговом центре, когда вместо занятий бродила между витринами, разглядывая своё отражение в стекле. Ища настоящую Холли Уиллер.
Она красится торопливо и сосредоточенно: тени ложатся пятном, расползаются к вискам, превращая взгляд в болезненный. Она шипит сквозь зубы, пытаясь растушевать цвет пальцем. Получается хуже. Румяна втирает прямо ладонью, не жалея — кожа мгновенно краснеет. Блеск ложится толстым, липким слоем. В отражении маленького зеркала из пудреницы на неё смотрит иная Холли, почти взрослая Холли — пить еще незаконно, независимость почти убедительна.
Она слегка приподнимает подбородок, пробует улыбнуться портрету будещего, которое никак не настанет. Но настроение рушится почти мгновенно, когда Холли поднимает глаза от зеркала и видит, что по дорожке сквера к ней приближается фигура, знакомая по походке ещё до того, как можно различить лицо.
И воздух вокруг неё вдруг становится плотнее.
Психованнная сука.
Эмили Форволк.
Та самая, что когда-то мелькала в коридорах средней школы Хоукинса — с папками под мышкой, с распечатками докладов, с вечной серьёзностью на лице. Тогда она была просто Эми — тихой, самой себе на уме ботаничкой. Только окончив младшую школу, Холли помнила её плохо, только размытый силуэт в актовом зале.
Теперь перед ней идёт другая версия.
Рыжие, почти медные волосы, начёсанные так, будто она собирается на прослушивание в дешёвое кабаре. Подводка размазана у внешних уголков глаз. Лицо похудело, черты стали резче, словно кто-то выскоблил из него юношескую мягкость.
Три года назад она уехала покорять Нью-Йорк. Жаль, что Ньй-Йорк не капкан, раздрабливающий кости.
— Привет, Холли, — говорит она слишком громко, в голосе — истерические злые нотки. — Какая ты сегодня красивая. Готовишься к свиданке?
Последнее слово срывается на фальшивый визг.
Холли резко защёлкивает пудреницу, запихивает косметику в сумку и спрыгивает с лавки. Земля под кроссовками кажется мягкой, будто она ступает по сырому мху.
— Оставь меня в покое.
Она идёт быстро, но шаги за спиной подстраиваются под её ритм. Нога в ногу.
— Ты готова пойти в полицию? — голос Эмили звучит теперь ниже, без визга. — Дать показания?
— Я сказала: оставь меня.
— Неправильный ответ. Я думала, ты умная девочка.
Слова цепляются за кожу сильнее, чем ногти.
— Хватит разговаривать со мной как с ребёнком, — огрызается Холли и резко сворачивает к пешеходному переходу, не глядя по сторонам.
Машина сигналит. Тормоза визжат. Эмили хватает её за локоть и дёргает назад.
— Думаешь, если размалевала личико, стала взрослой? — В её голосе стоит тихий крик, сбавленный усталым раздражением. Взгляд, красный и широко открытый, как у одержимой Дьяволом. — Взрослость — это не блеск на губах. Это когда ты выбираешь не себя.
— Если ты продолжишь меня преследовать, я подам на тебя в суд. На запрет приближения.
Эмили коротко свистит.
— Какие серьёзные слова. Он научил?
Сердце Холли делает неровный удар.
— Я ему ничего не рассказывала.
— Значит, не совсем безнадёжна.
Холли останавливается. Делает вдох — слишком глубокий, воздух обжигает лёгкие. Разворачивается.
Теперь она смотрит прямо в лицо Эмили.
Зелёные глаза — не ведьмовские, как ей хочется думать, а просто воспалённые, с красной сеткой сосудов. Под ними тени — не косметические, настоящие, густые. Губы обветрены, кожа сухая. Ноги неухоженные, обгрызенные. И ощущает подступающий комок тошноты: она уверяет себя, это от того, что она представляет Эмили с ним. Слишком страшненькую, чтобы понравиться кому-то вроде него.
— Что ты от меня хочешь?
— Я хочу, чтобы ты пошла в полицию и написала заявление о том, что тебя изнасиловали.
— Меня никто не насиловал.
Слова выходят слишком резко. Почти визгом.
Эмили, прилипшая как использованная жевательная резинка к подошве, не отступает.
— Моё заявление они не принимают. Говорят, я всё выдумала. Спрашивают, почему я пришла через несколько лет. Советуют не устраивать истерик и сходить к психиатру. Смеются.
Она говорит это без слёз. Без надрыва. Сухо, как протокол. Как лгунья.
— По-моему, они дали тебе дельный совет, — бросает Холли.
Она хочет уйти, но Эмили хватает её за запястье. Ногти впиваются в кожу рядом с плетёными браслетами. Но вместо пальцев Холли на мгновение видит сомкнувшиеся наручники — розовые, бархатные, непредназначенные причинить боль. Кожа белеет под давлением. Тошнота усиливается.
Лицо Эмили меняется — будто кто-то повернул переключатель. Злость соскальзывает, остаётся только усталость.
— Пожалуйста, — шепчет она. — Я не могу спать. Я глотаю таблетки, чтобы просто закрыть глаза. Вся моя жизнь катится по наклонной. Тогда я не понимала, что происходит. Только сейчас понимаю. И ты идёшь по тому же пути.
— Хватит, — перебивает Холли.
— Если тебе назначат освидетельствование…
— Ничего не найдут. Я вообще-то девственница.
Она произносит это с вызывающей ухмылкой, как козырь, который должен положить конец партии.
Но Эмили улыбается в ответ — не насмешливо. Почти сочувственно.
— Конечно. Кто бы сомневался.
Улыбка не исчезает.
— Когда я трахнулась с Джимми, и он узнал, что я больше не девственница, то пришел в такую ярость. Ты себе и представить не можешь. Мне пришлось спрыгивать со второго этажа, чтобы унести ноги. Ты же в курсе, какие в его доме высокие потолки? Я сломала себе ногу.
Холли морщится.
— То есть тебя бросили из-за измены, и ты решила отомстить?
Эмили закрывает глаза на секунду — словно считает до трёх.
— Медицинское освидетельствование мало что даст. Ладно, согласна. Он аккуратен. Всегда. Раньше я не понимала, зачем он сразу таскает меня в душ. Только дезинфицирующей обработки не хватало. Я тогда думала — заботится. А теперь понимаю. Но достаточно твоих слов. Достаточно ордера на обыск. Тогда ему придется заговорить. В отличие от тех дней, когда он бросал трубку, стоило услышать мой голос.
— Дай угадаю, ты звонила ему пьяной в три часа ночи?
— Ты меня не слушаешь.
— Я хочу, чтобы ты исчезла из моей жизни.
Они смотрят друг на друга.
Вокруг проезжают машины. Где-то лает собака. Мир продолжается.
— Если ты не пойдёшь, — говорит Эмили уже ровно, но угрожающе, — я приду в твою школу и сделаю твою личную жизнь достоянием всего Хоукинса. Здесь любят скандалы. Ты станешь главной новостью.
— Делай, что хочешь.
— Я покажу им кассету.
Холли смеётся. Нервно. Слишком громко.
— Какую ещё кассету?
— Записи.
Смех обрывается.
— Я знаю, что ты не всегда говорила ему «да».
Мир вокруг становится плоским. Звуки глохнут.
— Думаешь, как я о тебе узнала? Я проникла в его дом, — перебивает Эмили, улыбка торжествующая, злорадная, Холли хочется въехать ей по зубам, чтобы она больше никогда не скалилась. — И нашла записи.
Сердце Холли начинает биться так сильно, что отдаёт в висках.
— Ты только что призналась в преступлении.
— Он записывает тебя, Холли.
Холли заставляет себя говорить ровно:
— Если я и пойду в полицию, то чтобы заявить на тебя. Может, ты и в мой дом влезала? Ты ненормальная.
Эмили отвечает не сразу. В глазах пустота, как в туманно болоте.
— Ты знаешь, сколько ему лет? Он врёт. Ему не тридцать, Холли!
Разговор себя исчерпал, так считает Холли и разворачивается, чтобы быстро-быстро восстановить дистанцию, чтобы не слышать истеричного злобного голоса Эмили:
— И ты в курсе, как умерла его семья?
Широкие шаги отдаляют Холли от голоса.
— Поспрашивай стариков про трагедию дома Крилов, не удивлюсь, если это он всех порешал! Я ездила в психушку к его отцу, Холли, и узнала много интересного, ни один нормальный человек не останется жить в доме, где произошла резня. О, и твое личико, — Эмили будто набирает в легкие воздуха, чтобы голос звучал громе: — зря накрасилась! Генри это не понравится!
Холли сворачивает на параллельную улицу и идёт быстро, потом быстрее, потом почти бежит. Воздух режет горло. Желудок скручивает, и она молится, чтобы её не стошнило под ноги на глазах у психованной суки, которая в течение двух недель превращает её жизнь в кромешный ад.
Как будто она может сказать нет. Это даже не вопрос.
Генри улыбается.
Улыбка тёплая, почти безмятежная — та самая, от которой у неё всегда слабеют колени, а губы сами тянутся в ответную глубокую рану, вырезанную на её лице счастьем. Лицо без косметики кажется ей слишком открытым. Слишком беззащитным. Слишком…
Генри хватает её за бока и приподнимает, но не ссаживает, а наоборот прижимает к паху, к месту, где Холли чувствует твёрдость — знакомую, выбивающую воздух из легких. Сердце перестает биться — не так как раньше, оно замирает, вместе с её телом, вместе с Генри — он замирает, дает почувствовать, осознать и пронестись перед глазами лентой кадров, что виной этому выступает она. И ей эту проблему решать.
Он снова приподнимает её, но в этот раз пересаживает на бортик ванны, а сам выпрямляется. Холли поднимает взгляд, смотрит доверчиво, как собака на своего хозяина, который не любит отдавать команды вслух. Улыбка, будто приклеенная, нарисованная, вырезанная не сходит с его лица, Генри ласкает её лицо, гладя ещё влажные распаренные щеки. Двигается вдоль линии скул, давит пальцами по припухлым щекам, ласкает распухшие губы и нажимает слегка отросшим ногтем, царапая сцепленные зубы. Холли знает чего он хочет. И не отрывая взгляда от его внимательных холодных голубых глаз, робко касается пряжки ремня.
Уголок его губ одобрительно дёргается. Паучьи перебирают волосы, мягкие, спадающие волной на плечи, пока Холли расстёгивает ремень, тянет замок джинсов и свободной рукой касается белья. Ей хочется одернуть руку, когда она касается твёрдой горячей плоти, но знает, что за этим последует ее имя, произнесенное укоризненным тоном. Ей не нравится, когда Генри ей недоволен. Она хочет быть хорошей девочкой. Его девочкой. Принадлежащей этому месту по-настоящему. Где её ждут и ценят.
Поэтому она тянет джинсы вниз вместе с бельём и отворачивается рефлекторно, когда её лица касается влажная головка — она никогда не привыкнет к этому ощущению, скользкому и неправильному. Холли несколько мгновений сидит с закрытыми глазами, чуть наклонив голову в сторону, но всё равно чувствует прикосновение жилистого члена к своей щеке. Он подрагивает в нетерпении, и Генри, продолжая нежно перебирать её волосы, чуть качает бёдрами, У Холли внутри всё скручивает: от вен, будто древесных побегов, царапающих нежную кожу щеки; от горячей температуры кожи, так отличающейся от её ледяного крова. Не открывая глаз, она чуть отодвигается назад и приоткрывает губы, мажет наощупь по головке, смыкает губы крепче, в неловком поцелуе и двигает вниз языком, как учил Генри, будто лижешь мороженое, самое сладкое и самое любимое.
Генри шумно втягивает воздух, и его пальцы крепче сжимают волосы на затылке. Холли поддаётся вперёд, открывает глаза и заставляет себя дышать через нос, но получается скверно. Стоит головке коснуться задней стенки горла, как у неё начинается рвотный рефлекс, и Холли дёргается.
— Зубы, Холли. Что я говорил тебе про зубы.
Холли расслабляет челюсть. Честно старается. Выпячивает верхнюю губу и ведёт головой назад, полностью выпуская член, мокрый от её слюны и предэякулята. Делает глубокий спасательный вдох и вновь заглатывает головку. Генри шипит, давит коленом ей на промежность, заставляя мелко вздрогнуть, от удовольствия или неожиданности сказать сложно — в такие моменты сосредоточиться на чем-то кроме дыхании у неё не получается.
Генри всегда шёл ей навстречу: позволял действовать в удобном ритме, брать на возможную глубину, никогда не ругал, но Холли знает, что справляется плохо, ему мало, и каждый раз когда она видит мучительное выражение его лица, она хватается за его руку, прекращая движение — сигнал, что она полностью вверяет себя в его руки.
И он двигается. Короткими, но глубокими толчками, от которых из её горло вырываются просто кошмарные звуки, влажные и хриплые, которые не могут возбуждать. Но она видит, как мучительное от ожидания выражение преобразуется в сокрушительное удовольствие. Когда он кончал, он всегда выглядел старше (Он врёт. Ему не тридцать, Холли!): лоб прорезали две хмурые складки, а кожа вокруг глаз разрезали длинные, будто шрамы, морщины. Холли всегда ловила этот момент, как тяжело бы ей не было дышать, как бы слюна не заливала подбородок, она следила за его реакцией.
И сейчас когда он крепко хватает её за волосы и входит глубже, в самое горло, Холли не закрывает глаза, откуда бегут слезы. Она старается дышать через нос, но получается просто отвратительно, и она чуть смыкает зубы, крепко сжимая руку, которой он удерживает её на плаву, скрестив их пальцы.
Генри шипит и медленно выходит, скользя по верхнему ряду зубов. Холли содрогается в рвотных судорогах и пытается развернуться, чтобы выплюнуть сперму. Но Генри перехватывает: одной рукой за затылок, запрокидывая голову, а другой зажимает измазанный в слюне и сперме рот.
— Глотай, моя девочка. Глотай, ну же.
Он гладит её по горлу, как ножом, наклоняет назад, смотря мутными, как у утопленника, глазами.
— Ты же знаешь, как это полезно. Помогает от прыщиков.
Холли делает несколько глотков, но все равно давится. Тишина затапливает ванную. Никто не шевелится. Не говорит. Рвотный спазм стихает. Генри убирает руку, вытирает о её футболку, наклоняется быстро целует в губы, скользя языком между зубов, и помогает выпрямиться. Снова включает воду и заботливо умывает ее, пока Холли не перестаёт надсадно откашливаться.
— Идём, я дам тебе воды.
Волосы вымокли, отросшая челка прилипла ко лбу, будто смоченная клеем, Холли, оставшись в спальне одна, вытирает то намокшие пряди, то все еще слезящиеся глаза. Генри возвращается быстро, слишком быстро, со стаканом воды и заботливой улыбкой, от которых у неё одинаково сжимается сердце, — она ужасна капризна и не воспитана, никогда не благодарит за заботу, принимая это как данность. Даже сейчас, когда Генри садится рядом, обнимает и, придерживая стакан, помогает ей сделать несколько жадных глотков. Острое чувство дежавю воскрешает картины: когда-то так её обнимала мама, упрашивая выпить кислый лекарственный раствор от простуды, разведенный в горячей воде. Мысль, как воспоминание, резко контрастирует с тем, как реальность отзывается другими прикосновениями: рукой, гладящей её по макушке; теплой, тяжело вздымающейся грудью, прижатой к её взмокшей спине, и голосом, бархатно шепчущим будто из потустороннего мира, какая она хорошая девочка, как сделала ему хорошо. Но Холли с Генри не согласна, хоть и не скажет этого вслух, она снова вела себя именно как маленькая девочка, не справилась с зубами, разрыдалась и чуть не заблевала ванну. Она видела на кассетах подруг, из коллекции их старших братьев и сестер, что взрослые себя так не ведут — глупо и капризно.
Глубокий голос, будто ласка ножа по покрытой мурашками коже, погружает в глубокий транс, и Холли, положив голову на плечо Генри, не сразу замечает его руки на своих бёдрах, под юбкой — её длина едва способна укрыть полностью его ладонь. Пальцы обводят кромку нижнего белья, и только тогда Холли вздрагивает. Пальцами — указательным и средним — Генри надавливает на разрез сквозь ткань. Холли нервно выдыхает.
— Ты такая влажная, Холли. Тебе понравилось делать мне приятно.
Не вопрос, очередная констатация. Она и не смогла бы ответить, сосредоточенная на пальцах, что кружат по ткани рядом с чувствительным местом, но не касаются его.
— Хочешь, я тоже сделаю тебе приятно? — шепот на ухо, и его язык скользит по ушной раковине, обводя, имитируя ласку, которую он мог бы дарить ей в другом месте.
Холли молчит. Только сморит на контраст: его рука, частично скрытая подолом юбки, плотно вздутые вены на предплечьях. Генри тянет перемычку трусиков, но по-прежнему не касается её.
— Как ты хочешь, чтобы я это сделал: пальцами и языком?
Он всегда старается вывести её на откровенные разговоры, — что, где, когда, как, чем, будто в научной телевизионной программе, но у Холли в такие моменты язык немеет, а слова рассыпаются бисером, как будто от ответа зависит перейдет ли она на следующий раунд. Она скользит взглядом по его лицу, сосредоточенным голубым глазам, пухлым ярким губам, напряженным венам на висках, и хочет дать честный ответ — из тех, вариантов, которые Генри никогда не предлагает. Холли утыкается носом в шею, оставляет на гладко выбритом подбородке влажный поцелуй и, стараясь достать до его губ, шепчет: «Языком».
Генри довольно улыбается, резко запускает пальцы под ткань и поводит по промежности всей пятерней, и только Холли жмётся к его руке, как он тут же высвобождается из ловушки её бёдер, цепляется за резинку и тянет трусики к коленям, оставляя их пока там. А затем — подхватывает подмышки, ставит на кровать на колени, будто готовит к молитве, стягивает футболку, усмехается, когда видит трогательный белый лифчик, совершенно ненужный её крохотной груди. Холли чуть хихикает — от прикосновений к выступающим позвонком под застежкой, когда он растягивает его, снимает, но её заливистый смех обрывается, уступая место напряжению — стоит рукам оказаться за спиной, как у арестантки, наручниками которой служит собственное белье. Холли не двигается, только дышит глубоко и часто, прислушиваясь к его движениям, к тому как поде его тяжестью скрепит старая двуспальная кровать. Её движения скованны: сзади связанными руками, а внизу — спущенными трусиками, тонкими кружевными танго. Стринги Генри не любил, в первый и последний раз увидев их на Холли, заявив, что ей не нужна эта вульгарщина. Генри стягивает их полностью, сдирает с ног самых пяток, замирает рядом, а затем шепчет снова на ухо:
— Открой рот.
Холли смотрит на него не понимающе. Генри шумно выдыхает и приставляет к губам скомканное в плотный шарик бельё.
— Давай, Холли, будь хорошей девочкой. Мы же оба знаем, что ты будешь кричать. А мне не нравится, когда ты так сильно шумишь.
— Я буду вести себя тихо.
Одним взгляд, колким и диким, Генри даёт понять, что ей не верит. Холли и сама себе не верит, может поэтому медленно приоткрывает губы. На вкус бельё солоновато-горькое, пропитанное ее соками и потом. Холли рефлекторно сглатывает, и едва не давится, рот наполняет слюной, дыхание спирает.
Генри ложится, рядом, сгибает ноги в коленях, и Холли неуклюже, пытаясь сохранить равновесие в таком положении, встаёт перед ним, фиксируя ноги возле плеч, и медленно опускается. Его дыхание опаляет её промежность, и Холли поддаётся назад. Но Генри хватает за бёдра, притягивает к себе и целует с раскрытые губы, кончиком языка касаясь клитора. Вымученный стон рвется сквозь преграду, Холли запрокидывает голову назад, когда Генри проводит размашисто языком от входа к клитору. Дрожь, разбившая её тело, такая интенсивная, что она держится, только за счёт его крепких рук, сжимающих бёдра и ягодицы. Генри был прав, она бы все равно кричала, она никогда не умела вести себя тихо, никогда не была хорошей девочкой: стоит его губам сомкнуться на клиторе, как её ноги немеют, а голос рвет глотку, тщетно бьется об преграду, заставляя задыхаться.
Ей, хочется, чтобы он прикоснулся к ней и пальцами, растёр влагу между её лепестков, но она сама озвучила желание — только язык. И кляп дать возможности попросить, распеть свою лживую молитву, ей не даст. Молись молча, Холли, как и все хорошие девочки, в ожидании, когда молитвы будут услышаны, когда он перестанет ласкать её сосредоточие нервов, пройдется вновь по мокрым складкам, обведет маленькую сжимающуюся дырочку, а затем напряженным языком войдет в неё.
Холли глухо кричит сквозь трусики, приподнимаясь и опускаясь на его язык. Хватает пальцами воздух и вдруг чувствует знакомую влажную твердость, смыкает пальцы на головке члена, пытаясь достать насколько позволяет неудобная поза. Она не видит его лица, скрытого под юбкой, но сочащейся головкой чувствует, насколько он возбужден.
Издалека, из другого мира, вне дома, доносится гулкий звон, которого раньше Холли никогда не слышала. Только не в этом месте. Звонок в дверь. Или просто трель колокольчиков в её голове. Но шум уходит, его заглушает гул, сдавленный крик, хлюпанье между ног. Холли передергивает, когда Генри, продолжая трахать её языком, трогает её не в обычном месте — указательным пальцем, смоченным её соками, надавливает на анус, и Холли пытается разорвать контакт, поддавшись вперед. Генри кусает её за пах, собственнически, мстительно, — за то, что посмела разорвать контакт, и тянет обратно на себя.
Холли трясёт, внутри у неё образуется сверхновая, распаляя каждую нервную клетку обжигающей вспышкой, Холли бьется в оргазме, кричит сквозь преграду, а после падает назад на подставленные колени. Полностью дезориентированная, одурманенная как под травкой, она заваливается на бок, и Генри выползает из-под неё, переворачивает на спину, раскидывая её бёдра в сторону, как если бы хотел взять по-настоящему, и она видит его — задыхающегося, красного, мокрого от пота и её соков, полностью одурманенного под тем же наркотиком, что и она. Его рука двигается быстро и неистово по крепко стоящему члену, и он кончает. Прижимается головкой члена к её груди, ведёт вниз по животу к лобку, оставляя белую полосу. Ведёт вниз вверх по раскрытому еще воспалённому лаской промежности несколько раз, размазывая сперму и давя на чувствительный пульсирующий клитор.
Перед глазами у Холли плывёт, Генри расплывается, будто ночной кошмар в предрассветной темноте. Он вытаскивает трусики из её рта, и Холли успевает сделать глубокий вдох, прежде чем он накрывает её губы поцелуем, и она чувствует свой вкус — кисловато-соленный, как старинные слезы. Он прижимается к ней членом, расслабленным и мягким, целует острый сосок на почти плоской груди и устраивается на её груди — перевести дыхание.
Холли тяжело, затёкших рук она не чувствует, но не хочет спугнуть этот миг, как редкую птицу — тишины и нежности, редкие моменты, когда она перестает дрожать от ожидания неизвестности. Она скользит взглядом по старинной люстре, по стыкам между высоким потолком и стенами, пытаясь нащупать что-то. Заметить красный подмигивающий огонек. Всевидящий глаз. Но чувствует только щекочущие волосы Генри на своих ребрах. Он обнимает её, прижимаясь крепче, растирая между их телами сперму, и развязывает руки. Затекшие, отмеченные красными полосами вместо браслетов — следы, которые он целует, будто его губы пропитаны анестетиком, способным унять боль.
Генри отстраняется, и Холли вдыхает полной грудью, как если бы и не дышала вовсе. И снова её взгляд цепляется за комнату. Высокий потолок, тёмное дерево кровати, плотные шторы, пропускающие свет узкими полосами. На прикроватной тумбе — идеально ровная стопка книг. Постель смята, но даже в этом есть порядок.
Генри стоит у комода и неторопливо застёгивает рубашку, поправляет воротник, проводит ладонью по светло-каштановым волосам. Его профиль чёткий, скулы острые, голубые глаза сосредоточены на отражении в зеркале.
— Я хочу есть, — тянет Холли, перекатываясь на бок. — Давай закажем пиццу?
Голос у неё ленивый, почти игривый.
— Никакой пиццы, — отвечает он без раздражения. — Я приготовлю тебе пасту с брокколи.
— Только не брокколи, ну пожалуйста. Это нечестно. Сладкое нельзя, пиццу нельзя…
Он поворачивается к ней, улыбаясь.
— На сладкое получишь кое-что другое.
Его палец мягко касается кончика её носа и скользит вниз. Она игриво отклоняется в сторону, не позволяя дотронуться до распухших губ, и улыбается в ответ — не потому что полностью понимает, что он имеет в виду, а потому что спорить с ним всегда бесполезно. Его решения окончательные, как давно написанный сценарий.
— Пойдем в душ. Я приведу тебя в порядок.
— Можно я останусь так?
Он смотрит на неё со смесью, от которой ей становится не по себе — недовольно, хмуро, чуть исподлобья, отчего выглядит диким, чужим. Холли ищет правильные слова, необходимый пазл, который вернет на его лицо добродушную улыбку.
— Я хочу чувствовать твой запах на себе.
— Нет, Холли, это обсуждается. Мы идем в душ.
— Можно я тогда сама приму душ? Я уже взрослая девочка.
Его взгляд теплеет, Генри наклоняется и целует её в макушку.
— Для меня ты всё равно останешься моей малышкой Холли.
Слова звучат ласково. Почти нежно.
Он уходит вниз, оставляя её одну. Холли выдыхает непроизвольно. Соскальзывает с постели, босыми ногами направляется в место где дышится тяжелее, чем в спальне Генри, ванную — обязательное продолжение. Ритуал, олицетворяющий завершение, в котором Генри руками вместо мочалки всегда отмывал её от своих следов, нежно, методично, не упуская ни одного дюйма, в конце всегда сосредотачиваясь пальцами между её ног, словно поощряя за то, что она послушно себя вела. Здесь дышится тяжелее, чем в спальне Генри.
Вместо того, чтобы забраться под душ, Холли просто открывает воду, а сама накидывает белый мягкий халат, висящий на крючке, будто ожидающий именно её. Возвращается в спальню. Делает медленный круг по комнате. Смотрит в углы. На шкаф. Полки. Заглядывает под кровать. Забирается на кресло и тянется выше, к верхним полкам. Пальцы скользят по пыльным банкам — старинным, тяжёлым. Ничего.
Под стеклом, в аккуратных прямоугольных коробках и мутноватых банках с густой жидкостью, покоятся засушенные и законсервированные создания — пауки с длинными, ломкими лапами, скорпионы с поднятыми, будто застывшими в последнем движении хвостами и тонкие, свернувшиеся кольцами змеи, чья поблекшая чешуя всё ещё отливает тусклым узором. Холли спускается, открывает ящики комода. Один за другим. Внутри — кремы, баночки, блистеры таблеток, инъекции в пластиковых упаковках, названия которых ей ни о чем не говорят. Всё разложено педантично, почти медицински.
Никаких кассет. Никаких камер. Никаких плёнок.
Её желудок сжимается — не от голода. Она закрывает последний ящик и подходит к окну, чуть отодвигая занавеску. Свет бьёт в глаза. Судя по положению солнца — уже почти обед. Скоро закончатся занятия. Потом она поедет к Лиззи. До вечера.
Холли опускает взгляд ниже. На подъездной площадке стоит полицейская машина. Белая. С синей полосой. Рядом — мужчина в форме. Руки скрещены на груди. Он не разговаривает по рации. Не ищет ничего. Просто стоит и смотрит прямо на дом. Прямо на окна. Сердце Холли резко сжимается и начинает биться так громко, что ей кажется — звук может быть слышен снаружи.
Она быстро задёргивает занавеску и отступает от окна.
Снизу доносится голос Генри:
— Обед почти готов!
Она вздрагивает, словно воровка, пойманная на преступлении. Быстро возвращается в ванную. Мочит волосы, чтобы всё выглядело правдоподобно. Закрывает кран. Спускается по лестнице, проходя мимо настенных часов. Без пяти три. Она и не заметила, как быстро пролетело время. Все ученики уже давно дома. Кто-то снимает рюкзак в прихожей, кто-то включает телевизор, кто-то доедает мамины котлеты. Школьный автобус, наверное, уже сделал последний поворот в конце улицы — там, где обычно выходит она.
Сегодня он проехал мимо.
На стеклянном столе, в котором отражается потолочная лампа, как холодное солнце, уже стоят тарелки. На плите тихо шипит соус, пахнет чесноком. Генри уже раскладывает пасту по тарелкам.
— Садись, — приказывает говорит он, не оборачиваясь.
Холли садится напротив. Стул чуть скрипит под ней — единственный живой звук в комнате. Она складывает руки на коленях, потом одергивает себя и берёт вилку. Паста действительно с брокколи.
— Я всё ещё считаю, что это жестоко, — бормочет она, наматывая на вилку спагетти.
— Жестоко — это позволять тебе питаться одной пиццей, — спокойно отвечает Генри, садясь напротив.
Они едят. Сначала молча. Только тихий звон вилок о тарелки и размеренное тиканье часов в соседней комнате. Холли старается не смотреть в сторону окна.
— Кстати, — будничным тоном заговаривает Генри, — после обеда тебе следует сделать несколько упражнений. По математике и истории.
Холли хмурится.
— Зачем?
Он не смотрит на неё прямо, аккуратно разрезает брокколи краем вилки.
— На случай, если родители решат проверить тетради. Если им вдруг покажется, что ты прогуливаешь школу.
— Моим родителям нет до меня никакого дела. — Холли закатывает глаза и пожимает плечами, будто это давно установленный факт.
Генри улыбается — уголком губ.
— Будь я твоим отцом, я бы проверял твои тетради каждый вечер.
Она фыркает и пинает его ногой под столом.
— Фу. Не говори так.
Он тихо смеётся, но взгляд у него остаётся внимательным, цепким, будто он наблюдает не за её реакцией, а за тем, как она её прячет. Они продолжают есть. Разговор не обрывается — он перетекает дальше, как соус по тарелке.
— Я, кстати, посмотрел несколько перспективных колледжей. Очень хорошие программы. Сильные преподаватели.
Холли медленно поднимает голову.
— Колледжей?
— Я оставил буклеты у окна. Можешь посмотреть.
Он говорит это так, будто речь идёт о новом фильме или кафе, куда они могут сходить, куда они никогда не пойдут. Лёгкость в голосе почти безупречна.
— А если я хочу остаться в Хоукинсе? — Холли произносит это наполовину в шутку, наполовину проверяя, как он отреагирует.
— Не говори глупостей. Ты заслуживаешь большего.
Слово «большего» зависает в воздухе. Тяжёлое, как стеклянный шар, наполненный ядовитым паром.
Обед заканчивается. Тарелки пустеют. Холли встаёт первой, собирает посуду, чувствуя на себе его взгляд, как слабое давление на кожу. Вода в раковине шумит слишком громко. Она моет тарелки, хотя могла бы просто оставить их. Тянет время. Смотрит, как пена медленно оседает. Потом вытирает руки и подходит к окну. На подоконнике аккуратно разложены глянцевые буклеты.
Красивый кампус. Каменные здания, зелёные лужайки, улыбающиеся студенты. Название — тяжеловесные. Штаты — далеко. Очень далеко.
Второй. Третий.
Ни одного в Хоукинсе.
Ни одного в пределах привычной карты её жизни.
Ком подступает к горлу внезапно, будто она проглотила что-то слишком большое и не может протолкнуть дальше. Расстояния, напечатанные мелким шрифтом на буклетах, начинают расти, расширяться, раздвигать стены кухни.
Сзади слышны его шаги. Холли поднимает взгляд к окну — полицейской машины больше нет. Вместо неё у обочины припаркован чёрный седан. Тревога распускается внутри тонкими, колючими побегами.
— Они все очень далеко, — говорит она, не оборачиваясь.
Генри подходит ближе, останавливается за её спиной, но не касается.
— В Индиане нет учебных заведений, которые соответствовали бы твоему уровню, — уверяет он, почти академичным профессорским тоном. — Здесь тесно. Ограниченные возможности. Ты способна на большее. Тебе нужна среда, которая будет тебя развивать, а не тянуть вниз. Маленькие города — это ловушка.
Не то что Нью-Йорк, не правда ли, Холли.
— Но мы ведь будем видеться? — перебивает она тихо.
Он делает паузу — совсем короткую, но Холли её чувствует.
— Мир сейчас маленький, Холли. Поезда, самолёты. Каникулы. Расстояния почти не чувствуются, как раньше.
Ответ звучит правильно. Но в нём нет обещания. Нет определённости, как в простом слове «да».
Генри снова за столом, держит в руках чашку чая. Пар поднимается тонкой струйкой, размывая его лицо. Холли подходит ближе. Садится осторожно к нему на колени, будто проверяет, можно ли. Он позволяет. Она чувствует под ладонями ткань его рубашки, тепло его тела. Утыкается носом в шею, целует его — сама, немного неловко, будто пытается доказать что-то и ему, и себе.
— Я хочу остаться сегодня, — шепчет она. — На ночь.
Он не отвечает сразу.
— Я хочу, чтобы ты… — она запинается, но заставляет себя продолжить. — Чтобы ты лишил меня девственности.
Слова звучат громко в тишине кухни. Почти неестественно.
Генри вздыхает. Не раздражённо. Скорее терпеливо.
— Мы уже обсуждали это, Холли.
Он убирает прядь волос с её лица, касается её подбородка, заставляя выпрямиться, посмотреть ему в глаза.
— Ты слишком хрупкая. Я не хочу сделать тебе больно. Нам лучше подождать.
К горлу подступает плотный ком. Холли моргает чаще, чтобы не позволить глазам предательски защипать.
«Конечно. Кто бы сомневался». Голос Эмили, высокомерный и злобный, впиваются колючками в горло.
— Я не хрупкая, — раздраженно шипит Холли. — И я хочу этого.
Генри больше не смотрит на неё, занятый кружкой чая. Ей хочется схватить её и швырнуть в стену, но она этого никогда не сделает. От его молчания внутри что-то медленно оседает — как песок в воде.
— Тогда можно я останусь? — спрашивает она уже мягче. — Просто на ночь.
Пауза. Он смотрит на неё внимательно, изучающе. Будто взвешивает не просьбу, а её саму.
— Хорошо. Если ты всё организуешь.
Облегчение накрывает её слишком резко.
— И если выполнишь школьные упражнения.
Она прижимается к нему крепче, обнимает за шею, будто боится, что решение может отмениться. Ей хочется, чтобы они так и сидели — неподвижно, вне времени, чтобы ни колледжи, ни машины за окном, ни разговоры не существовали. Чтобы день не двигался дальше. Чтобы ничего больше не происходило.
Холли закрывает глаза, всё ещё прижатая к его груди, и на секунду позволяет себе представить, что мир сужается до размеров этой кухни, этой чашки чая, его рук вокруг её талии.
— Почему ты живешь один в таком большом доме?
Под этим вопросом кроется множество других несказанных слов: почему ты один, чем зарабатываешь на жизнь, почему не создашь семью, почему живешь в Хоукинсе, если считаешь — это место ловушкой. Что ты сделал с Эмили, если спустя четыре года она превратилось в психованную сучку, готовую утянуть с собой на дно весь город, будь её воля.
— Это не просто дом, Холли. Это мой мир.
Холли кончиком указательного пальца касается выступающего шрама на шеи, так похожего на подкожного червя.
— Откуда у тебя этот шрам?
— Неудачные эксперименты с бритвой в подростковые годы.
Слова Эмили — проклятые въевшиеся колючки, которые не расковырять короткими ногтями.
«Поспрашивай стариков о трагедии семьи Крилов».
— А если серьезно?
— А если серьезно, спятивший отец пытался перерезать мне горло после семейного ужина, совсем как моей матери и сестре, но слегка промахнулся, и я выжил чудесным образом.
— Прямо в этом доме?
— Прямо в этом.
— Ты шутишь.
Она толкает его в плечо, будто пытается вытрясти из него смех, который подтвердил бы, что это шутка, жестокая, но глупая, и Генри смеется, мажет большим пальцем по её подбородку и подталкивает со своих колен, мягко, как кошку, которую жалко сгонять, но обстоятельства не оставляют ему выбора.
— Неси тетради, Холли. Ты обещала.
Рюкзак в коридоре выглядит, как с сумка, оставленная в общественном месте, с неопознанным содержимым, от которого может зависеть жизни всего города. Страны. Планеты. Дрожащей рукой Холли достает тетради и учебник по математике, вздрагивает от прикосновения пейджера, несколько мгновений борется с желанием проверить новые сообщения — от матери, которая никогда не напишет, от сучки Эмили, которая пишет ей наверняка каждый час. Но вместо этого возвращается на кухню.
Генри садится сбоку — так, чтобы видеть страницу. Его локоть почти касается её руки. И он заставляет её вслух читать задания с квадратными уравнениями. Цифры на странице выглядят знакомо — как лица людей, которых она видела когда-то давно, но не может вспомнить имена. (x^2), коэффициенты, скобки. Всё на месте. Всё правильно. Только в голове пусто.
Он берёт ручку и аккуратно подчёркивает строчку.
— Смотри. Сначала переносим это в левую часть. Потом считаем дискриминант.
Его голос ровный, терпеливый, почти заботливый. Он объясняет медленно, она честно смотрит на страницу. Слушает. Но не слышит. Числа расплываются, линии начинают плыть, как если бы тетрадь медленно опускалась под воду.
— Понимаешь? — спрашивает он.
— Да, — автоматически отвечает она.
Он передает ручку ей.
— Тогда реши следующий пример сама.
Она берёт ручку. Тиканье часов становится громче. Сначала просто звук. Потом — удары. Каждая секунда будто падает на стол между ними. Она поднимает взгляд. Без двадцати шесть. Скоро мама накроет на стол.
— Холли, — мягко напоминает Генри.
Она опускает глаза обратно на страницу. Ручка царапает бумагу, выводит цифры, которые не складываются ни во что осмысленное. Он наклоняется ближе, его рука появляется в поле зрения, длинный палец указывает на ошибку.
— Здесь. Ты снова забыла знак.
Она смотрит на его руку. На аккуратные ногти. На тонкие вены под кожей. На то, как уверенно его палец касается листа — будто цифры подчиняются ему. Как она ему.
Её начинает мутить.
Дыхание становится неровным, коротким. Она пытается вдохнуть глубже, но воздух словно застревает где-то на уровне груди.
— Сосредоточься, — говорит он, всё так же спокойно. — Это несложно.
Он говорил так же, когда учил правильно дышать, пока её рот был забит его членом.
Его голос начинает отдаляться. Слова теряют чёткость, сливаются в сплошной серый шум — как радио, настроенное между станциями. Она тонет в этом шуме. Как в глубоком море, где свет остаётся где-то наверху, а вокруг только холод и давление. Тиканье часов превращается в удары сердца. Или наоборот. Она не понимает. Взгляд сам собой скользит к окну. Занавески плотно задёрнуты, но ей кажется, что она всё равно может видеть сквозь ткань. Чёрный силуэт машины.
— Холли.
Он касается её плеча.
Она вздрагивает так резко, что ручка оставляет длинную косую линию через половину страницы.
— Прости, я все перепишу, — поспешно заверяет Холли, чувствуя, как панически холодеют ладони стоит услышать стук ручки о стол. Генри недоволен. Это плохо. — Мне нужно позвонить. — Холли с глухим скрипом отодвигает стул. — Подруге. И маме. Сказать, что ночую у Мэри.
Холли сбегает в гостиную, снимает трубку осторожно, будто телефон может укусить. Провод холодный, тяжёлый, витой — он тянется к стене, как шнурок, которым можно перетянуть шею. Она отодвигает занавеску двумя пальцами. Чёрный седан всё ещё стоит на том же месте. Набирает номер Мэри. Гудки тянутся бесконечно долго. Трубку снимает миссис Джонсон. Голос у неё взбудораженный, натянутый, словно она уже несколько раз повторяла одно и то же разным людям.
— Алло?
Холли молчит.
На секунду ей кажется, что если она ничего не скажет, мир просто зависнет — без имени, без факта её существования.
— Алло? Кто это?
Шорох. Резкое движение. Кто-то перехватывает трубку — почти вырывает её.
— Мам, это мне. Всё в порядке. Нет, это не Холли. Это Дебби, мы с ней говорили и разговор прервался.
Холли слышит, как миссис Джонсон что-то отвечает, но слова тонут в напряжении. Потом — щелчок двери. Тишина.
— Кто это? — спрашивает Мэри уже другим голосом. Низким. Острым.
У Холли язык прилипает к нёбу. Рот сухой, как будто она проглотила пыль.
— Это я. Холлс.
Пауза. Тяжёлый выдох.
— Холли, где, блять, тебя носит? Ты вообще понимаешь, что происходит?
Она не хочет понимать. Хочет, чтобы Мэри просто сказала её матери, что всё нормально. Что она у неё. Что они смотрят фильмы, едят чипсы, смеются.
Она хочет вернуться за стол к Генри. Доесть вишнёвый пирог. Доделать уравнения. Чтобы вечер аккуратно сложился в привычную форму.
— Холли, где ты? Тебя ищут полицейские.
Слова падают тяжело. Психованная сучка Эми. Конечно. Холли стискивает зубы.
— Что случилось? — она старается звучать растерянно. Почти напуганно.
Внутри — пустота.
— Сегодня… — Мэри запинается. — Сегодня в классе биологии нашли девчонку. Повешенной. Прямо в кабинете.
Холли моргает. Картинка не складывается. Класс. Парты. Доска. Качающееся, как маятник часов в доме Генри, тело.
— Боже, — произносит она тихо. Правильная реакция. Положенная.
— Учителя никого не пускали. Вызвали полицию. Говорят, там проигрывалась какая-то запись. Кассета. Что-то жуткое. Я не знаю точно. Все только шепчутся.
Шёпот. Он и здесь есть. В трубке, за её спиной, в собственных мыслях.
— Потом нас начали допрашивать. Всех. Спрашивали про тебя. Вызвали твоих родителей. Спрашивали, с кем ты встречаешься. Знаю ли я, кто такой Генри Крил.
Имя звучит слишком громко. Холли смотрит на чёрный седан. Стёкла по-прежнему чёрные. Без отражений. Без лиц.
Голос Мэри начинает расплываться, превращаться в серый шум — тот самый, что был над уравнениями, над числами.
— И ещё… — Мэри понижает голос. — Мама сказала, что знакомая из участка по секрету обмолвилась: та девчонка — бывшая ученица. И у неё нашли записку. Там написано, что в её смерти нужно винить Генри Крила.
Тишина в трубке становится вязкой.
В сердце что-то тихо трескается — как лёд на поверхности пруда, по которому кто-то идёт слишком уверенно. Трещины расходятся тонкими линиями, почти незаметными, но она чувствует их.
— Холли, тебя ищут по всему городу. Что происходит? Ты где сейчас? Ты дома?
Дом.
Какое именно место считается домом?
— Дома, — отвечает Холли.
Она не уточняет.
За её спиной где-то на кухне тихо звенит чашка — Генри ставит её на блюдце. Звук кажется оглушительным.
— Холли, мы же подруги, ты можешь мне объяснить, причем здесь ты…
Но Холли перебивает:
— Я завтра всё объясню.
Она не знает, что именно. И будет ли это «завтра» вообще принадлежать ей.
Она кладёт трубку медленно, аккуратно, будто это может смягчить удар. Стоит неподвижно. Потом идёт к сумке. Пальцы дрожат, когда она достаёт пейджер. Экран пуст. Ни одного нового сообщения. Эми сдержала обещание. Последнее сообщение она оставила не для Холли. Для всего города.
Холли возвращается на кухню медленно, будто каждый шаг отмеряет расстояние между двумя версиями реальности — той, где за окном просто стояла машина, и той, где её ищут по всему городу. Генри сидит за столом всё в той же позе. Очки сползли чуть ниже переносицы. Лоб нахмурен. Перед ним раскрыта её тетрадь. Он листает страницы, задерживается на примерах, и по выражению его лица ясно — результат его не радует.
Он что-то исправляет, аккуратно, почти педантично, выводя правильные цифры поверх её неровных строк. И внутри у неё, вопреки всему услышанному, разливается странная, щемящая теплота. Будто его недовольство — доказательство заботы. Будто исправленные им уравнения — способ удержать мир в порядке.
Ей хочется, чтобы этот дом исчез. Не сгорел. Не разрушился. Просто выпал из карты города. Стал пустым пятном. Неприступным, как заброшенный особняк из страшной сказки, куда никто не решается заглянуть. Чтобы время внутри замерло — как часы с севшей батарейкой, стрелки которых навсегда застыли на без десяти шесть.
Она подходит к нему и молча садится на колени, осторожно, будто боится сдвинуть равновесие. Сворачивается калачиком, подтягивает ноги, стараясь занимать как можно меньше места. Чтобы не мешать. Чтобы быть лёгкой.
Он позволяет. Продолжает смотреть в тетрадь.
Она смотрит на его лицо. Сосредоточенное. Красивое. В очках он кажется ещё серьёзнее, будто профессор, терпеливо разбирающий ошибки нерадивой студентки.
«Ему не тридцать, Холли!»
Колючки, впивающиеся уже не в кожу — в мясо.
Сколько должно быть Генри? Она никогда по-настоящему не задавалась этим вопросом. Он не выглядит старым, как её отец — с тяжёлым животом и вечной усталостью в глазах.
Не выглядит суровым и осунувшимся, как шериф, которому сорок с лишним и который носит на лице весь этот город.
Генри будто не принадлежит их времени. Словно годы обходят его стороной. Словно для него действуют другие правила.
«Дай, угадаю, как вы познакомились, ты рева-корова сидела на какой-нибудь лавочке и страдала из-за надуманных проблем, а он подошел такой весь галантный и спросил, почему такая красавица льет слезы», — мертвые слова мёртвого дня мертвой Эми вспарывают память. — «Ему нравится, когда девочки плачут на его коленях».
— Тебе нужно переделать тридцать седьмое и тридцать девятое упражнения, Холли, — спокойно произносит Генри. — Это никуда не годится. Иначе мне придется тебя наказать.
Она опускает взгляд на тетрадь. Страница испещрена его пометками — аккуратные исправления, подчёркивания, выверенные цифры поверх её дрожащих попыток. Ей приходит в голову странная мысль: либо она сожжёт эту тетрадь на заднем дворе, наблюдая, как огонь съедает его почерк, либо оставит её навсегда — в рамке, как реликвию, как доказательство того, что всё это было. Она не знает, что страшнее.
Холли жмётся к нему крепче, прижимается щекой к его груди. Слышит его сердце. Размеренное. Спокойное. Представляет, билось ли оно так же, когда ему резали глотку, неважно кто — его обезумевший отец или он сам, чтобы замести улики. Возможно, прямо за этим столом.
Ей хочется, чтобы этот день не заканчивался. Чтобы никто не стучал в дверь. Чтобы телефон больше не звонил. Чтобы упражнения в задачнике никогда не кончались, чтобы страницы перелистывались бесконечно, удерживая вечер в подвешенном состоянии. Чтобы сумерки за окном не сгущались. Чтобы чёрный седан растворился в воздухе. Чтобы имя Генри никогда не звучало в полицейском участке. Чтобы Эми ошибалась. Чтобы Эми вообще не существовало.
Чтобы она сама ни за что и никогда не превратилась в психованную брошенную сучку Эми Форволк — брошенную взрослым мужчиной девочку, о которой теперь будут говорить как о предостережении неправильных отношений на школьных переменах, избегая смотреть на потолок кабинета биологии.
Часы в соседней комнате продолжают тикать. И с каждым щелчком стрелки ей кажется, что дом становится всё тише. Слишком тихим. Словно затаившим дыхание.
Генри закрывает тетрадь мягким, почти торжественным движением.
— У меня есть кое-что для тебя, — говорит он, и в голосе появляется та особенная интонация, от которой у Холли внутри всё сразу сжимается и раскрывается одновременно. — Подарок.
Слово «подарок» звучит неожиданно детским, почти невинным.
Он поднимается вместе с ней, протягивает руку, и она вкладывает свою — автоматически, как делала это когда-то в детстве, когда родители переводили её через дорогу. Его пальцы обхватывают её ладонь полностью, и он ведёт её по коридору, шаги их звучат глухо, будто дом действительно постепенно отдаляется от мира.
Спальня встречает их прежней тишиной. Плотные шторы не пропускают вечерний свет. Генри отпускает её руку, подходит к шкафу, открывает дверцы медленно. Внутри — ряды аккуратно развешанной одежды, всё по цветам, по длине, по ткани. Он проводит ладонью по плечикам и достаёт платье. Белое. Атласное. Короткое — почти невесомое на его ладонях. Юбка с оборками, мягкими, многослойными, которые колышутся даже от слабого движения воздуха.
Холли смотрит на него и не сомневается ни секунды — под такую юбку удобно просунуть руку. Быстро. Легко. Без усилий.
— Нравится? — спрашивает он.
Её голос звучит чужим, чуть выше обычного:
— Красивое.
Как заведённая кукла, которая произносит фразу, стоит лишь нажать на спину. Генри улыбается — широко, довольный её реакцией.
— Хочешь примерить?
Ей кажется, она кивает раньше, чем он заканчивает вопрос. Раньше, чем он делает шаг к ней. Но примерно в тот момент, когда его пальцы касаются халата и развязывают его без спешки. Генри стягивает его с плеч, вешает на стул, выравнивая края. Потом разворачивает платье.
— Подними руки, — мягко просит он.
Она поднимает. Движение послушное, плавное, без сопротивления. В этот момент она чувствует себя не человеком, а чем-то расставленным на витрине — предметом, который нужно правильно разместить. Генри помогает просунуть руки в тонкие бретели, и атлас холодным ветром медленно скользит по телу — сантиметр за сантиметром. Он расправляет юбку, разглаживает складки ладонями, задерживается чуть дольше, чем необходимо, будто изучает, как свет ложится на изгибы.
Холли стоит неподвижно. Смотрит то в угол комнаты — туда, где тень от шкафа кажется глубже обычного, — то на его лицо. Очки отражают свет, скрывая его глаза. Она видит только своё собственное размытое отражение в стеклах — крошечное, искажённое. Генри опускается на колени, чтобы поправить подол. Пальцы скользят вдоль её ног, осторожно, и методично, губы касаются атласной ткань, укрывающей низ живота, и тело Холли постепенно немеет. Как если бы внутри кто-то повернул маленький ключик и перевёл её в режим ожидания.
Он поднимается. Отходит на шаг. Осматривает. С головы до ног. Его трясет, пот крохотными бисеринами стекает вдоль скулы. В его взгляде — удовлетворение художника, закончившего картину. Кадык дрожит, когда слова срываются хрипло с его губ:
— Прекрасно.
Холли опускает веки, слова ложатся на неё тяжелее ткани.
Генри садится на край кровати.
— Иди сюда.
Она подходит. Генри притягивает её к себе и усаживает на колени. Юбка с оборками расправляется по его ногам белым облаком. Тыльной стороной пальцев он гладит бедра — бархатную, слегка тронутую загаром кожу, Холли не дышит, только следит за движением его руки, по скольжению вдоль кромки юбки, будто по запретной границе. Поднимает взгляд, смотрит в затуманенные глаза Генри, сосредоточенные на её лице и не сразу слышит, как он говорит: «Сними очки». Холли послушно снимает с него очки, убирает их в карман рубашки.
Генри наклоняется и целует её сквозь платье в грудь, обхватывает зубами сосок, и Холли дёргается от ощущения прохладной липкости на коже. Генри касается губами её ключицы, выглядывающей из разреза. Потом — выше, к шее. Влажно мажут по подбородку. Её кожа отзывается лёгкой дрожью, но внутри по-прежнему пусто, как в комнате без мебели. Он находит её губы. Целует. Сначала мягко, почти осторожно, затем глубже. Язык проникает внутрь, обводит верхнюю губу, ровный ряд зубов, находит её язык, который шевелится вяло, как умирающая змея. Стараясь не сбиться с темпа, Холли запоздало замечает руку Генри под юбкой — лишь когда его пальцы раздвигают половые губы и начинают кружить в том же темпе, что и язык во рту.
Генри прерывает поцелуй, дышит тяжело и ведёт пальцами ниже, надавливая средним пальцем на вход.
— Моя девочка хочет почувствовать меня в себе? — шепот Генри опаляет висок. Холли ерзает, то ли пытаясь отстраниться, то ли прижаться крепче к его пальцам. Во рту у неё пересохло, язык онемел, ответить — выше её сил, но Генри ждет ответа, кружит пальцами, собирая влагу.
Холли так совестно, что она пачкает такое красивое платье своими выделениями, слабо кивает и тихонько всхлипывает, когда его палец входит в неё медленно на одну, а затем глубже.
— Такая узкая. Невинная. И только моя.
Холли опускает голову на его плечо, убаюканная голосом и пальцами, что качают её на острие удовольствия, как родительские руки перед сном.
— Хочешь попробовать кое-что новое? Взрослое?
Генри опускает Холли на постель, в белом, будто подвенечном платье, устраивается между её бёдер, руки у него дрожат, звучит треск расстёгивающейся ширинки, он приспускает брюки и касается головкой члена её разгоряченной плоти, введя вверх-вниз. Надавливает на клитор. Холли дергается, будто её бьет током, чуть отстраняется назад, но Генри тянет обратно, не отрывает взгляда от её лица, опирается руками о постель, рядом с её волосами, наклоняется и растирает влагу, двигаясь между ее бёдер, давая почувствовать крепкость своего желания. Головка члена давит на вход, дразнит, проникает, растягивая, и Холли непроизвольно сжимает мышцы, дышит тяжело.
— Чувствуешь, что ты делаешь со мной? Как сильно я тебя хочу?
Тени за его спиной раскачиваются на потолке в узоре виселицы. Холли кажется, если бы призраки существовали, сучка Эми стояла бы подле кровати с вывернутой шеей и зубоскальной улыбкой, пока Генри ласкал бы членом её вход, имитируя то, что от Эмми ему не досталось.
Он берёт руку Холли и кладёт на член, мокрый и крепкий, пальцы смыкаются машинально, потому что так нужно, потому что так Генри глухо стонет, и внутри у неё вместе со страхом завязывается тягучий узел.
— Хочешь я кончу в тебя? Или войду в тебя по-настоящему? Но не здесь.
Он приподнимает её за бедра, отглаживает её ягодицу. Прежде чем Холли успевает ответить, он переворачивает её на живот, запрокидывает оборчатую юбку и ведет большим пальцем от влагалище выше.
Телефон начинает звонить так внезапно, что звук кажется выстрелом.
И мир Холли идёт по трещинам.
Не постепенно — сразу. С хрустом. С расколом.
Генри недовольно оборачивается на звук. Телефон не умолкает. Он звенит и звенит, как сигнал тревоги на тонущем корабле.
Её тело немеет, словно его отключили от неё. Оно лежит на коленях Генри — застывшая, онемевшая кукла. Когда он выпускает её из рук, она почти не чувствует прикосновения. Только холод там, где были его ладони.
— Я скоро вернусь. Холли чувствует, как матрас пружинит вверх, когда Генри поднимается. — Все равно кое-что нужно взять.
Легкий звонкий шлепок по ягодице запускает в ней цепную реакцию — Холли почти кончает и глухо стонет в скомканные под её пальцами покрывало.
Он выходит, оставляя её одну на кровати. Дверь остаётся приоткрытой.
Холли не двигается. Слушает. Сначала — шаги по коридору. Потом — щелчок, будто трубку всё-таки снимают.
Сумерки за окном сгущаются окончательно. Комнату освещают только настольные лампы — их свет тревожно-тёплый, почти болезненный, как температура перед лихорадкой.
Она смотрит в угол комнаты. Потом на полки. Потом на потолок. Трещины на штукатурке выглядят как карта неизвестной страны. Линии разломов. Границы. Маршруты побега, которых не существует.
Бедра сжимаются. По телу проходит короткий, глухой импульс — остаточный, острый. Как эхо чего-то, что не успело случиться. И от этого ей становится дурно. Своё же тело кажется ей предметом, забытым в чужом доме.
А потом она слышит стук. Не звонок. Стук. Резкий. Тяжёлый. Словно кто-то бьёт не в дверь, а прямо в череп.
Она резко выпрямляется, опираясь на вытянутую руку, когда стук превращается в глухой удар — дверь внизу распахивается о стену.
Дом наполняется голосами. Мужскими. Холодными. Агрессивными. Они врываются, как вода, прорвавшая плотину, сметая всё — тихие комнаты, аккуратные полки, её белое платье с оборками.
Её трясёт. Но она не может заставить себя подняться. Укрывается покрывало, подтягивает ноги, сжимает их крепче, будто пытается уменьшиться. До размеров ребёнка. До точки. До ничего.
Внизу звучат фразы — знакомые, неправдоподобные, как из фильмов, которые так любил смотреть отец. Ордер на обыск. Право на адвоката. Но стены дрожат по-настоящему. Среди чужих голосов она вдруг слышит своё имя. Громко. Отчётливо. И падает обратно на подушки, вжимается в них, как будто может раствориться в набивке, исчезнуть в перьях и ткани.
Голос Генри. Не разобрать слов. Раздраженный. Нет, гневный. Каким она никогда его не слышала. Не слышала своего имени в обрамлении отрицания и злости.
Холли смотрит в одну точку. Глаза широко раскрыты. Она не окликается. Шаги поднимаются по лестнице. Медленно. Тяжело. Каждая ступенька — как удар по её грудной клетке. Она натягивает одеяло до подбородка. Сжимает его с изнанки, будто действительно спит. Будто не слышит. Будто ничего не происходит. Будто, как в детстве, если спрятаться под одеялом, взрослые тебя не найдут.
Вдох.
Если затаить дыхание, монстр из-под кровати не затянет тебя в реальность.
Шаги у двери затихают.
Холли выдыхает.
Примечания:
Если вам понравилось, стучитесь в соседний котёл, потому что мои молитвы не работают, аххах.
Штош, у меня есть еще одна идейка в духе Голодного дома и Кентервильского привидения, но кажется я всех уже достала этим пейрингом, пойду надевать на себя смирительную рубашку 😂