***
Рокэ молод. Рокэ сексуален. И он это знает. И Ришель знает тоже. Они встречаются жарким летом 279 года Круга Ветра в прибрежном Товине — виноградопроизводящем селении близ Алвасете. Рокэ — сама ленность. То, что жители Principado de Kaenalloa гордо называют siesta. Ришель теряется в нём. Он держит её за руки, танцует с ней весь винный фестиваль. По ночам не спит с ней, не проводит бессонных суток. А ещё Рокэ странный. Иногда с грустью гладит Ришель по макушке и шепчет: mi norte. Да, Ришель с севера. Её волосы — гладкие колосья ржи, он их вяжет на пальцы, и она не чувствует боли. Одно вязкое тепло в груди. И ей снится, как он будит её по утрам поцелуем. Ещё Рокэ от чего-то всегда больно. Среди белых черепиц домов ему случается ловить образ Ришель в алом. Даже она сама не сразу это понимает. По вечерам он провожает её до отеля: накидывает свой пиджак, похожий на старомодные колеты, целует ладони, замирая в благоговейной тишине, и уходит. И от него остаётся лишь шлейф морисских благовоний, которыми Ришель окуривает свой номер. — Hasta luego, dorita, — голос бархатный. Ришель не знает, как сказать своему милому dor, что ни слова не понимает на каэналли. Она подолгу стоит у дверей, провожая странно нужный силуэт. В Товине вечера медленные: воздух густеет, как молодое сусло, а время словно решает переждать до утра. Наверху она читает с упоением Дидерха и Анет Дебари и мечтает: будто она — северная тана, а Рокэ — какой-нибудь рей-винодел. На следующий день он встретит её в пекарне, и они проведут утро за pinsere и чашкой shaddi, в которое для неё Рокэ закидывает и молоко, и сахар. Солнце цепляется за вороные кудри, смех ленивый — как у тех, у кого впереди ещё вся жизнь. Он тянет её в толпу, и там она с ним теряется. Протягивает гроздь винограда — она, не спрашивая, одними губами цепляет хрустящую ягодку. Их пальцы вновь находят друг друга в сумасшедшем кадриле: случайно, нарочно, неизбежно. Сладко. Как же сладко. Ришель пишет брату, что не может дышать от одних только переглядок. — Aquí no hay prisa, — говорит он, и Ришель учит первые слова. Фестиваль шумит, музыка пульсирует, юбки мелькают, но для неё существует круг его ладоней, её дыхания и тени от лоз и гроздей винограда. Он снова не переходит своих границ и в этом есть жестокая нежность. Снова произносит mi norte… И, возможно, именно поэтому она теряется в нём окончательно. Ришель не знает, откуда он и кто он, но влюбляется впервые в жизни — часами наблюдая за сплетёнными пальцами, за сапфирами глаз, скрытых солнцезащитными очками. На исходе третьей недели осознаёт: мужчина перед ней почти слеп. Это открытие приходит не сразу. Она ослеплена влюблённостью. Хочет знать его вдоль и поперёк, но он только смеётся. Сначала — мелочи. Он не читает афиш, невзначай спрашивая, что за фильм или постановка. Не следит за танцующими — растворяется, сам становясь толпой. Ришель была слепа в своей любви — как бы пошло это ни звучало. Глаза Рокэ неподвижны, как море в безветренный день. Она снимает с переносицы очки и целует. Целует весь мир. И свою первую siesta. Ришель пишет по вечерам романы и сонеты о любви. Чтобы ночью ей снилось, как она, переодетая в мужчину, служит при другом Рокэ, сошедшем с портретов кисти мэтра Фернандо. И синие глаза смерти пьют её живую кровь. Часами Ришель следит за тем, как он держится за неё — нежный, ведомый, будто столетиями ждал именно её. Словно её ладонь заменяет ему глаза. Рокэ чуть сильнее сжимает пальцы перед ступенькой, перед резким солнечным бликом, перед толпой, перед миром. Ришель хочет стать его зрением. Он целует её ладони, перебирая пальцы, поглаживая ногти. Кажется, Абвении забрали у него зрение в обмен на закатную красоту. Рокэ любит её. И почему-то боится, всё чего-то боится. Она видит, как сереют зрачки, и внутри всё замирает. Ришель плачет. Рокэ почти не видит её. Для него она — абстрактная картина кисти Вандана Грегора. — Hasta luego, dorita… — шепчет он так тихо, будто эти слова предназначены даже не ей. Застаренная, потемневшая серебряная звезда греет ладонь. Тонкая работа: лучи вытянуты, словно застыл свет, а в самом центре — сапфир, глубокий, тёмный, почти ночной. Камень не сверкает — он смотрит внутрь, втягивает в себя отблески мира. Ришель кажется, что это всегда было её. Ей даже странно кажется абсурдным то, что ей дарят это украшение. — Реплика, — добавляет он с ленивой полуулыбкой. — Знаменитых звёзд Каэналлоа. Говорят, где-то триста лет назад герцог Рокэ Алва подарил такие своей жене. Она украшала ими волосы на балах, а после её смерти герцог подарил по одной звезде каждой из своих дочерей. Он их очень любил. Да. Ришель припоминает, что уже в возрасте Соберано Рокэ подавил восстание в Гайифе. Он не позволил убить наследного принца, мужа дочери, и вырезал весь Синод в тот день. А Рокэ тем временем произносит имя своего почившего Соберано с удивительным пренебрежением. И это в Каэналлоа, где целовали песок, по которому шагали их герцоги. Ришель и сама была в какой-то мере потомком Рокэ Алва, и её отец Эктор Надорэа почитал его как предка. Но Ришель не улавливает подвоха — только странное, тёплое совпадение, словно история вдруг наклонилась к их лету и задержала дыхание. — На счастье, — говорит он и, не глядя, точно находит её пальцы. Надевает звезду на цепочку, его движение бережно и безошибочно. — Такие вещи должны быть ближе к сердцу. Почти три сотни лет назад были ведь другие Ришель и Рокэ. И Ришель это удивляет. Она вдруг понимает что она Надорэа, а Рокэ представился ей как Борраска. По приватности судьбы они вероятно родственники и носят имена своих пращуров. Он целует её ладонь — медленно, благоговейно, будто прощается не на вечер, а на век. И снова отступает, оставляя между ними это «потом», это luego, натянутое, как нить. Ришель остаётся одна с серебром, сапфиром и внезапным ощущением, что, может быть, она прочла не все книги о прошлом Круге. Ришель тает в нём, в его историях, в его колком юморе, тает солью в тёплой воде. Он знает историю не как перечень дат, а как цепь сотен голосов. Рассказывает о прошлом спокойно, но так романтично, будто всё это было не «тогда», а где-то за углом. Среди белых черепиц и дикого винограда. Герцоги, войны, браки, предательства — в его устах они лишены пыли и пафоса. Ещё Рокэ поёт. О, Абвении, как же он поёт, перебирая лихие струны гитары — он хохочет и свистит. Пьёт вино как воду и учит тому же Ришель. Однажды — под вечер, когда фестиваль уже выдохся, а злое вино перестало играть с людьми, — он сидит, откинувшись к стене, и поёт «Голубку цвета алого вина» — ту самую, знаменитую, заигранную, перепетую до дыр каэналлийцами и надорцами. Но у него она другая. Он поёт сухо, почти отстранённо. Голос негромкий, ровный, без украшательств и апломба, с которым исполняли её на День независимости. Ни одного лишнего вздоха. Ни одной попытки понравиться. Он не тянет ноты — будто просто говорит, позволяя мелодии идти рядом. Слова звучат как признание, сделанное слишком поздно и потому без надежды. Ришель замирает. В его исполнении нет голубки. Нет алого вина. И остаётся ли хоть что-то? Ришель снова плачет. О, как же она много плачет: Рокэ, вероятно, нашёл одну струну её души, которую тянет и тянет. Она не знает, как давно боги размотали нить их судеб и как далеко сплели. Он улыбается, будто ничего особенного не произошло, и осторожно ищет её ладонь. Ришель позволяет Рокэ всё. Мысли о будущем стали незначительны. Переживания — глупы. О Надоре — далёком, строгом, но таком родном. О брате, о маме и отце. О скором дипломе, который давит обязательством. Об учёбе в ненавистной Олларии, где каждый день — мучение не меньшее, чем месяц на раскопках первого слоя древних Гальтар. О своём скором возвращении в стены ЛАИК, лишь двадцать лет назад открывшем свои двери для эреа. На берегу моря всё это теряет вес. Мысли оседают, как песок в воде. Время перестаёт быть прямой, разветвляясь. Есть только полдень, тень от черепицы, запах соли и виноградных жмыхов. Есть его рука всегда находящая её безошибочно. Ришель — его dorita, его norte. Однажды она затягивает его за собой и теряется с ним в тишине их общей ночи. И ей почему-то кажется, что Рокэ плачет. Он просит звать его Росио. И она зовёт. Всю ночь напролёт. Он узнаёт её руками и шепчет что-то о niños. Ришель не знает, что такое niños, и спросить не может — от того, что горит. Последний день каникул Ришель проводит в одиночестве. И в ту ночь лета ей снятся дети. В том самом винограднике, где она провела тёплые дни винного фестиваля. Пять, может шесть детей, измазанных в соке бегали вокруг, а младшая девочка вытерла рот об подол платья Ришель. Рокэ обнял её со спины. От него пахло апельсинами и он кокетливо говорил ей: — Los niños destruyeron tu jardín, mi alma. Садясь в самолёт Ришель ловит себя на том, что впервые в жизни не боится остановиться. Не боится быть не в рядах лучших. То, что с рождения коробило её и за шкирку тащило на тошнотворный пьедестал. Словно здесь, рядом с ним, она была достаточна — без титулов, без планов будущего, разложенного по полкам. И если это счастье — то она бы осталась с ним в этом бесконечном лете. То лето и солёный Товин Ришель покидает навсегда одинокой.***
В 280 году случился теракт в Алвасете. Радикалы взорвали музей имени Рамиро I Освободителя, и Рокэ больше не было. Вместе с ним погибла его мать и младшая сестра. Ришель узнала о взрыве, когда уже отлетала в Сагранны на раскопки. Она забыла про древние Гальтары, про все свои планы, и полетела на похороны. Словно ещё могла что-то исправить, вернуть хотя бы тень того лета. Стояла среди белых черепиц и виноградников в чёрном платье, слушала город, который теперь не знал её и в котором больше никогда не будет его. Его руки, мягкое «mi norte», шлейф морисских благовоний — всё растворилось в воздухе, как свет, которого больше нет. Больше она никогда не возвращалась в Каэналлоа. Но лето 279 года жило внутри неё — тихое, медленное, как siesta, которую уже никто не потревожит.