***
Месяц спустя.
Зимний дворец медленно погружался в сон, но кабинет Императора все еще горел огнями. День выдался чудовищным: прорвало канализацию в казармах Измайловского полка, министр финансов принес дефицит бюджета, а жена, Императрица Александра Федоровна, была нездорова и требовательна. Николай чувствовал себя выжатым лимоном, но сон не шел. Разбирая старые бумаги в секретном отделении своего стола, куда редко заглядывал, он наткнулся на вещь, заставившую сердце пропустить удар. Небольшая тетрадь в темно-синем сафьяновом переплете, с потемневшим от времени золотым обрезом. На первой странице твердым, летящим почерком брата Александра было выведено:«Не читать! Не увлекаться! Опасно!»
Николай усмехнулся. Брат, покойный император Александр Павлович, всегда был склонен к мистицизму. Эти его разговоры с монахами, посещения старцев, тайные общества… Николай, человек военный, конкретный, относился к этому с плохо скрываемым презрением. Но сейчас, в тишине кабинета, предостережение, написанное рукой мертвеца, подействовало странно. «Ну и что за чушь ты здесь написал, братец?» — подумал Николай и, повинуясь тому самому запретному любопытству, которое движет всеми людьми, раскрыл тетрадь. То, что он увидел, поначалу показалось бредом сумасшедшего. Страницы были испещрены странными значками. Это не был французский, не был немецкий, не был даже латинский, который Николай знал прилично. Какие-то вязи, переплетения линий, треугольники, вписанные в круги. Местами встречались слова, написанные кириллицей, но в странных сочетаниях: «Асмодей», «ключ Соломона», «пентаграмматун». Рядом с ними шли математически выверенные столбцы цифр и химические обозначения, словно Александр Павлович пытался вывести формулу чего-то неведомого. Николай нахмурился. Он ожидал увидеть молитвы или, на худой конец, масонские гимны. Но это походило на… Он не понял. Брат, который правил Россией, записывал какие-то рецепты? Зачем? — Сумасшедший дом… — пробормотал Николай, переворачивая страницу. Он хотел уже захлопнуть тетрадь, как вдруг взгляд его упал на запись, сделанную более понятным языком. Александр явно пытался перевести какой-то древний текст. «…для познания сокровенного в сердце другого. Если желаешь узнать тайну любящего тебя, но сокрытую завесой плоти и долга, надлежит тебе…» Николай замер. В голове мгновенно, яркой вспышкой, возник образ Бенкендорфа. Его невозмутимое лицо у камина месяц назад. Его слова: «Вы не знаете, что скрывается в моей душе на самом деле». И его же ответ: «Навряд ли… для этого мне нужно быть всегда рядом». Сердце забилось чаще. Ерунда, конечно. Мистика, бред, старое суеверие. Но любопытство, замешанное на той самой нежности, которую он позволял себе только наедине с Александром Христофоровичем, запустило когти глубоко. Николай продолжил читать, бормоча под нос: «…надлежит тебе взять вещь, принадлежащую ему и носящую его тепло. Ночью, при свете одинокой свечи, произнеси имена… и спроси. Но знай: ответ дастся ценой. Часть твоего разума, часть твоей воли навеки останется в тех пределах, куда ты заглянешь. Ты пожертвуешь своими мыслями и чувствами, отдав их взамен на знание. Подумай, нужно ли тебе это. Ибо иной раз сладкое неведение лучше горькой истины». Далее шел ряд символов и слов на незнакомом языке. Николай не дочитал до конца. Озорство, граничащее с отчаянием, вдруг захлестнуло его. Он вспомнил усталость Бенкендорфа, его вечную тень, его готовность умереть. Он должен знать. Он Император. Он привык получать ответы на все вопросы. — Чушь собачья… — сказал он вслух, но рука его уже потянулась к ящику стола, где лежал платок, который Бенкендорф обронил на прошлой неделе и который Николай, сам не зная зачем, подобрал и спрятал. Тонкий батист, пахнущий знакомым одеколоном с нотками табака. Николай зажег одну-единственную свечу, как и было велено. Остальные погасил. Кабинет погрузился в полумрак, тени заметались по углам, как живые. Он раскрыл дневник на нужной странице, положил сверху платок Бенкендорфа и, запинаясь, начал читать вслух странные, гортанные слова, начертанные рукой брата. — Абраксас… Тетраграмматон… — голос звучал глухо в пустой комнате. — Покажи мне тайное сердце раба Божьего Александра… Он произнес имя. Бенкендорфа звали Александр, как и брата. Совпадение кольнуло где-то в груди. Николай закончил чтение и замер, вслушиваясь в тишину. Пламя свечи дрогнуло, хотя ниоткуда не было сквозняка. Ему показалось, или по углам действительно сгустился холод, не похожий на зимний? Он ждал видения, голоса, знака. Ничего. Никакого потустороннего шепота. Никакой пелены перед глазами. Только потрескивание догорающих в камине дров и стук собственного сердца, который постепенно успокаивался. Николай сидел неподвижно минут пять. Потом нервно, почти зло хмыкнул. — Чушь! — сказал он громко, голос развеял остатки наваждения. — Брат последние годы с ума сходил от своих монахов и гадалок. Вот и доказательство! Он захлопнул дневник с такой силой, что свеча погасла. Резким движением швырнул тетрадь обратно в стол, задвинул ящик. Платок Бенкендорфа остался лежать на столе, но Николай не обратил на него внимания. Вдруг стало досадно, стыдно и пусто. Он, Император, сидел в темноте и бормотал заклинания, как деревенская знахарка, пытаясь выведать секреты у собственного друга. Что за детство? Что за слабость?.. В голове шумело. Усталость навалилась с новой силой. Он поднялся, прошел в опочивальню и, не раздеваясь, упал на постель. Последней мыслью перед тем, как провалиться в тяжелый сон, было: «Завтра он придет с докладом. И я буду смотреть ему в глаза. И ничего не изменится. Потому что это была просто глупость. Просто… глупость». Но где-то в самой глубине души, там, где рождаются сны, уже начинало шевелиться сомнение. А действительно ли он ничего не почувствовал? И почему в тот самый миг, когда он произносил последнее слово, ему вдруг показалось, что сердце Бенкендорфа, его преданное, холодное, верное сердце, на миг сжалось от боли, которую невозможно выразить словами? Впрочем, это были лишь нервы. Завтра новый день. Империя не ждет.***
Бенкендорф уехал на рассвете. Дела Третьего отделения требовали его личного присутствия в Москве — какой-то срочный донос, какая-то дворянская склока, грозившая перерасти в заговор. Он не мог явиться лично, чтобы откланяться — государь еще почивал после бессонной ночи. Александр Христофорович лишь передал через камердинера короткую записку: «Отлучусь на два дня. Ваш навеки. А.Б.» Камердинер, пожилой и степенный Кузьма, поднялся в Императорские покои ровно в восемь, как было заведено. Он нес свежевыглаженный мундир, теплую воду для бритья и легкий завтрак на серебряном подносе. Постучал. Тишина. Постучал еще раз — никакого ответа. Осмелев, Кузьма приоткрыл дверь в опочивальню. — Ваше Императорское Величество? — позвал он шепотом. Никого. Постель была смята, но пуста. Окна зашторены, в камине давно потухшие угли. Кузьма нахмурился. Государь никогда не вставал сам, не позвав прислугу. Это было нарушение порядка, а порядок во Дворце чтили превыше всего. И вдруг из-за портьеры, что отделяла гардеробную, донеслось странное движение. Что-то метнулось, зашуршало, и в следующий миг в опочивальню вылетел кот. Кот. Кузьма ахнул и попятился, едва не уронив поднос. Кот был рыжий. Но не благородный, золотисто-абрикосовый, каких держат при дворце для ловли мышей, а дикого, огненного оттенка — шерсть его отливала медью и киноварью, словно впитала в себя пламя. Шерсть стояла дыбом, отчего зверь казался вдвое больше обычного, взлохмаченный, будто его драли за шкирку, а пушистый хвост, толстый и тревожно подрагивающий, был распушен, как у белки. Глаза — огромные, голубые, с бешено расширенными зрачками — горели безумием. Кот замер на мгновение, увидев человека, и из его глотки вырвался не просто мявк, а настоящий шипящий вопль, полный ярости и отчаяния. Он припал к полу, готовясь к прыжку, но не на Кузьму, а обратно, за портьеру, откуда выбежал. — Ах ты, окаянный! — Кузьма, оправившись от изумления, поставил поднос на столик и ринулся к коту. — Как сюда попал?! Пошел вон, брысь отсюда! Он попытался схватить животное, но кот извернулся с ловкостью, полоснул когтями по рукаву камердинера, оставив длинные белые полосы на сукне, и снова рванул к портьере. Он явно хотел вернуться в гардеробную, бился в щель между тканью и стеной, царапал пол, орал дурным голосом, словно там осталось что-то бесконечно важное, без чего он не мог уйти. — Ах ты, дьяволово отродье! — Кузьма, рассердясь не на шутку, схватил кота покрепче, игнорируя брыкание и шипение. Зверь извивался в его руках, пытаясь вцепиться зубами в руку, но Кузьма держал крепко. — Пошел вон, кому говорят! Он вышвырнул кота в коридор и захлопнул дверь. За дверью еще некоторое время слышался душераздирающий вой, царапанье и глухие удары — кот бросался на створку, пытаясь открыть ее лапами. — Вот же напасть, — пробормотал Кузьма, вытирая пот со лба. Откуда он взялся? Дворцовые коты все мышиного окраса, серые да полосатые, а этот — как пожар. — Надо будет сказать лакеям, чтоб поймали и унесли подальше… Он вздохнул, поправил изодранный рукав и направился к портьере, чтобы проветрить гардеробную, раз уж государь вышел неизвестно куда.***
Николай открыл глаза. Сознание возвращалось медленно, тяжело. Первое, что он ощутил, была невыносимая, пронзительная яркость. Свет резанул по зрачкам так, что захотелось зажмуриться снова и спрятаться. Но что-то было не так. Что-то было чудовищно, непоправимо не так. Всё было слишком большим. Николай попытался сесть и не смог. Его тело… он его не чувствовал. Вместо привычной тяжести мышц, вместо силы в руках и ногах была какая-то странная, пружинистая легкость и одновременно скованность. Он хотел опереться на локоть, но рука… руки не слушались. Были какие-то другие конечности, слишком короткие, слишком слабые. Он закричал, но из глотки вырвался лишь тонкий, сиплый звук, похожий на… — Мя-я… Ужас ледяной волной прокатился по тому, что раньше было его телом. Николай замотал головой и увидел… лапы. Рыжие, покрытые шерстью лапы с выпущенными в панике когтями. Он попытался поднести их к лицу, но лицо… где его лицо? Вместо привычных пальцев перед глазами дергалась пушистая конечность. «Что…?» Он попробовал встать. Тело подчинилось, но как-то иначе, неправильно. Он повалился набок, зацепился за что-то хвостом. Хвостом?! «Откуда у меня хвост?!» Паника захлестнула с головой, липкая, горячая. Он заметался на полу гардеробной, среди огромных, как скалы, сапог и непомерно громадных шинелей, свисающих с вешалок. Комната плыла перед глазами, предметы теряли привычные очертания, всё было чужим, враждебным, громадным. «Что это? Что это?! — мысли бились в черепе, который теперь казался таким маленьким и тонким. — Я сплю? Это сон? Кошмар? Проснись, проснись, ради Бога, проснись!» Он попытался ущипнуть себя, но лапа с когтями лишь царапнула по рыжему боку, не причинив боли, к которой он привык. Боль была другой, приглушенной. Он услышал какой-то шорох, скрип двери, и в гардеробную вошел человек. Огромный, как колокольня. Кузьма. Камердинер. Николай рванул к нему, захлебываясь беззвучным криком: «Кузьма! Это я! Это я, государь! Спаси! Помоги!» Но из пасти вырвался лишь дикий, захлебывающийся мявк. — Мя-я-я-у-у! Кузьма попятился, а потом схватил его. Руки камердинера были как тиски, жесткие, незнакомые. Николай попытался вырваться, зашипел, вцепился в рукав, оставляя следы — пусть видит, пусть поймет, что это не просто кот! Пусть посмотрит в глаза! Но Кузьма смотрел на него как на бешеного зверя, с брезгливостью и страхом. — Ах ты, окаянный! — прогремел голос камердинера, и Николая швырнули в коридор. Дверь захлопнулась перед самым носом. Он остался один в бесконечно длинном, пустом, холодном коридоре Зимнего дворца. Мир стал враждебным и огромным. Он подбежал к двери, бросился на нее, заскреб когтями, заорал, требуя, умоляя, приказывая впустить его обратно, в его тело, в его жизнь! Но из-за двери доносилось лишь равнодушное бормотание Кузьмы, который приводил в порядок гардеробную, не подозревая, что только что вышвырнул Императора Всероссийского. Николай замер, прижимаясь дрожащим рыжим боком к холодной двери. Мысли метались, натыкаясь на стены непонимания: «Дневник. Ритуал. Я сделал это. Я хотел узнать его секреты. Господи… что я наделал? Что я наделал?! Александр… Бенкендорф… где ты? Ты нужен мне. Ты всегда нужен. Только ты. Вернись. Пожалуйста, вернись. Я боюсь. Я ничего не понимаю. Я… я кот? Как это возможно? Как это возможно?! Это бред. Это сон. Сейчас я проснусь. Сейчас…» Но он не просыпался. Вместо этого он услышал приближающиеся шаги двух лакеев, которых послал Кузьма. Николай вжался в угол, готовясь защищаться. Дверь распахнулась резко, больно ударив по рыжему боку, прижатому к косяку. Николай отлетел в сторону, едва удержавшись на лапах — этих проклятых, коротких, дурацких лапах, которые отказывались слушаться так, как слушались ноги. — Ах ты ж паршивец! — голос лакея прогремел над самой головой, оглушив, придавив к полу. — А ну, пошёл вон отсюда! Николай вскинул голову и зашипел. Он хотел закричать: «Да как ты смеешь, холоп! Я государь твой! Я Николай Павлович, Самодержец! На колени, сволочь!» Из пасти вырвалось тонкое, визгливое: — Мр-я-я-я-я-у! — прозвучало это жалко, испуганно, по-кошачьи. Лакей, молодой дюжий парень с красными от мороза щеками, даже не дрогнул. Для него это был просто кот. Дикий, чужой зверь, пробравшийся в Императорские покои. — Давай, бери его! — крикнул второй, заходя с другой стороны. Николай заметался. Когти заскребли по паркету, но он не побежал прочь — он рванул обратно к двери опочивальни. Там его тело! Там его жизнь! Там остался он сам, настоящий, огромный, сильный! Нужно только ворваться, добежать, коснуться… Он ударился в дверь, зацарапал, заорал дурным голосом, требуя, умоляя, приказывая открыть. — Ишь ты, бешеный! — Лакей схватил его за шкирку. Стальные пальцы сжали кожу так, что в глазах потемнело. Мир перевернулся, взлетел куда-то вверх, и Николай повис в воздухе, беспомощно болтая лапами. — Куда прёшься, дурья башка? Там государь почивает! «Я государь! Я!» — мысль билась, но тело уже летело в коридор. Его швырнули. Больно ударившись о мраморный пол, Николай вскочил, развернулся и снова бросился к двери. Он успел вцепиться в сапог лакея, вонзить когти в кожу, почувствовать под лапами грубую, тёплую материю. — Ах ты ж гад! — взревел лакей, тряхнул ногой. Николая отбросило к стене. Удар вышиб дух, которого и так было мало в этом тесном кошачьем тельце. Перед глазами поплыли круги. — Да уберите его кто-нибудь! — донеслось из опочивальни. Кузьма выглянул в коридор, брезгливо морщась. — Мечется тут, орет, спасу нет. Государя разбудит. «Я уже проснулся! Я здесь! Я здесь, болваны!» — Мя-я-я-я-я-я-у-у-у-у-у-у! Но никто не слышал. Николай попытался подняться, но чьи-то руки снова схватили его. Теперь уже двое. Один держал за шкирку, второй за задние лапы. Его понесли. Коридор поплыл перед глазами — бесконечная анфилада, которую он проходил тысячу раз своими ногами, а теперь она проносилась мимо, чужая, холодная, враждебная. «Бенкендорф! — закричал он мысленно, вкладывая в этот крик всю силу отчаяния. — Александр Христофорович! Где ты?! Вернись! Ты нужен мне! Только ты видишь меня! Только ты знаешь!» Тишина. Только хохот лакеев где-то наверху, только гулкий стук их сапог, только… «Проклятый брат! — Николай захлебывался яростью, вцепившись зубами в воздух, пытаясь вырваться. — Александр! Что ты наделал?! Зачем ты оставил эту дьявольскую книгу?! Зачем ты написал эту мерзость?! Ты погубил меня, брат! Из могилы своей погубил! Он извивался, брыкался, шипел, но руки держали крепко. «Будь проклята твоя мистика! Будьте прокляты твои старцы и твои монахи! Будь проклят тот день, когда я открыл эту тетрадь!» Вдруг его понесло не вниз, к чёрному ходу, а куда-то в сторону. Лакеи свернули в боковую галерею, и Николай узнал её — здесь был выход в Малый Эрмитаж, а оттуда… оттуда на улицу… «Не-е-ет! Пожалуйста! — мысль завыла, заметалась. — Только не на улицу! Там зима! Там мороз! Я замёрзну! Я погибну! Вы не можете! Я ваш Император! Я приказываю! Я… я…» Дверь распахнулась, впуская клубы морозного пара. — Давай, лети, рыжий, — лакей размахнулся. И Николая швырнули в снег. Мир взорвался холодом. Николай даже не успел сгруппироваться — он врезался в сугроб, набранный у крыльца, и провалился в него с головой. Снег — белый, колючий, ледяной — мгновенно забился в уши, в нос, в глаза, облепил шерсть, проник до самой кожи. Он забарахтался, забился, пытаясь выбраться, пытаясь вдохнуть, но лёгкие сдавило ледяным ужасом. Холод был не таким, как человеком — тогда он чувствовал мороз щеками, руками, мог укутаться в шинель, мог приказать подать карету. Сейчас холод был везде. Он проникал в самую сердцевину, выстужал душу. «Нет-нет-нет! Я — Император! Не-е-е-т! Пустите!» — Мр-я-я-у-у! Николай выкарабкался из сугроба, тряся башкой, отплёвываясь от снега. Шерсть стояла дыбом, но не грела — она намокла, свалялась сосульками, превратилась в ледяной панцирь. Он обернулся. Дверь, из которой его вышвырнули, была уже закрыта. Огромная, дубовая, обитая медью. Родная. Непреодолимая. Наверху, в окнах, горел свет. Там ходили люди. Там, в его опочивальне, наверное, уже хватились государя. Ищут. Бегают. Шепчутся: «Где Император? Куда делся Император?» А Император стоял по колено в снегу, мелко дрожа всем телом, и смотрел на свой Дворец снизу вверх. Впервые в жизни — снизу вверх. Мимо прошёл какой-то офицер, закутанный в шинель, даже не взглянув под ноги. Николай рванул к нему, вцепился в голенище сапога, заорал, замяукал отчаянно: «Посмотри на меня! Узнай! Увидь!» Офицер брезгливо отбросил кота ногой, отряхнул сапог и пошёл дальше, бормоча: «Откуда здесь скотина…» Николай отлетел в сугроб, зарылся в него мордой, чувствуя, как слёзы — солёные, горькие — застывают на носу ледяными крупинками. «Боже мой! Никто не узнает. Никто не увидит. Я — кот. Бродячий, рыжий, никому не нужный кот… Меня будут гнать, бить, травить. А Бенкендорф далеко. Бенкендорф уехал. Он не знает. Он не придёт. Он не спасёт.» Холод пробирался всё глубже. Где-то вдали залаяли собаки. Дворовые псы учуяли чужого. Николай поднялся на трясущиеся лапы и побрёл прочь от дворца, прочь от света, прочь от всего, что было его жизнью. Он не знал, куда идти. Он знал только одно: надо прятаться. Надо выжить. Надо дождаться. «Александр… ты обещал быть всегда рядом… Где же ты? Где ты, друг мой? Я здесь. Я жду. Я… я люблю тебя. Услышь меня. Пожалуйста, услышь…»***
— Как это понимать — «не могу найти»?! Голос Императрицы Александры Фёдоровны, обычно мягкий и мелодичный, резанул по ушам дежурного флигель-адъютанта, как пощёчина. Маленькая, изящная, она стояла посреди Малиновой гостиной, сжимая в руках кружевной платок так, что побелели костяшки пальцев. — Ваше Величество, мы обыскали все покои, — адъютант, молодой князь, побледнел так, что веснушки на носу выступили чёрными точками. — Кабинет, опочивальню, библиотеку, даже детские. Государя нигде нет. — Этого не может быть, — Александра Фёдоровна покачнулась, фрейлина едва успела подхватить её под локоть. — Он не мог выйти из Дворца незамеченным. Он всегда… он всегда говорит, когда уезжает… — Никто не видел, как государь покидал здание, — адъютант сглотнул, комок в горле мешал говорить. — Швейцары клянутся, что все выходы были под присмотром. Никто не проходил. — Тогда где он?! Вопрос повис в воздухе. А по коридорам Зимнего уже метались люди. Лакеи, казаки, чиновники особых поручений — все, кого можно было поднять, были подняты. Заглядывали в каждый чулан, под каждую кровать, в каждый сундук. Перетряхивали гардеробную, где ещё витал запах кошачьей шерсти, но никто не связывал рыжего кота с исчезновением Императора. — Может, в крепость уехал? — предположил кто-то. — Набережная пуста, никто карету не подавал. — Может, пешком? — В бильярдной смотрели? — Смотрели. — В ванной? — Пусто. Кузьма, бледный как полотно, стоял в углу опочивальни и трясущимися руками теребил пуговицу ливреи. Ему уже дважды задавали один и тот же вопрос: когда вы видели государя в последний раз? — Вечером, — бормотал он. — Вечером, перед сном. Государь был утомлён, жаловался на головную боль. Я подал чай, зашторил окна и удалился. — А утром? — Утром… — Кузьма сглотнул. — Утром я вошёл, а в опочивальне никого. Только кот. — Какой кот? — Рыжий, — камердинер развёл руками. — Огромный, лохматый, бешеный. Из гардеробной выскочил, шипел, царапался. Я его вышвырнул вон. Флигель-адъютант, записывающий показания, поднял бровь: — Кот? При чём здесь кот? — Да ни при чём, — Кузьма всхлипнул. — Я к тому, что в опочивальне никого не было. Только этот рыжий дьявол. — Государя ищут, а он мне про котов рассказывает! — адъютант сплюнул и выбежал в коридор. Никто не понял. Никто не связал. Никто даже не задумался, почему рыжий кот так отчаянно рвался обратно в гардеробную. А рыжий кот тем временем брёл по набережной. Лапы проваливались в снег по самое брюхо, каждый шаг давался с трудом. Мороз кусал нос, уши, кончик хвоста, который Николай инстинктивно поджимал под себя, но холод всё равно пробирался под шкуру, выстуживал кости, добирался до самого сердца. Он миновал Зимнюю канавку. Сколько раз он смотрел на неё из окон своего кабинета, любуясь игрой света на льду? Теперь лёд был вровень с его кошачьими глазами, чёрный, страшный, зияющий прорубью где-то вдали. «Я умру здесь, — думал Николай, переставляя ледяные лапы. — Я умру на улице, как безродная шавка, и никто не узнает! Господи, за что…? Почему??? Это невозможно! Найдут мой труп, рыжий, смёрзшийся, и выбросят на живодёрню. А в Зимнем будут искать Императора, гадать, сбежал ли он, убили ли его, сошёл ли с ума. И только один человек будет рвать на себе волосы!» Бенкендорф. Мысль о нём обожгла болью сильнее мороза. «Где ты? Что ты делаешь сейчас? Сидишь в Москве, пьёшь чай, читаешь доносы? Или уже мчишься назад, чуя сердцем беду? Вернись. Вернись, прошу тебя. Ты обещал быть всегда рядом. А тебя нет. Ты оставил меня. Ты…» Он споткнулся, упал мордой в снег, забарахтался, с трудом встал. Шерсть на брюхе обледенела, превратилась в сосульки, больно царапающие кожу при каждом движении. Где-то залаяли собаки. Ближе. Громче. Николай поднял голову. Откуда-то из подворотни вылетела свора — три дворовых пса, огромных, лохматых, с горящими в темноте глазами. Они уже учуяли его, уже взяли след. — Р-р-р-р-р! Николай рванул прочь, забыв про усталость, забыв про холод, забыв про всё. Лапы замелькали, сердце заколотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Бежать! Бежать! Он нёсся вдоль набережной, петляя, уворачиваясь, слыша за спиной тяжёлый топот и злобный лай. Псы настигали. Он чувствовал их горячее дыхание, слышал, как щёлкают зубы в каком-то вершке от хвоста. «Господи! — взмолился он, вкладывая в эту мысль всё, что осталось от христианской души Императора. — Господи, спаси! Не дай погибнуть так! Не дай растерзать! Я не готов! Я не каялся! Я… я ещё не сказал ему… не сказал самого главного!» Он увидел впереди спасительную щель — подвал какого-то дома с проломленной решёткой. Рванул туда, пролез, царапая бока о ржавое железо, и забился в самый тёмный угол. Псы остановились снаружи, сунули морды в пролом, но пролезть не смогли — слишком крупные. Лаяли, выли, скребли когтями по камню, но потом, потеряв интерес, умчались дальше. Николай лежал в темноте, в грязи, в холоде, и мелко дрожал. Всё тело горело огнём, лапы отказывались двигаться, в боку кололо так, будто туда воткнули нож. «Я жив, — подумал он. — Я жив. Пока жив.» И заплакал. Кошачьими слезами, солёными, горячими, застывающими на морде ледяными дорожками. Где-то далеко, в Зимнем дворце, Императрица упала в обморок, а комендант Петропавловской крепости уже получил приказ: перекрыть все выезды из города. Императора ищут. Империя замерла в ужасе. А Император лежал в подвале, свернувшись рыжим клубком, и ждал. Ждал чуда. Ждал его. «Александр… — шептал он беззвучно, кошачьими губами, неспособными выговорить человеческое имя. — Саша… вернись. Я здесь. Я жду…» Тьма сгущалась, мороз крепчал, а надежда таяла вместе с последним теплом в маленьком обессилевшем тельце.***
Николай не помнил, как выбрался из подвала. Помнил только холод, въевшийся в самую костную мозоль, помнил темноту, помнил отчаяние, которое гнало его вперёд сильнее любого инстинкта самосохранения. Лапы двигались сами. Они не слушались, подламывались, скользили по наледи, но двигались. Куда — он не знал. Тело вело его само, по каким-то звериным ориентирам, недоступным человеческому рассудку, запертому сейчас. Улицы сменяли одна другую. Морозный туман клубился под ногами, фонари расплывались маслянистыми пятнами в мутных, замерзающих глазах. Несколько раз он проваливался в сугробы, несколько раз едва не угодил под полозья саней — лошади шарахались от рыжего комка, вылетевшего на дорогу, кучера ругались вслед, но Николаю было уже всё равно. «Надо идти. Надо. Там… там…» Он не мог сформулировать мысль до конца. Что-то тянуло, звало, обещало тепло. Не человеческое тепло, не каминный жар — другое. То, что хранилось в сердце и не зависело ни от погоды, ни от расстояний. Он свернул на Миллионную. Потом ещё куда-то. Потом пополз вдоль ограды, пробираясь сквозь сугробы, заметающие тротуары. И вдруг остановился. Дом. Трёхэтажный особняк с колоннами, с тёмными окнами, с запертыми воротами. Николай узнал бы его из тысячи — дом Бенкендорфа на набережной Фонтанки. Здесь Александр Христофорович жил, когда не ночевал в Зимнем, здесь принимал своих агентов, здесь, в кабинете на втором этаже, писал доклады, здесь… Здесь пусто. Чёрные окна смотрели на Николая равнодушно. Ни огонька. Ни движения. Хозяин в Москве, прислуга, наверное, спит или тоже разъехалась. Дом замер, застыл, как и всё вокруг. «Зачем я пришёл? — подумал Николай, чувствуя, как последняя ниточка, тянувшая его сюда, лопается, оставляя пустоту. — Его же нет. Я знал, что его нет. Зачем я…» Но лапы уже подтащили тело к крыльцу. Он вскарабкался по ступенькам, скользя, срываясь, обдирая когти. Толкнулся мордой в дверь — заперто. Конечно, заперто. Тогда он пополз вдоль стены, ища хоть какую-то щель, хоть какую-то лазейку. Инстинкт — или память — подсказали: с чёрного хода, там, где кухня, где раньше бегали дворовые кошки, где… Он нашёл. Маленький лаз под крыльцом, прикрытый ржавой решёткой. Когда-то здесь держали дрова. Сейчас решётка отошла, щель зияла чёрной пастью, манящей обещанием укрытия. Николай протиснулся внутрь. Тьма. Полная, непроглядная, липкая. Сырой подвал пах землёй, мышами, гнилью и… и им. Бенкендорфом. Слабо, едва уловимо, но запах был — табак, одеколон, воск от свечей, которыми он пользовался в кабинете. Этот запах проникал сквозь щели в полу, оседал здесь, смешиваясь с крысиным духом и сыростью. «Или я с ума схожу…? Может быть и так…» Николай забился в самый дальний угол, под какие-то доски, прижался к стене, свернулся в клубок, спрятал нос под хвост. Тепла здесь не было. Почти не было. Но стены держали холод чуть лучше, чем открытый воздух. И пахло им. «Я в твоём доме, — думал Николай, чувствуя, как дрожь понемногу утихает, сменяясь обессиленным оцепенением. — Ты далеко, а я здесь. В твоём подвале, как последний пёс. Смешно, Саша? Смешно? Император Всероссийский греется в твоём подвале, потому что больше идти некуда…» Он закрыл глаза. Веки были ледяными, ресницы слиплись от замёрзших слёз. «Я думал, что знаю тебя. Я думал, что ты — моя тень, моя опора, мой верный пёс. А ты… ты оказался всем. Ты оказался тем, к кому я приполз, когда рухнул мир. Ты оказался домом. Не дворец, не трон, не империя — ты. Твой запах в сыром подвале. Твоё имя, которое я шепчу в темноту…» «Господи, Божье праведение…» Он стал котом, прочитав… В голове не укладывается… Всё до сих пор хочется списать на сон… Но холод, боль — нет, не сон. Где-то наверху скрипнула половица. Мыши? Или ветер? Николай прижался к стене сильнее, вжимаясь в неё всем телом, пытаясь впитать хоть крупицу тепла, которое хранили кирпичи. «Вернись, — взмолился он в который раз. — Вернись, Саша. Я не знаю, сколько продержусь. Я не знаю, как жить дальше в этой шкуре. Я не знаю, как стать собой. Но я знаю, что пока ты есть — есть надежда. Ты всегда находил выход. Ты всегда меня спасал. Спаси сейчас. Услышь. Почувствуй…» Тишина. Только ветер воет в щелях, только мыши возятся где-то в углу, только сердце стучит — слишком часто, слишком слабо, слишком по-кошачьи. «А если он не вернётся? Если дела задержат? Если я умру здесь, в его подвале, и он найдёт только маленький рыжий трупик, когда вернётся? Узнает ли он? Поймёт ли? Или прикажет выбросить, как дохлую кошку, и никогда не узнает, что всё это время… что я был здесь… что я ждал его…» Мысль оборвалась. Сознание поплыло, смешивая явь и бред. Николаю почудилось, что он слышит голос — низкий, хрипловатый, с лёгким немецким акцентом, который Бенкендорф так и не вытравил до конца.Я всегда рядом, государь. Всегда.
— Саша… — прошептал он кошачьими губами, не издав ни звука. — Сашенька… И провалился в темноту. Без снов, без мыслей, без боли. Просто провалился — как в бездну, как в небытие. Маленький рыжий комок лежал в подвале дома Бенкендорфа, прижавшись к холодной стене, и ждал. Ждал чуда. Ждал его. Ждал спасения.***
Карета Бенкендорфа остановилась, не доехав до Москвы сорока вёрст. Фельдъегерь на загнанной лошади догнал его на почтовой станции в Твери. Красный от мороза, в снегу по пояс, он влетел в залу, где Александр Христофорович только что поднёс ко рту чашку с чаем. — Ваше Превосходительство! — голос сорвался в хрип. — Из Петербурга! Экстренное! Бенкендорф побелел. Он не спрашивал, не медлил — он уже знал. Сердце ёкнуло, провалилось куда-то в желудок, забилось там. Он выхватил пакет, сломал печать, пробежал глазами. Строки прыгали, расплывались, но смысл вбивался: «Государь Император исчез из Зимнего дворца утром сего числа. При обыске покоев не обнаружен. Выходы не охранялись, стража ничего не видела. Императрица впала в горе. Третье отделение поднято по тревоге. Ждём распоряжений». Бенкендорф сложил бумагу. Руки не дрожали — у него никогда не дрожали руки, даже под пулями. Но внутри всё оборвалось, рухнуло, провалилось в ледяную пустоту. — Поворачивай, — сказал он ямщику. Голос был спокойным, даже равнодушным. — В Петербург. Гони, как на пожар. — Ваше Превосходительство, лошади запарены, надобна смена… — Гони! — рявкнул Бенкендорф так, что ямщик подскочил и вылетел вон, не дожидаясь повторения. Карета развернулась на обледенелой дороге и понеслась обратно. В карете Бенкендорф снова развернул бумагу, перечитал. Потом ещё раз. И ещё. Между строк доклада мелькнуло что-то странное: «В опочивальне государя обнаружен рыжий кот неизвестного происхождения, выброшенный лакеями на улицу. Возможно, проник через…» Бенкендорф нахмурился. Кот? Какой кот? В Зимнем никогда не держали рыжих кошек. Мышеловы были серые, полосатые, дворовые. Рыжий — это диковинка, это редкость, это… Он отбросил мысль. Некогда думать о котах. Государь пропал. Государь, который вчера вечером жаловался на усталость, на головную боль, на тяжесть короны. Государь, который положил голову ему на колени и сказал: «Я узнаю, что у тебя в душе». «Что ты наделал, мальчик мой? — думал Бенкендорф, глядя в тёмное окно. — Куда ты делся? Тебя похитили? Ты сбежал? Сошёл с ума? Только не умирай. Только не умирай. Я не переживу. Я столько лет хранил тебя, столько лет был рядом, столько лет молчал… Не смей исчезать. Не смей…» Карета летела сквозь метель, а в Петербурге, в подвале его собственного дома, маленький рыжий комок боролся за жизнь.***
Николай очнулся от того, что кто-то тёплый и шершавый лизал ему морду. Он дёрнулся, зашипел спросонья, но тут же обмяк — сил не было. Перед ним сидела огромная, лохматая дворовая собака, старая, с седой мордой и добрыми глазами. Она смотрела на него без злобы, скорее с любопытством, и снова лизнула в нос. — Р-р-р? — тихо спросила собака, склонив голову набок. Николай моргнул. Он не понимал собачьего языка, но почему-то понял вопрос: «Ты живой?» «Живой, — подумал он. — Пока живой.» Собака ещё раз лизнула его и ушла. А через некоторое время вернулась с чем-то в зубах. Бросила к его морде кусок хлеба, чёрствого, замёрзшего, но всё же хлеба. Николай вцепился в него зубами. Жевал, давясь, чувствуя, как крупицы тепла растекаются по ледяному телу. Собака сидела рядом и смотрела. Потом встала, подошла поближе, улеглась, прижавшись к нему большим тёплым боком. «Спасибо, — подумал Николай. — Спасибо, дворовая… Ты добрее людей, которых я кормил и одевал. Ты добрее…» Он прижался к собаке, чувствуя, как тепло понемногу возвращается в закоченевшее тело. Это не спасало, но давало ещё немного времени. Ещё чуть-чуть жизни. С тех пор прошло пару дней. Николай потерял счёт времени. Собака — он назвал её Дружок, про себя, кошачьим умом — приходила каждый день. Приносила то хлеб, то обглоданную кость, то какую-то вонючую рыбу. Николай ел всё, давясь, ненавидя себя за эту животную жадность, но тело требовало, требовало, требовало. Один раз в подвал спустилась кухарка — толстая баба в засаленном фартуке. Увидела кота, всплеснула руками: — Ах ты, бедолага! Откуда ж ты взялся, рыжий? Заблудился, поди? Замёрз совсем? Николай зашипел, отполз в угол, но баба не обиделась. Поставила на пол плошку с тёплым молоком и ушла. Он вылакал молоко в один миг, обжигая нёбо, трясясь от жадности. «Тёплое! Тёплое, Господи, какое же это счастье — тёплое молоко!» Потом баба приходила ещё. Подкармливала, иногда брала на руки, гладила. Николай позволял. Он ненавидел себя за это — Император, и позволят какой-то кухарке тискать себя, как комнатную болонку! — но руки у неё были тёплые, добрые, и он прижимался к ним, мурлыкал, просил ещё ласки. «Я падаю, — думал он и молился. — Я превращаюсь в зверя. Я уже радуюсь молоку, я трусь о руки, я забываю, кто я. Ещё немного — и я начну ловить мышей. Ещё немного — и я перестану помнить человеческую речь…» Он вспоминал брата. Проклинал его каждый день, каждый час, каждую минуту. «Зачем, Александр? Зачем ты оставил эту дьявольскую книгу? Зачем ты писал эту мерзость? Ты знал, что она действует? Ты пробовал? Ты тоже превращался в тварь? Или это просто глупая шутка, которая почему-то сработала на мне?» «Почему? Почему я? За что?» Но ответа не было. Он вспоминал Бенкендорфа. Каждую ночь, засыпая на вонючей подстилке, которую принесла ему кухарка, он представлял его лицо. Его руки. Его голос. Его глаза, которые смотрели так, будто видели в нём не Императора, а кого-то другого — живого, настоящего, уязвимого. «Саша… где ты? Ты ищешь меня? Ты знаешь, что я здесь, в твоём доме, под твоими ногами? Ты чувствуешь? Ты слышишь?» Он засыпал под эти мысли, а просыпался от холода. И снова ждал. Ждал кухарку с едой. Ждал Дружка с его подачками. Ждал тепла. Ждал чуда. И ждал его. А на тракте, в сотне вёрст от Петербурга, карета Бенкендорфа летела сквозь метель, и граф, не спавший третьи сутки, смотрел в темноту и шептал одними губами: — Держись, Николай. Я еду. Я рядом. Я всегда рядом. Только дождись. Только… дождись. Метель выла, заметала следы, и никто — ни люди, ни звери, ни Бог — не знал, успеет ли он.***
Бенкендорф ворвался в Петербург на рассвете четвёртых суток. Лошади пали на въезде в город — пришлось менять, брать извозчика, гнать дальше, не останавливаясь. В Зимнем его встретили растерянные лица, истерика Императрицы, доклады о бесплодных обысках. — Весь город перерыли, — докладывал жандармский офицер, бледный, заикающийся. — Все выезды перекрыты. Ни следа. Как сквозь землю провалился. — Он не мог сквозь землю провалиться, — отрезал Бенкендорф. — Ищите. Ещё раз. Каждый угол, каждый чулан, каждый подвал. Он не спал, не ел, не пил. Метался по городу, как бешеный, заглядывал в лица прохожих, срывал голос, отдавая приказы. Третье отделение работало круглосуточно, агенты сбивали ноги, но государь словно испарился. А в подвале его собственного дома маленький рыжий кот вдруг проснулся среди ночи и замер, прислушиваясь. Шум. Голоса. Топот. Николай вскочил, прижал уши. Сердце забилось часто-часто, готовое выпрыгнуть из груди. Он узнал этот голос. Он ждал его тысячу лет. Он молил о нём каждую ночь. Бенкендорф. Александр Христофорович был здесь, в доме. Он вернулся. Николай рванул к лестнице, ведущей наверх, но замер у первой ступеньки. Страх сковал лапы. «Выйти? Не выйти? А если он не поверит? А если прогонит? А если прикажет выбросить, как те лакеи? Он же не знает! — взвыл Николай. — Он не может знать. Он увидит кота — просто кота, рыжего, грязного, вонючего. Он занят, он ищет меня, он с ума сходит от тревоги — а тут какая-то тварь под ногами путается…» Николай прижался к стене, вжался в темноту, слушая, как тяжёлые шаги гремят наверху. Бенкендорф ходил по кабинету — взад-вперёд, взад-вперёд, как загнанный зверь в клетке. «Он ищет меня. Он места себе не находит. А я здесь. Я рядом. Я должен… я должен дать ему знак. Но как? Как, Господи? Я же теперь мяукать только умею!» Мысль о книге обожгла внезапно, ярко, как молния. Книга! Дневник брата! Он остался в кабинете, в Императорском столе. Там должно быть написано — как вернуться, как исправить, как стать собой. Если Бенкендорф отвезёт его во Дворец, если он сможет добраться до книги… Николай собрал остатки сил, разогнал дрожь по телу и полез наверх. Чёрный ход был открыт — кухарка забыла запереть, уходя. Николай проскользнул в коридор, пробежал мимо кухни, мимо гостиной, к кабинету. Дверь была приоткрыта. Изнутри лился тёплый жёлтый свет и доносилось тяжёлое дыхание. Николай замер на пороге. Бенкендорф сидел за столом, спиной к двери. Сюртук расстегнут, волосы растрёпаны, в руке — недопитая рюмка. Перед ним лежали карты города, списки, донесения, но он не смотрел на них. Он смотрел в стену, в одну точку, плечи мелко вздрагивали. Николай никогда не видел его таким. Всегда собранный, всегда железный, всегда спокойный — сейчас он казался раздавленным, сломанным, старым. «Саша… — кольнуло в груди. — Сашенька…» Николай шагнул в кабинет. Лапы ступали неслышно по ковру. Ещё шаг. Ещё. Бенкендорф не оборачивался. — Чёрт бы всё побрал, — прошептал он вдруг глухо, срывающимся голосом. — Где ж тебя носит, мальчик мой… Я ж без тебя… я ж не могу… Николай замер. У него внутри всё оборвалось. «Как ты меня назвал…?» Внутри маленького тельца разлилось тепло. «Мальчик мой…» Неслыханная дерзость, казалось бы? Он ступил ещё. Граф не обернулся. Николай заметил дрожащие плечи. «Он плачет? Бенкендорф плачет? Из-за меня?» Он сделал последний шаг и ткнулся носом в сапог Бенкендорфа. Бенкендорф дёрнулся, вскочил, едва не опрокинув рюмку. Резко обернулся, глаза сверкнули бешенством, рука метнулась к эфесу шпаги — и замерла на полпути. — Кот? — выдохнул он изумлённо. — Рыжий… Николай сжался, ожидая пинка, ожидая крика, ожидая, что его снова вышвырнут вон. Он прижал уши, втянул голову в плечи, зажмурился. Но пинка не последовало. Бенкендорф медленно опустился на корточки. Вгляделся в кота. В рыжую лохматую шерсть, в голубые глазки, в странное выражение морды. — Тот самый… — пробормотал он. — Из донесения. Которого вышвырнули из опочивальни, — граф сморгнул. — Как ты здесь оказался, а? Николай открыл глаза. Взгляд Бенкендорфа был странным — не злым, не брезгливым. Усталым. Очень усталым. И каким-то тёплым? — Ты кто такой? — тихо спросил Бенкендорф, глядя прямо в голубые глаза. — Откуда ты взялся? Николай открыл рот и жалобно мяукнул. Коротко, отчаянно, вкладывая в этот звук всё, что нельзя было сказать словами. — Мя-я-я-у-у… «Это я! Я, Саша! Николай! Узнай! Пожалуйста, узнай!» Но Бенкендорф не мог узнать. Он видел только кота. Рыжего, грязного, худого, с облезлым хвостом и впалыми боками. Кота, который смотрел на него с такой тоской, что сердце сжималось. — Бедолага, — вдруг сказал Бенкендорф и протянул руку. — Замёрз, поди. Отощал-то как… Николай замер, не веря. Рука — его рука, родная, тёплая — легла на кошачью голову, погладила, почесала за ухом. И Николай не выдержал. Он рванулся вперёд, прижался к ноге всем телом, замурлыкал, затёрся мордой о колено, о ладонь, о сюртук. Он не помнил себя от счастья — его гладили, его не гнали, его не били! Это был Саша, его Саша, и он был рядом, и он был тёплый, и он пах так, как пахнут дома и надежда. Бенкендорф замер на мгновение, а потом вдруг улыбнулся — впервые за эти дни. Устало, криво, но улыбнулся. — Ласковый какой, — пробормотал он, продолжая гладить. — Ишь ты, прижимаешься… Соскучился по людям, да? Потерялся, бедолага… Николай заурчал громче, вжимаясь в его руку, ловя каждое прикосновение, каждую секунду этого невозможного, невероятного счастья. «Я здесь, Саша. Я с тобой. Я рядом. Узнай меня. Пожалуйста, узнай… Я сам не знаю, что случилось… Но ты, узнай…» Но Бенкендорф не узнавал. Он просто гладил кота, думая о пропавшем Императоре, и не подозревал, что Император сейчас трётся о его сапоги и мурлычет, как последний дворовый мурлыка. — Ничего, — сказал Бенкендорф, поднимаясь и беря кота на руки. Николай обмяк в его ладонях, чувствуя, как тепло разливается по всему телу. — Ничего, рыжий. Пришел, значит… Значит, поживёшь пока у меня. Вместе ждать будем. Вместе искать. Вместе… Он прижал кота к груди, и Николай услышал, как бьётся его сердце — часто, тревожно, больно. — Вместе, — прошептал Бенкендорф, глядя в темноту за окном. — Где ж ты, государь? Где ж ты, мальчик мой? Я ж без тебя… я ж не могу… Николай прижался к его груди и закрыл глаза. «Я здесь, Саша. Я здесь. Я у тебя на руках. Я рядом. Только ты не знаешь. Но я всё исправлю. Я найду книгу. Я вернусь. И тогда… тогда я скажу тебе всё. Всё, что не смел. Всё, что прятал. Всё, что ты значишь для меня…» А Бенкендорф всё гладил рыжего кота и думал о своём.***
Неделя. Семь дней. Семь бесконечных дней и ночей, в которые империя сходила с ума от страха, а маленький рыжий кот сходил с ума от любви и отчаяния. Бенкендорф почти не спал. Он метался между Зимним дворцом, Третьим отделением и собственным кабинетом, где на диване теперь лежала подушка для кота — Николай добился этого хитростью: каждый раз, когда его пытались выставить из кабинета, он так жалобно мяукал и тёрся о ноги, что Бенкендорф махнул рукой и разрешил оставаться. — Чёрт с тобой, рыжий, — говорил он, садясь за бумаги. — Сиди тихо. Не мешай. Николай сидел тихо. Он лежал на подушке, свернувшись клубком, и смотрел. Смотрел, как Бенкендорф читает донесения, как хмурится, как трет переносицу, как наливает себе очередную рюмку и не пьёт — просто держит в руке, греет пальцы о стекло. «Я здесь, Саша. Я рядом. Я вижу тебя. Я с тобой. Если бы ты только знал…» Бенкендорф ездил по городу, и Николай ездил с ним. Забирался на сиденье кареты, ложился рядом, клал голову ему на колено и слушал, как стучит сердце. Бенкендорф сначала ругался: — Куда ты со мной, рыжий? Сидел бы дома, чего мотаться? Но кот смотрел на него голубыми глазами так, что рука сама тянулась погладить. — Ладно уж, — вздыхал граф. — Едем вместе. Всё равно ты один, и я один… вместе веселее. «Вместе, — думал Николай. — Вместе. Самое главное слово…» Они объездили полгорода. Бенкендорф заходил в казармы, в присутствия, в трактиры, где могли видеть пропавшего Императора. Николай ждал в карете или, если удавалось проскользнуть, сидел под столом и слушал разговоры. «Ищут. Всё ищут. Весь Петербург на ушах стоит. А я здесь, под столом, и никто не смотрит вниз…» Иногда Бенкендорф говорил с ним. Просто так, устало, после тяжёлого дня. — Ты понимаешь меня, рыжий? — спрашивал он, глядя ему в глаза. — Чудится мне, что понимаешь. Слишком умный ты для кота. Слишком… Николай мяукал — коротко, согласно. И тёрся о руку. — Где ж он, мальчик мой? — Бенкендорф отворачивался к окну. — Куда делся? Жив ли? Я бы чувствовал, если б… если б не стало. Я бы сердцем почуял. А оно болит, но не молчит. Значит, жив. Значит, есть надежда… «Жив, Саша. Жив! Я здесь. Я у тебя на руках. Забери меня во Дворец, к книге, и я всё исправлю!» Но Бенкендорф не брал его во Дворец. Кот оставался дома, пока хозяин носился по городу в поисках пропавшего Императора. Ирония судьбы… На седьмую ночь Николаю приснился брат. Он стоял посреди бесконечной белой пустоты — ни стен, ни пола, ни потолка. Только свет, льющийся отовсюду, и фигура Александра Павловича в парадном мундире, с бледным, насмешливым лицом. — Здравствуй, братец, — Александр улыбнулся, но улыбка была нехорошая, кривая, змеиная. — Каково тебе в новой шкуре? Николай рванул к нему, схватил за грудки — и вдруг понял, что у него снова есть руки, ноги, тело. Человеческое тело! — Ты! — заорал он, тряся брата. — Ты что наделал, ирод?! Зачем оставил эту книгу, эту тетрадку твою?! Зачем написал эту мерзость?! Верни меня обратно! Александр расхохотался. Откинул голову и захохотал — звонко, радостно, издевательски. — А нечего было читать то, что не предназначено! — выкрикнул он сквозь смех. — Нечего лезть в тайны, которые тебя не касаются! Я же предупредил: «Не читать! Не увлекаться! Опасно!» Ты думал, я шучу? Думал, брат последние годы с ума сходил? — Александр! — Николай сжал кулаки, готовый ударить. — Прекрати! Скажи, как исправить! Как вернуться?! — А никак, — Александр резко оборвал смех и уставился на брата холодными, пустыми глазами. — Ты сам выбрал свою судьбу, когда произнёс слова. Сам захотел узнать тайное. Ну и узнавай теперь. В кошачьей шкуре, без голоса, без рук, без власти. Хорошо тебе, братец? Николай задохнулся от ярости. Рванулся вперёд, но Александр отступил, и между ними снова выросла пустота. — Не злись, — усмехнулся старший. — Я тебя предупреждал. А ты не послушал. Думал, что сильнее, умнее, что тебе всё можно. Вот и получи. — Как?! — выкрикнул Николай, и голос его сорвался, по щекам потекли слёзы — злые, бессильные, отчаянные. — Как вернуться, Александр?! Я не могу так! Я нужен им! Империя! Жена! Дети! Он… Бенкендорф… он с ума сходит, ищет меня, а я у него под ногами трусь! Скажи! Александр склонил голову набок, с интересом разглядывая брата. В глазах его мелькнуло что-то похожее на жалость — или показалось? — Любовь, — сказал он тихо. — Всё дело в любви, братец. Ты хотел узнать тайну его души? А душу можно узнать, только отдав свою. Ты отдал? Или только взял? Николай замер. — Что ты несёшь? — прошептал он. — Какая любовь? При чём здесь… — В книге всё написано, — перебил Александр. — Ты не дочитал. Поленился, испугался, заторопился. А надо было читать до конца. Там ответ. Но искать его придётся тебе. И не здесь. Там. В своей шкуре. В той, что сейчас. — Александр! — Николай шагнул вперёд, протягивая руки. — Не уходи! Объясни! Но брат уже таял, растворялся в белом свете, и последние его слова долетели как эхо: — Он любит тебя, дурак. А ты? Ты сам-то понял? Или так и будешь мяукать под дверью?.. Николай проснулся рывком, с бешено колотящимся сердцем. Темнота. Подвал? Нет, кабинет. Он на подушке, на диване, в доме Бенкендорфа. А рядом… рядом сидел он сам, Бенкендорф, в халате, с растрёпанными волосами, и смотрел на кота странным, задумчивым взглядом. — Приснилось что-то, рыжий? — тихо спросил он. — Дёргался во сне, мяукал. Страшное что? Николай прижал уши, моргнул. Потом встал, подошёл к краю дивана, ткнулся носом в руку Бенкендорфа. «Саша. Сашенька. Я понял что-то. Не до конца, но понял. Книга. Нужна книга. Там ответ. Там про любовь. Ты любишь меня? Правда? А я… я тоже. Я тоже, Саша. Только как тебе сказать? Как?» Бенкендорф вздохнул и погладил кота. Рука его была тёплой, чуть дрожащей. — Ты хороший, — сказал он тихо. — Ласковый. Понимающий. Иногда мне кажется, что ты… ну, глупость, конечно. Просто кот. А смотрю в глаза — и будто человек смотрит. Будто душа в тебе… какая-то особенная. Николай замер. Сердце заколотилось часто-часто. «Услышь меня, Саша. Услышь сердцем. Я здесь. Я рядом. Я люблю тебя. Я…» — Эх, мальчик мой, — прошептал Бенкендорф, и Николай вздрогнул — это было обращение к нему. — Где ж ты бродишь? Кто тебя пригрел? Кто тебе сейчас в ноги кланяется? Я бы всё отдал, чтоб ты нашёлся. Чтоб жив был. Чтоб… чтоб просто рядом был. «Я рядом, Саша! Я рядом! Возьми меня во дворец. Пожалуйста. Там эта тетрадь. Там ответ!» — Мя-я-я-у-у… Но как сказать? Как передать эту мысль, когда у тебя нет голоса, нет рук, нет ничего, кроме преданного взгляда и тёплого кошачьего тела, трущегося о ноги? А днём приехали дети. Его собственные дети. Николай забыл, что у него есть дети. Вернее, помнил, но как-то отстранённо, словно из другой жизни. А тут они ворвались в кабинет Бенкендорфа — Саша, наследник, двенадцатилетний мальчик с его глазами, и маленькие Николай с Марией. — Дядя Саша! — закричали они, бросаясь к графу. — Дядя Саша, а где папа? Мама плачет, говорит, что папа потерялся! А мы хотим к папе! Бенкендорф прижал детей к себе, и Николай увидел, как дрогнуло его лицо. — Найдём, — сказал он твёрдо. — Обязательно найдём. А пока… о, смотрите, у меня кот живёт! Дети обернулись и увидели рыжего кота, сидящего на подушке. — Киса! — взвизгнула Мария и бросилась к нему. Николай замер, не зная, как реагировать. Это его дочь. Его маленькая дочка, которую он обожал, которой пел колыбельные, которую носил на руках. А теперь она тянет к нему руки, чтобы погладить, как кота. «Я здесь, Машенька. Я здесь, дочка. Это я, папа. Только ты не знаешь. Ты никогда не узнаешь…» Она схватила его, прижала к себе, затискала. Николай зажмурился от счастья и боли — её руки, её запах, её голос. Родное. Всё родное. И такое далёкое. — Какой пушистый! — кричала Маша. — Какой рыжий! Дядя Саша, можно я его поглажу? Можно я с ним поиграю? — Играй, — разрешил Бенкендорф. — Только не обижай. Саша-наследник подошёл ближе, с любопытством разглядывая кота. Николай посмотрел на сына — на этого серьёзного мальчика, будущего императора, и сердце сжалось. «Сынок. Ты не представляешь, кто сейчас перед тобой. Ты не представляешь, что я чувствую. Береги маму. Будь умницей. Я вернусь. Я обязательно вернусь!» Саша протянул руку и почесал кота за ухом. Николай зажмурился от удовольствия — ласка сына была такой родной, такой правильной. — Хороший кот, — сказал Саша по-взрослому серьёзно. — Дядя Саша, а можно его иногда навещать? — Можно, — кивнул Бенкендорф. — Думаю, он будет рад. Дети возились с котом ещё с полчаса, а потом их увезли обратно во Дворец. Николай остался на подушке, обессиленный, счастливый и несчастный одновременно. «Я видел их. Я прикасался к ним. Они живы, здоровы. Это главное. А теперь… теперь надо думать, как пробраться во Дворец…» Но как? Каждый раз, когда Бенкендорф собирался во Дворец, кот оставался дома. Его не брали — Императорские покои не место для животных, там и так хаос, ищейки, жандармы, всюду чужие. Николай метался по комнате, когда хозяин уходил. Царапал двери, мяукал, выл — но всё без толку. Дверь не открывалась. А если и открывалась прислугой, то во Дворец его всё равно не пускали — швейцары знали своё дело. «Как? Как пробраться? Я должен быть там. Должен добраться до стола. Там ответ. Там про любовь. Там про то, как вернуться!» Он вспоминал сон. Александра, его слова: «Он любит тебя, дурак». Бенкендорфа, его руки, его голос, его «мальчик мой». «Я знаю, Саша. Я знаю, что ты любишь. Я всегда знал, просто боялся признаться. Себе боялся, тебе боялся, Богу боялся. А теперь… теперь я кот, и единственное, что у меня осталось — это ты. Твои руки, твой голос, твоё сердце, которое бьётся рядом…» Он подходил к Бенкендорфу по вечерам, когда тот возвращался усталый, злой, разбитый. Садился рядом, клал голову на колено и мурлыкал. И Бенкендорф гладил его, расслаблялся, говорил: — Хорошо, что ты есть, рыжий. Хоть кто-то ждёт. Хоть кто-то рад. «Я рад, Саша. Я так рад, что ты есть. Что я тебя дождался. Что ты вернулся. Что ты здесь, рядом. Что ты гладишь меня и не гонишь. Всё будет хорошо. Я найду способ. Я вернусь. И тогда… тогда я скажу тебе всё…» А пока он лежал на коленях у Бенкендорфа, слушал, как бьётся его сердце, и ждал. Ждал случая. Ждал чуда. Ждал момента, когда сможет попасть во дворец и добраться до этого проклятья — тетради? Книги брата? Которая теперь была единственной надеждой.***
Белая пустота снова сомкнулась вокруг него, и Николай понял: опять. Опять этот проклятый сон, опять брат, опять насмешки. Он бы закричал от отчаяния, если бы у него здесь, во сне, было человеческое тело. Оно было. Руки, ноги, грудь, в которой закипала ярость. — Явился, котик? — раздался знакомый голос, и из пустоты выступил Александр. В этот раз он был в халате, небрежно запахнутом, с бокалом вина в руке. Улыбался широко, довольно, как кот, дорвавшийся до сметаны. — Мяукнуть не хочешь? Поделиться, как там, в шкуре-то? Хвостом вилять удобно? — Замолчи! — Николай рванул к брату, схватил. Ткань халата смялась в кулаках, Александр даже не шелохнулся, только бровь поднял насмешливо. — Хватит издеваться! Замолчи, слышишь?! — Руки убери, братик, — голос Александра стал ледяным. — Не забывайся. Я тебе не Бенкендорф, чтоб ты на меня кидался. И вообще, кто из нас сейчас кот, а кто человек? Николай отшатнулся, будто обжёгся. Отпустил халат, отступил на шаг. — Замолчи, колдун! — выкрикнул он, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. — Ты знал? Знал, что эта дьявольская книга сработает? Знал, что я превращусь в тварь?! — Знал, — спокойно ответил Александр, отпивая вино. — Конечно, знал, братик. Николай задохнулся. Воздух кончился, лёгкие сжало спазмом. — И что?! — заорал он, не помня себя. — Ты… ты… ты специально оставил её там? Знал, что я найду? Знал, что я прочитаю? Ты… ты погубил меня, брат! Александр смотрел на него с непроницаемым лицом. Потом вдруг улыбнулся — нехорошо, криво, как тогда, в первую встречу. — А кто тебя просил это читать? И проводить ритуал? Думал шутки? — тихо спросил он. — Кто тебя просил лезть в тайны, которые тебя не касаются? Николай закричал. Он кричал, не разбирая слов, выплёскивая всю боль, всю ярость, всё отчаяние последних дней. Кричал про холод, про голод, про собак, про подвал, про Бенкендорфа, который с ума сходит, про детей, которые играют с котом, не зная, что это отец. Кричал, захлёбываясь, и слёзы текли по щекам, и голос срывался в хрип. Александр слушал молча. Стоял с бокалом в руке и слушал, и лицо его постепенно менялось — уходила насмешка, брови сдвигались, появлялось что-то другое. То ли жалость, то ли усталость. — Наорался? — спросил он, когда Николай замолчал, тяжело дыша. Николай выдохнул, вытер слёзы рукавом. Кивнул. Александр вздохнул и вскинул брови — обиженно, почти театрально. — Ну хорошо, — сказал он почти капризно. — Думай сам, раз не слушаешь. Я тут пытаюсь помочь тебе, а ты орёшь как резаный. Обидно, братик. Очень обидно. — Саша… — Николай шагнул к нему, протягивая руку. — Саша, прости. Я не хотел. Просто… просто сил нет. Я не могу больше. Скажи мне. Умоляю. Как вернуться? Я больше не выдержу! Александр отступил, качая головой. Как будто специально. — Будет тебе уроком, Николя, запомнишь его хорошенько, а то меня виноватым делаешь, хотя сам горазд. Для кого я писал про опасность? — его губы исказились в кривой усмешке. — Я ж думал ты… Суеверия… Неправда! Александр аж потемнел лицом: — Ну что, убедился — суеверия, братец? — Николай мотнул головой, когда старший добавил. — Побудь-ка ты ещё в кошачьем теле, — бросил он будто обиженно. — Раз не слышишь меня, братик. Раз орёшь, вместо того чтоб слушать. Мяукай дальше. Может, дойдёт… Александр дернул плечом и отвернулся. — А может и нет… Может, будешь теперь всю жизнь мяукать и молочко лакать… — Брат! — Николай рванул за ним, но брат снова таял, растворялся в белом свете. — Я прошу тебя, пожалуйста! — Кис-кис-кис, — донеслось отовсюду, издевательское, звенящее. — Кооотик… мяу… Иди сюда, котик, я тебе молочка налью… — Прекрати! — закричал Николай, заметавшись в пустоте. — Саша, вернись! Не смей надо мной издеваться! Я не кот! Я Император! Я твой брат! — А по-моему, кот, — голос звучал то справа, то слева, то сверху. — Рыженький такой, пушистенький. На ручки просится, мурлыкает. Бенкендорфу на колени прыгает. Хороший котик, ласковый… — Саша! Я… — Что, братик? — Александр появился вдруг прямо перед ним, вплотную, заглянул в глаза, заставляя отшатнуться. — Скажи мне. Как ты ему скажешь, кто ты? Как передашь? Ты кот. У тебя мяу вместо слов. Мяу, мяу, и больше ничего. Николай замер. В груди похолодело. — Я… не знаю, — прошептал он. Александр вновь усмехнулся — не зло, не издевательски, а как-то по-новому. Тепло? Горько? — А ты подумай, — сказал он тихо. — Думай, котик. Мяу — это не только звук. Мяу — это… — старший уже хотел сказать, но вдруг закрыл рот, хмыкнул, выпрямился и пошёл прочь, бросая вслед, — впрочем… ну, сам догадайся. Я ж тебе не нянька. — Саша, не уходи! — Николай схватил его за руку. — Подскажи! Ещё хоть чуть-чуть! Александр глянул на него с надеждой и поддался вперед — раз уж… Так вышло, раз уж он ему снится, стало быть — все эти старцы и гадания, в которые так верил брат… Правда? — Ладно-ладно, Николя… — вздохнул Александр, не убирая руки. — Встань поближе, наклонись, на ушко скажу… Николай чуть склонился, замер, боясь дышать. — Мяу!— громыхнуло над ним. — Мяу, Николя! — Что?! Да ты смеешься, брат! Николай отшатнулся и слезы потекли по щекам. Брат и вправду смеялся. Александр уже исчез. А пустота снова взорвалась смехом — издевательским, подлым, но почему-то не злым. Почти родным. Почти ласковым. — Мяу, мяу, кис-кис-кис… Думай, братик! Думай! А я пока посмотрю, как ты хвостом виляешь! Мяу! Николай проснулся. Сердце колотилось где-то в горле, шерсть на загривке стояла дыбом, когти впились в подушку, раздирая ткань. Он лежал на диване в кабинете Бенкендорфа, рядом горела свеча, за окнами была ночь. — Мяу, — прошептал он вслух, кошачьими губами. — Мяу, мяу, мяу… «Что это значит? Что он хотел сказать? Мяу — это не только звук? А что ещё? Как я могу передать ему, кто я, если у меня нет голоса? Если я могу только…» Он замер. Только мяукать. Только смотреть. Только тереться о ноги. Только мурлыкать. «Неужели? Неужели он хочет сказать, что… что любовь можно передать без слов? Что Бенкендорф поймёт, если я… если я просто буду рядом? Если я буду любить его так, как умею — по-кошачьи, по-своему, всем сердцем?» Но как это вернёт ему человеческое тело? Как это снимет проклятие? Мысли путались, разбегались. Николай зажмурился, прижал уши и зарылся мордой в подушку. «Я устал. Я так устал, Господи… Я не знаю, что делать… Я не знаю, как быть! Я только знаю, что люблю его! Люблю так, что больно!» Где-то в доме скрипнула дверь. Шаги. Бенкендорф вернулся. Николай вскочил, отряхнулся и побежал встречать. Встречать единственного человека, ради которого стоило жить. Даже в кошачьей шкуре. Даже без голоса. Даже с этим проклятым «мяу», которое теперь звучало в ушах издевательским эхом брата. — Мя-я-я-у-у, — пропел он громко, когда Бенкендорф вошёл в кабинет. — Мяу… Бенкендорф устало улыбнулся, наклонился, погладил. — Соскучился, рыжий? — спросил он. — Я тоже. Я тоже по нему скучаю. По мальчику моему. Где ж он, а? Николай прижался к его ноге, зажмурился. «Да здесь, Саша. Я здесь. Я люблю тебя. Услышь. Пожалуйста, услышь!» Уже который раз молился он. И Бенкендорф вдруг замер. Посмотрел вниз, на кота, на его голубые глаза, полные такой тоски, такой нежности, такой боли, что сердце сжалось. — Странный ты, — прошептал он. — Глаза у тебя… Будто… будто душа в тебе… Николай замер, не дыша. «Услышь. Услышь, Саша. Я здесь. Я рядом. Я люблю тебя!» Но Бенкендорф покачал головой, отвёл взгляд. — Чушь, — сказал он сам себе. — Кот и кот. Просто кот. Просто… просто мне кажется. И пошёл к столу — работать, искать, сходить с ума от тревоги. А Николай остался лежать на полу, глядя ему вслед, и в кошачьих глазах стояли слёзы. Человеческие слёзы, которые никто не видел. И в ушах всё звучало, звучало, звучало: — Мяу… мяу… думай, братик… мяу…***
Утро наступило слишком рано. Николай продрал глаза, когда за окнами ещё было серо, а в камине только разжигали огонь. Он лежал на своей подушке, свернувшись в клубок, и чувствовал, как внутри всё кипит от обиды. Брат. Александр. Этот колдун, этот насмешник, этот… этот… «За что? — мысль билась раз за разом. — За что ты так со мной? Я же твой брат! Я же любил тебя! Я же… скорбел, когда ты умер! Я молился за упокой твоей души! А ты… ты издеваешься надо мной из могилы!» Николай зажмурился, но слёзы всё равно просочились сквозь, закапали на подушку. Кошачьи слёзы — солёные, горькие, бессильные. «Ты ненавидел меня, да? Все эти годы? Когда я приезжал к тебе, когда мы говорили о делах, когда ты передавал мне корону — ты уже тогда знал? Знал, что оставишь эту дьявольскую книгу? Знал, что я не удержусь? Знал, что превращусь в тварь, а может, что ещё хуже?» Он вспомнил лицо брата во сне — насмешливое, кривое, но такое родное. И вдруг понял: в этой насмешке было что-то ещё. Что-то, чего он не мог уловить. — Мя-а-ау, — вырвалось само собой. Жалобно, тонко, по-щенячьи. — Мяу… «Не хочу думать о нём. Не хочу! Он предал меня. Он смеётся надо мной. Он…» — Мя-у-у-у-у! — громче, отчаяннее. Бенкендорф, уже одетый и собранный, обернулся от стола. Подошёл к дивану, присел на корточки, встревоженно вглядываясь в кота. — Ты чего, рыжий? — тихо спросил он. — Заболел? Болит что? Николай посмотрел на него. На эти родные карие глаза, на этот прямой нос, на эти тонкие губы, которые умели быть такими жёсткими с врагами и такими мягкими с ним — с Императором, с детьми, с котом. «Почему ты такой добрый со мной? — подумал Николай, чувствуя, как новая волна слёз подступает к горлу. — Почему ты гладишь меня, говоришь со мной, заботишься? Я же просто кот. Бродяга, которого ты подобрал. А ты… ты для меня всё. Ты единственное, что держит меня в этом мире. Ты…» — Мя-я-я-я-у-у-у-у, — вырвалось из груди протяжно, жалобно, почти по-человечьи. Бенкендорф нахмурился, взял кота на руки, прижал к груди. Николай обмяк, ткнулся мордой ему в шею, опять вдохнул знакомый запах — табак, бумага, одеколон, тепло. И заплакал. Беззвучно, кошачьими слезами, которые никто не видел. — Ну что ты, глупый, — бормотал Бенкендорф, гладя его по спине. — Что случилось? Приснилось что страшное? Или просто грустно? Понимаю. Мне тоже грустно. Тоже страшно. Тоже… Он замолчал, и Николай почувствовал, как дрогнули руки, его обнимающие. — Тоже по нему скучаю, — прошептал граф еле слышно. — По мальчику моему. По государю… — Мяу, — выдохнул Николай и лизнул его в щёку. Бенкендорф замер. Потом улыбнулся — грустно, устало. — Какой ты хорошенький, — сказал он. — Спасибо тебе, рыжий. Спасибо, что есть. Что ждёшь. Что мурлыкаешь. Легче с тобой. Немного, но легче… Николай прижался крепче. «Я всегда буду с тобой, Саша. Всегда. Что бы ни случилось. Даже если останусь котом навсегда — я буду рядом. Только… только я не могу так. Я должен вернуться. Должен сказать тебе всё. Должен…» Мысль о книге кольнула острой болью. Книга. Дневник брата. Там ответ. Там точно есть ответ. Александр во сне что-то говорил про любовь, про то, что надо отдать душу, чтобы узнать чужую. Но Николай не понимал. Он отдал? Не отдал? Он отдал почти всего себя! Что это значит? — Садист проклятый, — пробормотал он по-человечьи, но получилось только «мяу-мяу-мяу». — Не мог сказать прямо? Зачем эти загадки?.. Бенкендорф удивлённо посмотрел на него. — Ты чего размяукался? — спросил он. — Есть хочешь? Николай вздохнул. Тяжело, по-человечьи, всем кошачьим телом. «Ничего ты не понимаешь, Саша. Ничего. А я не могу объяснить. Вот она, пытка — быть рядом с тем, кого любишь, и не иметь возможности сказать ни слова…» Бенкендорф поставил его на пол, налил молока в плошку. Николай послушно вылакал — надо было есть, надо было сохранять силы. Потом подошёл к двери и сел, глядя на хозяина. — Во Дворец хочешь? — удивился Бенкендорф. — Со мной? Николай закивал. Кивнул головой, как человек, отчаянно, несколько раз. Бенкендорф замер. — Ты… ты понимаешь? — прошептал он. — Ты правда понимаешь? Николай снова кивнул. И посмотрел ему в глаза — прямо, открыто, человеческим взглядом. Бенкендорф побледнел. Сел на корточки, взял кота за морду обеими руками, вгляделся. — Кто ты? — спросил он тихо, с дрожью в голосе. — Кто ты такой?.. Николай замер. Сердце заколотилось где-то в горле. «Скажи. Скажи сейчас. Используй этот шанс. Он видит. Он чувствует. Он…» — Мя-я-я-у, — сказал он. Только мяу. Потому что других слов у него не было. Бенкендорф смотрел ещё долго. Потом отпустил, выпрямился. — Чудится мне, — сказал он сам себе. — Просто чудится. Кот и кот. Мало ли умных котов бывает. Просто… Он не договорил. Отвернулся, взял шляпу, трость. — Пойдём, — бросил он коту. — Раз хочешь. Только не мешайся там. Во Дворце и так хаос. Николай рванул за ним, едва не споткнувшись о собственные лапы. «Во Дворец! Наконец-то! Книга, я иду! Держись, братец, я доберусь до твоего дневника! Я использую его, а потом сожгу! Сожгу, слышишь???» Но в глубине души шевелился страх: а вдруг ответа нет? Вдруг это просто шутка? Вдруг Александр правда ненавидел его и оставил книгу, чтобы погубить? — Мяу, — сказал Николай сам себе. — Мяу, мяу, мяу.***
Зимний дворец встретил их привычным холодным величием. Николай, зажатый в руках Бенкендорфа, смотрел на знакомые коридоры и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Здесь пахло воском, деревом, тысячами людей, которые проходили этими залами. Здесь пахло домом. Его домом. От которого он был отрезан кошачьей шкурой. — Тише ты, — Бенкендорф прижал кота крепче, чувствуя, как тот дрожит. — Чего боишься? Не бойся, я с тобой. «Я не боюсь, Саша. Я боюсь только одного — что не успею. Что не смогу объяснить. Что ты не поймёшь…» В приёмной их перехватили дети. Саша, Николай и Мария с визгом бросились к графу, увидев знакомого рыжего кота. — Дядя Саша! Кису привёз! Дайте погладить! Дайте подержать! Бенкендорф улыбнулся — устало, но тепло — и опустил кота на пол. Дети налетели, затискали, затаскали. Николай зажмурился от смешанных чувств — родные руки, родные голоса, но каждая минута, проведённая здесь, отдаляла его от цели. «Мне нужно в кабинет! В мой кабинет! К книге! Дети, милые, потом, потом…» — Какой он пушистый! — щебетала Маша. — Дядя Саша, можно он у нас поживёт? Во Дворце? — Он у меня живёт, — ответил Бенкендорф. — Но навещать можете. Николай извернулся, выскользнул из детских рук и бросился к ногам Бенкендорфа. Вцепился когтями в сапог, замяукал отчаянно, потянул в сторону коридора. — Ты чего? — удивился Бенкендорф. — Куда тебя несёт? — Мяу! Мяу! — Николай дёргал его, тянул, показывал мордой в сторону Императорских покоев. Бенкендорф нахмурился. Дети притихли, глядя на странное поведение кота. — Ну пойдём, — сказал граф, подчиняясь какому-то внутреннему чутью. — Показывай, раз зовёшь. Они пошли по коридору. Николай бежал впереди, оглядывался, мяукал, подгонял. Бенкендорф шёл за ним, с каждой минутой сердце его билось всё тревожнее. Мысли тяготили: «Этот кот… он появился в день исчезновения государя. Его вышвырнули из опочивальни. Он прибился ко мне. Он понимает человеческую речь. Он смотрит… смотрит так, будто…» Мысль была безумной. Невозможной. Чудовищной. Но она была. Они подошли к дверям Императорского кабинета. Николай остановился, оглянулся на Бенкендорфа и замяукал — громко, требовательно, отчаянно. — Сюда? — тихо спросил Бенкендорф. — Ты хочешь в кабинет государя? Кот кивнул. Человеческим кивком, отчётливо, несколько раз. У Бенкендорфа похолодело внутри. Он открыл дверь. Кабинет был пуст. Тих. Только часы мерно тикали в углу да ветер шуршал за окнами. Здесь всё осталось как в тот день, когда исчез Император — бумаги на столе, раскрытая книга, недопитый стакан чая. Николай вбежал внутрь и заметался. Он тыкался мордой в стулья, в ковёр, в портьеры — и вдруг замер у высокого шкафа красного дерева, где хранились личные бумаги. — Мяу! — тянул он. — Мяу! Мяу! Подпрыгнул, заскрёб когтями по дверце, обернулся к Бенкендорфу и снова заорал. — Там? — Бенкендорф подошёл, чувствуя, как руки начинают дрожать. — Там что-то? Он открыл шкаф. Внутри, среди папок и бумаг, лежала небольшая тетрадь в тёмно-синем сафьяновом переплёте. На обложке — предупреждение, написанное рукой покойного императора Александра Павловича:«Не читать! Не увлекаться! Опасно!»
Бенкендорф замер. Он знал этот почерк. Он знал, что покойный государь увлекался мистицизмом, что вёл какие-то записи, что последние годы жизни провёл в странных размышлениях. Но чтобы здесь, в кабинете Николая… Он взял тетрадь в руки. Кот прыгнул на стол, уселся рядом и смотрел на него голубыми глазами, полными такого отчаянного ожидания, что у Бенкендорфа перехватило дыхание. — Это… ты хотел показать? — прошептал он. Николай закивал. И вдруг, не в силах больше сдерживаться, прыгнул к нему на грудь, прижался мордой к щеке и принялся лизать. Лизать отчаянно, благодарно, любяще — как целуют самого родного человека после долгой разлуки. Бенкендорф застыл. Кот лизал его лицо, щёки, подбородок, и в этом было что-то такое… такое человеческое, такое родное, такое невозможное, что граф почувствовал, как слёзы подступают к глазам. — Тише, — прошептал он, прижимая кота к себе. — Тише, мальчик… тише… Слово вырвалось само. То самое слово, которым он называл только одного человека. Только его. Только Николая. Кот замер. Отстранился, посмотрел ему в глаза — и снова прижался, заурчал, забился в руках, как будто хотел сказать: «Да, да, это я! Это я, Саша! Ты почти понял! Понял!» Бенкендорф сел в кресло, потому что ноги перестали держать. Посадил кота на колени, открыл тетрадь. Пальцы дрожали, буквы прыгали перед глазами. — Этого не может быть, — прошептал он. — Этого просто не может быть… — Мяу, — тихо сказал Николай и ткнулся носом в его руку. — Мяу… За окнами выл ветер, где-то в коридорах суетились люди, и никто не знал, что в Императорском кабинете сидит начальник Третьего отделения с котом на коленях и читает дневник покойного Императора, а кот смотрит на него человеческими глазами и ждёт. Ждёт спасения. Ждёт чуда. Ждёт его. — Этого не может быть, — повторил Бенкендорф, глядя то на тетрадь, то на кота. — Это… это бред. Безумие. Так не бывает… Николай смотрел на него в упор. Голубые кошачьи глаза — сейчас, в полумраке кабинета, они казались почти человеческими. Почему-то именно этот взгляд, прямой, полный такой боли и надежды… — Докажи, — выдохнул Бенкендорф. — Если ты… если это правда… докажи… Николай замер на мгновение. Потом спрыгнул с колен, подбежал к столу, вскочил на него. Лапы скользили по гладкой поверхности, но он удержался. Подошёл к тому месту, где всегда лежала его любимая табакерка — с портретом Бенкендорфа внутри, которую никто не видел, потому что он прятал её ото всех. Табакерки не было — её убрали в ящик. Но Николай ткнулся носом в нужный ящик и замяукал. Бенкендорф медленно подошёл, открыл. Табакерка лежала сверху. Он взял её в руки, открыл — и увидел свой собственный портрет, миниатюрный, искусно выполненный. — Откуда… — голос сел. — Откуда кот может знать, где лежит табакерка с моим портретом? Её никто… Николай не дал ему договорить. Он спрыгнул со стола, подбежал к креслу, в котором Бенкендорф обычно сидел, когда приезжал с докладами, и ткнулся носом в подлокотник — в то самое место, куда Николай-человек клал руку, когда они говорили о важном. Потом обернулся и посмотрел на Бенкендорфа. — Боже мой, — прошептал Бенкендорф, хватаясь за голову. — Боже мой… Он опустился на колени перед котом. Протянул руку, коснулся рыжей шерсти. Глаза расширились, дыхание сбилось. — Николай? — позвал он тихо, одними губами. — Государь? Это… это Вы? Николай рванул к нему, вцепился когтями в сюртук, замяукал громко, открыто, не стесняясь. — Мя-а-а-а-а-у-у-у! Он мяукал, и в этом «мяу» было всё: и «да», и «я здесь», и «прости», и «люблю», и «спаси», и «не оставляй меня». — Тише, тише, — Бенкендорф прижал его к груди, чувствуя, как бьётся маленькое кошачье сердце. — Тише, мальчик мой… тише… Я… я не верю своим глазам, но… но я вижу. Я понимаю… Он гладил кота, тормошил, прижимал к себе, и Николай мяукал без остановки, захлёбываясь этим единственным доступным звуком. Он тыкался мордой в его шею, в щёки, в губы, в глаза — целовал, как умел, кошачьими поцелуями. — Как же так? — бормотал граф, не в силах остановиться. — Как же Вы… как это случилось? Он разжал объятия, посмотрел на кота. Потом перевёл взгляд на тетрадь, всё ещё сжатую в другой руке. — Это? — спросил он, встряхивая дневник. — Из-за этого? Вы полезли в дневник брата? Знали же, чем он увлекался! Знали, что это опасно! Зачем?! Николай замер. Опустил голову, прижал уши. Втянул голову в плечи — жест виноватого ребёнка, такой знакомый, такой человеческий, что у Бенкендорфа сердце разрывалось. — Ах, мальчик мой… — выдохнул он. — Что ж Вы наделали? Зачем? Ну зачем? Николай поднял голову и посмотрел на него. В глазах стояла такая мука, такое раскаяние, такая мольба о прощении, что Бенкендорф не выдержал — снова прижал кота к себе. — Ладно, — прошептал он. — Ладно, молчу. Не буду ругать. Вы и так… Вы и так наказаны. Боже мой, в кота… Император Всероссийский — в коте… Это же… это же сказка какая-то! Безумие! Чудо! Или проклятие? Он отстранился, посмотрел на кота долгим взглядом. В голове не укладывалось. Этот рыжий комок шерсти, который тёрся о его ноги, который спал на подушке, которого он гладил и называл «рыжий» — это Николай? Это его государь? Его мальчик? — Я ведь с Вами разговаривал, — прошептал Бенкендорф, и краска стыда залила его лицо. — Я Вам говорил… я жаловался… я… Господи, я при Вас плакал! Я называл Вас «мальчик мой»! Я… я… Он замолчал, не в силах продолжать. Стыд жег изнутри — как он мог быть таким слабым, таким открытым перед котом? Хотя… перед кем? Перед Николаем? Перед тем, кого любил больше жизни? Откуда он мог знать? Николай потянулся к нему и лизнул руку. Потом ткнулся носом в щёку, заурчал — негромко, успокаивающе. Как будто говорил: «Всё хорошо. Всё правильно. Я рад, что ты был собой. Я рад, что ты не скрывался. Я рад, что слышал всё это». — Вы… не сердитесь? — неловко спросил Бенкендорф, чувствуя всю нелепость вопроса. Николай мотнул головой. Отрицательно. И снова лизнул. Бенкендорф выдохнул. Провёл рукой по лицу, пытаясь собраться с мыслями. — Хорошо, — сказал он, беря себя в руки. — Хорошо. Значит, так. Мы с Вами… мы в беде. В чудовищной беде. Но мы вместе. Вы со мной, я с Вами. Значит, справимся. Всегда справлялись… Он раскрыл тетрадь, пролистал несколько страниц. Странные символы, рисунки, заметки на полях. — Здесь должен быть ответ, — сказал он, скорее себе, чем коту. — Не может быть, чтоб не было. Ваш брат был мистиком, но не злодеем. Он не мог оставить Вас навеки в таком виде. Здесь есть способ вернуться. Николай прижался к его руке, глядя на страницы. В голове крутились слова брата из сна: «Любовь… всё дело в любви… отдать душу, чтобы узнать чужую…» — Мяу, — сказал он тихо, тычась носом в страницу. — Мяу… Бенкендорф посмотрел на него. — Поможете? — спросил он серьёзно. — Вы видели сны? Брат приходил? Николай закивал, как умел. — И что говорил? Николай вздохнул. Как объяснить? Как передать слова, когда у тебя только «мяу»? Он ткнулся носом в грудь Бенкендорфа — туда, где сердце. Потом в свою собственную кошачью грудь. Потом снова в сердце Бенкендорфа. — Сердце? — переспросил Бенкендорф. Николай тыкнул снова. Александр задумался. — Любовь что ли? Николай закивал отчаянно. Бенкендорф задумался. Погладил кота по голове. — Хорошо, — сказал он. — Будем разбираться. Вместе. Как всегда. Только теперь… теперь Вы в моих руках буквально… Он усмехнулся — грустно, неловко. — Кто бы мог подумать, что я буду держать Императора на коленях и гладить за ушком… Простите, Ваше Величество. Неловко вышло. Николай фыркнул — по-кошачьи, но с явно человеческой иронией — и снова ткнулся носом в его руку. «Не извиняйся, Саша. Мне хорошо с тобой. Мне всегда было хорошо с тобой. А теперь… теперь я хотя бы могу быть рядом, не прячась за титулом. Теперь я просто кот, которого ты любишь. И этого достаточно…» Бенкендорф вздохнул, прижал кота к себе и раскрыл тетрадь. — Читаем, — сказал он. — Ищем ответ. И не смейте мяукать, когда я буду читать вслух. А то собьюсь! Николай прижался к нему и затих. Только мурлыкал тихонько — от счастья, от тепла, от того, что наконец-то он не один. Что его узнали. Что его любят. Что он дома. — Мяу, — прошептал он еле слышно. — И Вам мяу, государь, — ответил Бенкендорф и углубился в чтение.***
День тянулся бесконечно долго. Бенкендорф не выпускал кота из виду ни на минуту. Даже когда пришлось идти в приёмную, где ждали курьеры с донесениями, он нёс Николая на руках, пряча под сюртуком от чужих глаз. Только что нашёл — и уже потерять? Нет. Ни за что. — Дядя Саша! — Маша влетела в кабинет без стука, как делала только она, маленькая княжна, которой всё позволено. — А где котик? Вы его не потеряли? Николай, сидевший на коленях у Бенкендорфа, вздохнул. Дочь. Любимая дочь. Сейчас она будет его тискать, а он будет делать вид, что он просто кот. — Здесь он, — Бенкендорф осторожно поставил кота на пол. — Только не затискай совсем, ладно? Он устал. — Киса! — Маша подхватила кота на руки и прижала к себе. Николай зажмурился от счастья и боли — её маленькие ручки, её запах, её щебечущий голосок. — Какой ты хорошенький! А можно я тебя с собой возьму? К нам в комнаты? Мы бы с тобой играли! — Нельзя, — мягко сказал Бенкендорф. — Он мне нужен. Мы с ним… работаем. Маша удивилась: — Котик работает? — Работает. Он очень важный котик. Мышей ловит в бумагах, чтобы не грызли! Маша засмеялась и поцеловала кота в нос. Николай чуть не расплакался. «Доченька. Родная моя. Если бы ты знала… Если бы ты только знала…» В комнату вошли Саша-наследник и маленький Николай. Увидели кота, оживились, подбежали. Началась обычная детская возня — кота гладили, тормошили, передавали из рук в руки. Николай терпел. Более того — он наслаждался. Эти руки, эти голоса, эти родные лица… Он не видел их целую вечность. Целую кошачью вечность. — Папа бы тоже его полюбил, — сказал вдруг Саша-наследник, и голос его дрогнул. — Папа любит животных. Где он, дядя Саша? Бенкендорф замер. Посмотрел на кота. Кот смотрел на сына. — Найдём, — твёрдо сказал граф. — Обязательно найдём. Я обещаю. Дети ещё повозились и убежали — уроки, гувернёры, расписание. Николай остался на коленях у Бенкендорфа, обессиленный, счастливый, разбитый. — Тяжело? — тихо спросил Бенкендорф, гладя его по спине. Николай кивнул. Прижался к нему. — Потерпите, государь. Мы что-нибудь придумаем. День сменился вечером. Бенкендорф работал — принимал доклады, отдавал распоряжения, координировал поиски. Николай сидел рядом, слушал, впитывал каждое слово. Иногда Бенкендорф брал его на руки, прижимал к груди, шептал: — Ничего, мальчик мой. Ничего. Я рядом. И Николай замирал от счастья. Ночью они остались вдвоём в кабинете. Бенкендорф запер дверь, зажёг свечи, разложил на столе дневник Александра. — Будем читать, — сказал он. — Вместе. Вы смотрите, я читаю. Если что-то покажется знакомым — тыкайте носом. Николай устроился у него на коленях, и они начали. Страница за страницей. Странные символы, рисунки, заметки на полях. Бенкендорф читал вслух, иногда останавливаясь, переспрашивая: — Это про Вас? Это про меня? Это про брата? Николай тыкался носом — да, нет, не знаю, дальше. Часы пробили полночь. Потом час. Потом два. — Здесь, — вдруг сказал Бенкендорф, остановившись на одной из страниц. — Смотрите. Он поднёс тетрадь к свече. Николай вгляделся. Текст был написан почти по-русски, но с какими-то вставками на непонятном языке: «Когда душа жаждет познать тайну другой души, но не смеет спросить, путь открывается через жертву. Жертва — не смерть, не кровь. Жертва — отказ от себя. Отдай своё тело — и познаешь чужое сердце. Отдай свой голос — и услышишь безмолвное. Отдай свою волю — и обретёшь истину. Но помни: обратный путь лежит через любовь. Ту, что не требует слов. Ту, что видит без глаз. Ту, что слышит без ушей. Если любовь истинна — она вернёт тебя. Если нет — останешься в шкуре навеки». Бенкендорф замолчал. Посмотрел на кота. — Вы… Вы, что отдали себя, чтобы узнать мою тайну? — спросил он тихо. — Чтобы понять, что у меня в душе? Николай опустил голову. Потом кивнул. Один раз. Коротко. Стыдливо. — Зачем? — выдохнул Бенкендорф. — Зачем Вам это? Я бы и так… я бы всё… я бы никогда… Он не договорил. Сглотнул, провёл рукой по лицу. — Дурак Вы, государь, — прошептал он с нежностью, от которой у Николая сердце остановилось. — Дурак любимый. Не надо было Вам ничего узнавать. Я бы сам сказал. Всё бы сказал. Если бы… если бы посмел. Николай поднял голову и посмотрел ему в глаза. — Мяу, — сказал он тихо. — Мяу… Это значило: «Скажи сейчас. Я слушаю». Бенкендорф понял. Он помолчал долгую минуту. Потом заговорил — тихо, сбивчиво, глядя куда-то в сторону. — Я люблю Вас, государь. Давно. Очень давно. С первой нашей встречи, наверное. Когда Вы ещё великим князем были, а я уже… уже смотрел и не мог отвести глаз. Я за Вами — как тень. Я Вас охраняю — как зеницу ока. Я без Вас — не живу, а существую. И когда Вы пропали… я думал, умру. Если бы не этот кот… если бы не Вы… Он посмотрел на рыжий комок на своих коленях. — Это Вы меня спасли. Вы пришли ко мне. Вы нашли способ сказать… — он вдруг осекся, а потом тоже выдавил. — Вы… любите меня? Хоть немножко? Николай тут же вскочил на задние лапы, упёрся передними в грудь Бенкендорфа и принялся лизать его лицо. Лизал отчаянно, благодарно, любяще — щёки, губы, глаза, лоб. Мяукал, урчал, захлёбывался этим единственным доступным языком. — Да, — прошептал Бенкендорф, обнимая его. — Да, я понял. Я понял, мальчик мой. Тише, тише… я с тобой. Мы вместе. Мы справимся. Так они и сидели до утра, обнявшись, прижавшись друг к другу. Свечи догорали, за окнами серело небо, а они всё сидели и молчали. Потому что слова были не нужны. Иногда Николай засыпал. И Бенкендорф гладил его, баюкал, шептал: — Спи, мальчик. Спи, родной. Я постерегу. Я рядом.***
Они нашли эту страницу на исходе третьей ночи совместных бдений. Бенкендорф уже потерял счёт времени, глаза слипались, строчки плыли перед глазами. Николай, свернувшийся у него на коленях, тоже дремал — кошачья натура брала своё, сколько ни пытайся бодрствовать с человеком. И вдруг — страница. Она была не похожа на другие. Не испещрённая странными символами, не заляпанная воском, а чистая, с каллиграфическим почерком Александра, выведенным тщательно, старательно, будто он сам боялся ошибиться. «Обратный путь» — было написано сверху. Бенкендорф замер. Потом осторожно потряс кота за плечо. — Государь, — шепнул он. — Проснитесь. Кажется, нашли. Николай встрепенулся, открыл глаза, уставился на страницу. И вдруг — подпрыгнул на месте. Запрыгал по коленям Бенкендорфа, как безумный, замяукал, заурчал, забил хвостом. — Тише, тише! — Бенкендорф прижал его к груди, боясь, что кот свалится. — Тише, мальчик мой! Нашли, да! Нашли! Николай вырвался, вскочил на стол, припал к странице, водил носом по строчкам, будто мог прочитать. Бенкендорф усмехнулся сквозь усталость и пододвинул свечу. — Давайте читать, — сказал он. — Вместе. Я вслух, Вы слушаете. И начал: «Обратный путь лежит через то же, через что был совершён переход. Кто отдал себя, чтобы узнать, должен получить себя обратно через любовь узнавшего. Ритуал совершается в том же месте, в тот же час, с теми же словами. Но вместо вопроса — ответ. Вместо желания взять — готовность отдать. Ибо только любовь, не требующая ничего, способна вернуть украденное». Николай слушал, затаив дыхание. Сердце колотилось где-то в горле. Те же слова. То же место. Тот же час. Но вместо вопроса — ответ. Вместо желания взять — готовность отдать. — Значит, — Бенкендорф посмотрел на него, — нужно повторить всё, что Вы делали в ту ночь. Только… только наоборот. И чтобы я… чтобы я участвовал? Дальше шло описание. Те же символы, те же странные слова на непонятном языке. Но в конце приписка, сделанная уже другой рукой — может, сам Александр дописал позже: «Если любовь истинна, она вернёт. Если нет — останется в шкуре навеки. Выбирай, брат. Но помни: любовь не спрашивает, она просто есть». Николай сглотнул. «Брат?! Да он издевался надо мной! Он знал, он догадывался! Он мне это написал! Но как… Почему он…?» Посмотрел на Бенкендорфа. — Я готов, — тихо сказал граф. — Если нужно, я сделаю всё. Всё, что угодно. Только бы Вы вернулись. Этой же ночью они решили не ждать. Бенкендорф дождался, пока Дворец затихнет. Погасил свечи в кабинете, оставив одну. Открыл дверь в опочивальню — ту самую, где всё началось. Туда, где в ту роковую ночь Николай читал заклинание, положив платок Бенкендорфа на раскрытую книгу. — Я с Вами, — сказал Бенкендорф, опуская кота на пол. — Делайте, что нужно. Я здесь. Николай замер. Вспомнил ту ночь — свечу, платок, дрожащий голос, читающий непонятные слова. Теперь всё будет иначе. Теперь он не один. Он подошёл к столу. Вскочил на него, с трудом, цепляясь когтями за гладкое дерево. Бенкендорф положил рядом дневник, раскрытый на нужной странице. Зажёг одну свечу — ровно так же, как тогда. — Готовы? — спросил он. Бенкендорф глубоко вздохнул и начал читать. Те же гортанные слова, те же странные звуки, которые Николай произносил. Но теперь они звучали иначе — в них не было любопытства, не было желания украсть тайну. В них была любовь. Чистая, отчаянная, готовая на всё. — Абраксас… Тетраграмматон… — голос Бенкендорфа дрожал, но он продолжал. — Верни ему то, что он отдал. Верни ему себя. Я отдаю всё, что имею. Я отдаю свою душу, свою жизнь, свою любовь. Только верни… Он читал, Николай смотрел на него, и сердце его колотилось так, что, казалось, сейчас выпрыгнет из маленькой кошачьей груди. «Вернись. Вернись. Пожалуйста, Господи, вернись…» Последнее слово сорвалось с губ Бенкендорфа. Тишина. Свеча дрогнула, но не погасла. Тени замерли на стенах. Ничего не происходило. Николай замер, прислушиваясь к себе. Где руки? Где ноги? Где человеческое тело? Лапы. Хвост. Шерсть. Всё та же кошачья оболочка. — Нет, — выдохнул Бенкендорф. — Нет, нет, нет… Николай посмотрел на свои лапы. Рыжие, пушистые, с когтями. Те же самые. Ничего не изменилось. «Нет! Не сработало?! Почему???» — М-а-а-ау! Мяу! Мяу! — закричал он, из горла вырвался только дикий, отчаянный вой. Он заметался по столу, скинул свечу, едва не устроив пожар. Бенкендорф еле успел поймать подсвечник. А Николай уже прыгал, бился, катался по столу, выл, захлёбываясь этим жутким кошачьим воем, в котором было всё человеческое отчаяние. — Тише! — Бенкендорф схватил его, прижал к груди. — Тише, мальчик мой, тише! — Мяу! Мяу! Мяу! — бился в его руках Николай. — Мя-я-я-я-у-у-у! «Не работает! Не работает! Почему?! Что не так?!» — Тише, — Бенкендорф гладил его, прижимал к себе, пытаясь успокоить. — Тише, родной. Тише. Может, не то прочитали? Может, ещё что-то нужно? Николай вырывался, но граф держал крепко. Тогда Николай затих на мгновение, а потом снова завыл — жалобно, безнадёжно, обречённо. «Брат! Александр! Что ты сделал?! Ты обманул меня?! Это была ловушка?! Ты специально написал эту страницу, чтобы я надеялся?! Чтобы я мучился?! За что?! За что ты так со мной?!» Он вспомнил сны — насмешки, издёвки, это дурацкое «мяу». Брат смеялся над ним. Знал, что ничего не выйдет. Знал и смеялся. — Мяу! — заорал Николай, вырываясь. — Мя-я-а-а-а-у-у! «Ненавижу! Ненавижу тебя, брат! Проклинаю! Из могилы своей проклинаю!» — Николай, — Бенкендорф взял его морду в ладони, заставил смотреть в глаза. — Государь. Посмотрите на меня. Посмотрите! Николай замер. Сквозь пелену ярости и отчаяния пробился голос — его голос, самый родной. — Мы что-нибудь придумаем, — твёрдо сказал Бенкендорф. — Слышите? Обязательно придумаем. Не может быть, чтоб не было выхода. Ваш брат… он не злодей. Он просто… он просто шутит странно. Но он не мог оставить вас навеки. Не мог… Уверен. Николай смотрел в его глаза и постепенно затихал. Дрожь всё ещё била, но вой прекратился. Только всхлипы — кошачьи, жалобные, разрывающие сердце. — Пойдём, — Бенкендорф поднял его на руки. — Пойдём отсюда. Спать. Завтра новый день. Завтра будем думать дальше. Он понёс кота в опочивальню — не в Императорскую, а в ту, где останавливался сам, когда ночевал во Дворце. Уложил на кровать, лёг рядом, прижал к себе. Николай уткнулся мордой ему в грудь и тихо заскулил. Слезы текли по рыжей шерсти, заливали рубашку Бенкендорфа, но граф не замечал. Он гладил кота, целовал в макушку, шептал: — Тише, мальчик. Тише, родной. Я с тобой. Я никуда не уйду. Мы справимся. Обязательно справимся… — Мя-у-у-у-у, — всхлипнул Николай. — Мяу… «Я люблю тебя, Саша. Прости, что втянул тебя в это. Прости, что не вернулся. Прости, что остался котом. Я так хотел… так хотел стать человеком… обнять тебя… сказать… сказать, как люблю… Всё пропало!» Бенкендорф словно услышал. — Я знаю, — прошептал он. — Я всё знаю. И люблю Вас. Люблю так, что дальше некуда. И будь Вы котом, будь Вы птицей, будь Вы кем угодно — я буду с Вами. Всегда. Обещаю… Николай зажмурился и прижался крепче. За окнами серело утро. Где-то в Дворце просыпалась прислуга. Новый день начинался — без чуда, без надежды, без ответа. Но с ними двоими. Вместе. А значит — не всё потеряно.***
Утро пробивалось сквозь тяжёлые шторы робкими серыми лучами. Николай лежал, свернувшись клубком, прижавшись к тёплому боку Бенкендорфа. Спать не хотелось. Вернее, хотелось, но спать по-настоящему, по-человечьи — провалиться в забытьё и не просыпаться. Но кошачья натура брала своё — уши вздрагивали на каждый шорох, нос ловил запахи, хвост подёргивался во сне. Сон пришёл сам. Незаметно. Белая пустота. Знакомая до боли. И брат — стоящий напротив, в этом же дурацком халате, с этим же вечным бокалом в руке. — Вновь явился, котик? — голос Александра звучал непривычно. Не было в нём той ядовитой издевки, что мучила Николая предыдущие ночи. Было что-то другое. Усталое. Тёплое. Почти родное. Николай набычился, вскинул голову, готовый к новой битве. — Чего тебе? — рявкнул он. — Опять издеваться? Опять «мяу» дразнить? Смотри, брат, доберусь я до твоего дневника — сожгу его к чёртовой матери! Вместе со всеми твоими заклинаниями! Александр вдруг рассмеялся. Но не зло, не каркающе, как тогда, а как-то по-доброму, почти ласково. — Ох, Николаша, Николаша, — покачал он головой. — Всё такой же горячий. Всё такой же… любимый мой братик… Николай замер. Любимый? Брат никогда не называл его так. Никогда. — Ты чего? — растерянно спросил он. — Ты… что не злишься? — А на что мне злиться? — Александр подошёл ближе. Протянул руку — и Николай почувствовал тепло его ладони на своей щеке. Во сне — человеческой щеке, не кошачьей морде. — Ну, ты дурак, конечно. Читать мои предупреждения не умеешь. В мистику лезешь, не понимая. Но… я ведь для тебя старался. — Для меня? — Николай вытаращил глаза. — А для кого же? — Александр усмехнулся, но мягко. — Думаешь, я просто так дневник оставил? Знал, что ты найдёшь. Знал, что не удержишься. Знал, что полезешь узнавать тайны своего… ну, этого твоего… — Бенкендорфа, — машинально поправил Николай. — Вот-вот, его. — Александр вздохнул. — Вы же оба как слепые котята были. Он тебя любит — молчит. Ты его любишь — боишься признаться. Я и решил… подтолкнуть немного… Николай открыл рот. Закрыл. Снова открыл. — Ты… специально? — прошептал он. — Всё это… кота… муки… специально? — А ты думал, я просто так над тобой издевался? — Александр фыркнул. — Я ж тебя выгуливал, братик. По чуть-чуть, по капельке. Чтоб ты понял. Чтоб научился. Чтоб перестал прятаться за короной и мундиром. — он вскинул бровь. — Да и ты мог стать кем угодно! Там же много чего есть, а тебе вишь, повезло даже… Котик… Он взял Николая за плечи, заглянул в глаза. — Ты меня прости, если что не так. Я по-своему, по-дурацки, но… люблю я тебя, брат. И хочу, чтоб ты был счастлив. А счастлив ты только с ним. Я давно понял. Николай сглотнул комок в горле. — Саша… — Обещай мне только одно, — перебил Александр. — Дневник мой не жги. Мало ли что там ещё написано. Вдруг пригодится. Но больше в него не лезь сам. Понял? Не лезь… — Понял, — выдохнул Николай. — Обещаю. Александр улыбнулся — светло, открыто, как улыбался в детстве, когда они ещё были просто братьями, а не Императорами. — Ну всё, mon сher, — сказал он, набирая тон. — Просыпайся, брат. И будь счастлив! А я понаблюдаю! Он толкнул Николая в грудь, не дав договорить — и тот полетел в темноту. Николай открыл глаза. Первое, что он ощутил — холод. Странный, непривычный холод, которого не было в кошачьей шкуре. И тяжесть. И… и руки? Ноги? Тело? Он лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в потолок. Человеческими глазами. Человеческим лицом. Человеческим телом. — А-а-а… — вырвалось из горла. Человеческий голос. Хриплый, спросонья, но — человеческий! Он резко сел, едва не свалившись с кровати. Нагой. Совершенно голый, как ребёночек. Рыжая шерсть исчезла, лапы превратились в руки и ноги, хвоста не было. Только холодный утренний воздух и бешено колотящееся сердце. — Саша! — закричал он, поворачиваясь. Бенкендорф спал рядом. Услышав крик, он мгновенно открыл глаза — привычка старого жандарма, просыпаться от любого шороха. Увидел Николая — растрёпанного, с безумными от счастья глазами — и замер. — Государь! — выдохнул он. — Вернулось! Николай рванул к нему, обхватил руками, прижался всем телом. Зарылся лицом в его шею, вдохнул родной запах — и засмеялся, и заплакал одновременно. — Саша! Саша! Сашенька! Я вернулся! Я здесь! Я человек! Я… Спасибо! Он принялся целовать его — в щёки, в губы, в глаза, в лоб, куда попало. Бенкендорф сначала обмер, а потом обнял его в ответ, прижал к себе, зашептал: — Тише, тише, мальчик мой… Вернулись, да… Я вижу… Господи, спасибо… Николай целовал его без остановки, и слёзы текли по лицу, и он смеялся сквозь слёзы, и не мог остановиться. — Я так боялся, — бормотал он между поцелуями. — Так боялся, что не вернусь. Так боялся, что останусь котом навсегда. А ты… ты был со мной. Всё время. Ты… я люблю тебя, Саша. Люблю. Люблю. — И я Вас… — начал Бенкендорф, но Николай замотал головой. — Никаких «вас»! — отрезал он. — На «ты». Сейчас. Всегда. Я для тебя не государь. Я для тебя… я твой. Понял? Бенкендорф сглотнул. Посмотрел в эти родные глаза — теперь человеческие, но такие же, как у кота: голубые, глубокие, полные любви. — Понял, — тихо сказал он. — Ты мой. Николай снова прижался к нему и замер, слушая, как бьются их сердца — в унисон, вместе, навсегда. — А теперь, — Бенкендорф вдруг заёрзал, отстраняясь, и на щеках его выступил румянец, — теперь оденься, ради бога! В окна увидят! Ты голый! Николай расхохотался — звонко, счастливо, свободно. — Пусть видят! — заявил он. — Я Император! Что хочу, то и делаю! Но Бенкендорф уже накидывал на него одеяло, краснея ещё больше. — Николай! — возмутился он. — Прекрати! Стыдно! — Мяу! — вдруг передразнил Николай и подмигнул. Бенкендорф замер, а потом расхохотался — впервые за многие дни. Свободно, легко, счастливо. — Дурак ты, — сказал он сквозь смех. — Любимый мой дурак… Николай притянул его к себе и поцеловал — долго, нежно, обещая всё, что было впереди. А за окнами вставало солнце. Новый день. Новая жизнь. Где они были вместе — наконец-то вместе, по-настоящему. Просто двое, которые любят друг друга. И этого было достаточно.***
Возвращение Императора стало событием, которое обсуждали потом ещё много лет. Никто не понял, как это произошло. Никто не знал правды — кроме двоих. Для двора, для семьи, для империи государь просто исчез на две недели, а потом так же внезапно появился — живой, здоровый, даже помолодевший будто бы, с каким-то новым, тёплым светом в глазах. Императрица плакала и обнимала мужа. Дети визжали от радости и повисали на нём. Министры вздыхали с облегчением. Придворные шептались, строили догадки, но вслух спрашивать не смели. Николай отвечал на всё односложно: — Был в отъезде. Дела. Не спрашивайте больше. И никто не спрашивал. Только один человек знал правду. И эта правда теперь связывала их крепче любых уз. Прошла неделя. Две. Месяц. Жизнь вошла в обычную колею — доклады, парады, заседания, бесконечные бумаги. Но вечерами, когда Дворец затихал, Николай и Бенкендорф оставались вдвоём. Говорили. Молчали. Смотрели друг на друга — и не могли насмотреться. — Знаешь, — сказал как-то Николай, лёжа на диване в кабинете Бенкендорфа и глядя в потолок. — Я всё думаю о брате… Бенкендорф поднял голову от бумаг. — О Александре Павловиче? — О нём. — Николай вздохнул. — Ведь получается, что он… он не просто так всё это устроил. Он знал. Знал, что я полезу. Знал, что превращусь. Знал, что ты… что мы… Он замолчал, подбирая слова. — Он дал нам шанс, — тихо сказал Бенкендорф. — Странный, дикий, невозможный — но шанс. Если б не его дневник, если б не это превращение… мы бы так и молчали. Каждый в своём углу. Каждый с болью в сердце. Николай кивнул. — Значит, всё-таки есть на свете мистика, — задумчиво проговорил он. — Не выдумки всё это, не бред сумасшедших, прав он был. Есть. Иначе как объяснить, что я в коте две недели просидел? Что ты со мной говорил, а я мяукал в ответ? Что брат мне снился и дразнил, как в детстве? Он повернул голову к Бенкендорфу. А заговорил будто в пустоту. — Не снился бы ты мне, брат мой, и не полез бы я к тебе в дневник. И не узнал бы… всего… Бенкендорф подошёл, сел рядом, взял его за руку. — Спасибо ему, — просто сказал он. — Хотя, наверное, грешно так говорить о покойном. Но спасибо. За тебя. За нас. Николай сжал его пальцы. — За нас, — повторил он. Тут в дверь поскреблись. Оба вздрогнули и отодвинулись друг от друга — привычка, выработанная годами тайных чувств. Но в кабинет вбежал не курьер и не лакей. Рыжий кот. Тот самый, которым Николай был две недели. Которого Бенкендорф приютил и полюбил. Но теперь другой. Который теперь жил во Дворце на правах любимца — потому что Император лично распорядился, чтобы за ним ухаживали, кормили и ни в коем случае не выгоняли. Кот вскочил на диван, потёрся о Николая, потом о Бенкендорфа, уселся между ними и довольно зажмурился. — Смотри-ка, — усмехнулся Николай. — Ревнует. — А ты бы не ревновал? — Бенкендорф погладил кота по рыжей спине. — Он... Вернее, ты... Не знаю, две недели был моим единственным собеседником. Моей отрадой. Моим… тобой. Николай фыркнул. — Между прочим, я там был. Внутри. Всё слышал. Всё видел. Как ты меня «рыжим» называл. Как молоко наливал. Как гладил… — И как ты мурлыкал, — подхватил Бенкендорф с улыбкой. — Очень выразительно мурлыкал, государь. Я даже запомнил некоторые интонации. — Мяу, — сказал Николай совершенно серьёзно. Бенкендорф расхохотался. — Не надо! Умоляю! Не надо больше этого «мяу»! Я две недели только это и слышал! — А мне понравилось, — Николай прищурился. — Кратко, ёмко, много не скажешь. Может, ввести это в обиход? Для особо важных поручений? — Только через мой труп! Кот между ними довольно замурлыкал, будто одобряя этот разговор. Николай посмотрел на него, потом на Бенкендорфа, потом снова на кота. — Знаешь, — сказал он тихо. — А я ведь завидую ему немножко... — Коту? — удивился Бенкендорф. — Ему. Он может лежать у тебя на коленях когда захочет. Тереться о твои ноги. Мурлыкать тебе на ухо. А я… Император. Мне нельзя... Бенкендорф взял его лицо в ладони. — Тебе можно, — сказал он серьёзно. — Тебе всё можно. Потому что ты — мой. И неважно, в какой шкуре... Николай улыбнулся и прильнул к нему. Кот, оставшись без внимания, возмущённо мяукнул и ткнулся носом в руку Бенкендорфа — требуя своей порции ласки. — Ишь ты, — усмехнулся Николай. — Конкурент. — Терпи, — Бенкендорф погладил кота свободной рукой. — Вы оба мои. Оба любимые. Делить не буду. Кот довольно зажмурился и замурлыкал. А за окнами медленно опускался петербургский вечер. Где-то вдалеке зажглись первые фонари. Империя жила своей жизнью, не подозревая, что в маленьком кабинете на втором этаже Зимнего Дворца сидят двое — Император и его верный друг, — а между ними лежит рыжий кот, который знает все их тайны. Но молчит. Потому что коты умеют хранить секреты... Даже самые невозможные...