Часть 1
23 февраля 2026 г., 23:35
Эмили теперь часто мелькает в отеле, словно белое пятно на роговице глаза, лейкома, вызывающая помутнение. Никто из постояльцев, кроме Чарли и Вегги, конечно, не рад серафиму в стане грешников и чертей, — но Эмили едва ли реагирует на косые взгляды и порой откровенно хамские выпады. Она улыбается так, будто ей здесь бесконечно рады; будто она давно мечтала здесь оказаться; будто забота об этих паскудных тварях лучшее, что было в ее многотысячелетней жизни. Почти созревает теория, что, статься, в этом ее задача в бесконечной войне между адом и раем — убить всех демонов своей незамутненной добротой, ведь неспроста говорят, что любовь — самый опасный наркотик. Если так, то она умнее, чем все думают. И гораздо хитрее и интереснее.
Аластор с ней не разговаривает — но смотрит. Много. Его глаза преследуют ее в мрачных пыльных углах отеля, в ступеньках винтовых лестниц, в каминной копоти, в прожранных запекшейся кровью коврах. Он — наблюдатель, маленькая тень, которую замечаешь в темноте боковым зрением. И даже ангел знает, что эти мурашки по спине не от сквозняка; это чужие глаза. Это глаза, который вот-вот окажутся внутри ее чрева, под кожей и скелетом. Если оно вообще имеется у ангельской расы.
Ему нравится ждать.
Эмили помогает Шарлотте с энтузиазмом безумицы: разговоры, уборка, терапия. Ничего не просит и не жалуется. Много работает, мало говорит; после потери крыла она не стала грубее, но определенно взрослее. Она по-настоящему верит в эту чушь со всеобщим искуплением, в то, что умершие убийцы и насильники в глубине души хотят прощения, а война может быть выиграна корзинками с плюшевыми медведями и ирисками. В этом столько чересчур жалкого-райского, что Аластор ждёт, ждёт, и ждёт, — но удара все нет и не предвидится. Просто она вот такая, и нет тут никакого подвоха. Эмили не трогает ни его, ни других врагов, и это разочаровывает и изумляет. Наверное, такое безумие передается с золотой кровью; у Чарли ведь тоже есть частичка их генома, и посмотрите на нее. Ангельская подруга больна неизлечимо и навечно.
Интересно, он мог бы ей помочь? Он умел в свои годы, — ах, молодость! Если вскрыть ее, что он обнаружит? Хитросплетения сосудов и артерий, комки жира и лабиринты мышц, это красно-коричневое мокрое мясо, ничем не уникальнее освежеванной лесной дичи? Следы грибка, паразитов и личинок, питающихся ее мягкими органами? А может, это будет белый свет, столь ослепительный, что испепелит его на месте? Частица Бога под мозолистым телом мозга? Нечто вовсе иное, геометрически, алхимически, космически неверное?
Ей не стоило спасать его тогда, этой глупой голубке. Потому что теперь Аластор заметил ее, а это равноценно приговору. Ангелы вершат правосудие, наказывая убийц и спасая невинных, — а Эмили сделала в точности до наоборот. Сумасшедшее создание. Аластор помнит силу в тонких пальцах, державших его под острыми плечами, и тяжёлый свист наэлектризованного воздуха от каждого взмаха ее крыльев; а потом и крик Эмили, пронзенной силой Люцифера. Она бы могла умереть тогда, спасая его, демона, лишилась крыла. Аластор ждёт долго — он знает, что такое висящие грузом долги. Но Эмили не просит ничего взамен и улыбается. Она слишком, слишком много улыбается, и ее серая кожа, напоминающая глину, заходится лучиками вполне человеческих морщинок.
Эмили пролетает мимо его кабинета, и он слышит лязг протеза. Звук почти успокаивает и убаюкивает. Демонам не нужно спать. У радиодемона в ушах белый шум из криков его жертв — кажется, эта опера никогда не закончится.
…Темные губы, серая кожа, длинная шея и покатые хрупкие плечи. Огромные глаза, оглядывающие этот извращенный мир с любовью матери, глядящей на сделавшее первые шаги дитя. В его времена на Земле такие женщины танцевали свинг в душных пьяных салунах и воспевали в церковных службах к Господу. Эмили умеет петь так громко, что закладывает уши, и закручиваться в грациозные вихри под высокими потолками отеля, завлекая танцем солнца, не хуже райского предателя-Люцифера, в лучший мир. Это весело. Это даже мило. Запястья у нее просвечивают золотистые ветви вен. Она похожа на исписанный сусалью глиняный сосуд, из которого вот-вот прольется божий нектар. Внутри нее, наверное, пульсирует столько сладкой медовой жизни.
У Аластора разыгрывается аппетит.
Он мог бы поймать ее — не силой, но приветливой улыбкой и галантным жестом. Поцеловать ее серые пальчики и попросить об аудиенции в его кабинете, ведь у них так много дел с отелем, так много того, о чем бы стоило поговорить вне любопытных ушей Чарли и ее подруги. Эмили бы наверняка улыбнулась в ответ и доверчиво порхнула следом; он бы запер дверь на зелёную волшебную цепь, заставляя ее пёрышки встать дыбом. Волшебно. Прелестно. Его договор с Рози расторгнут, но магия, древняя, как духи лоа, по прежнему бурлит зловонным ядовитым болотом внутри его мертвого тела. Аластор бы направил тени прямо на нее. И ждал. Жаждал, чтобы она ответила.
Что бы она сделала? Метнула бы в него силой, воплотилась бы в многокрылый глаз, покарала бы молитвой? Но она уже упустила свой шанс, бедная сумасшедшая голубка.
Он бы слился с тьмой и змеею подполз позади нее, неся смрад страха и разложения. Слушал бы, как истерично бьётся пульс золотой крови в этом обманчиво слабом теле, как шепчет райский ветер в трепещущих перышках. Эмили будет сложно прокусить сразу, можно и обломать зубы; Аластор окажет ей любезность растянуть это удовольствие со смаком, в конце концов, за ним должок! Когтями бы подцепить пуговицы на спине ее псевдомонашеской рясы и методично отцеплять каждую, оголяя проступающие позвонки и узкую серую спину, из которой торчат белые крылья, словно подснежники из трещин в асфальте. Кожа натянутая, тонкая, кажется жестковатой. Много серебристых крапинок веснушек, много мурашек. Запах ладана вместо пота — как тривиально. Он осквернил бы ее. Он посчитал бы ее косточки кончиком языка, снимая пробу; была бы она сладкой, как курочка, горькой ли, подобно плохо сготовленной утке, или это был бы новый вкус, который открыл бы в Аласторе что-то другое?
Его тени готовно скалятся из углов. Ниффти придется вновь отмывать ковры от слюны и крови.
— Аластор? — шепнула бы Эмили, не оборачиваясь, покрываясь золотистой пылью от шеи до щек. Очаровательно. Вкусно. И гласная в начале его имени —на вздохе, на ноте нежности и танцующей под ней обиды. Так умеют только высшие существа — обвинять тебя в грехах и одновременно любить, как не сумела бы самая родная душа.
— Он, дорогая, — мурлыкнула бы в ответ тень. — В вас столько напрасного страха, что он рискует пролиться на этот изысканный коврик. Не будем же обременять нашу горничную дополнительной работой? Она совсем недавно закончила уборку.
— Аластор, пожалуйста, — взмолилась бы она; или пригрозила. Звенящим, точным голосом власти, не знающей отказа. Серафимы. Выше верховных — дальше только Господь.
— Вы умоляете? Это забавно. Вы знаете, где мы находимся. Вам стоило позволить лучу Люцифера испепелить меня.
— Я не желаю зла.
— Не беспокойтесь, серафим. Во мне его хватит на нас двоих.
Эмили бы вздохнула и развернулась, готовая атаковать, да было бы поздно. Он победил бы ее — конечно же, победил бы. Что бы ни думала сучка Рози или психованный телевизор, Аластор по-прежнему самый сильный демон. Только он умеет так предано ждать и наблюдать годами, столетиями, пока не вонзится зубами в любовно откормленную тушку. Это не просто пища — это проявление статуса. И, пожалуй, его к ней уважение. Это питание как способ оказать честь тому, на кого упал его жаждущий глаз.
Он бы снял с нее белые одежды ласково и медленно, словно муж раздевает жену в первую брачную ночь, только без присущей человеческим мужам беспокойной похоти. В годы жизни смертного Аластор ни разу не возлежал с женщиной, не испытывая в том нужды; женский образ казался слишком эфемерным, далеким, слишком напоминающим о матери. Впрочем, и мужей он предпочитал обходить стороной, используя их только ради карьеры и корма. Но он всегда знал, что такое голод до голой плоти, — просто немного другой. Мужчина горчит на языке и застревает в зубах, как перемерзшая говядина, как бык или лошадь, как дичь, не знающая сочувствия и не постигшая духовного возвышения над плотью. Женщины наверняка мягче, слаще. Крольчатина, телята, ягненок. Человеческие. Ангельские. Демонические. Любые.
У Эмили — маленькая острая грудь. Плоский живот. Узкие тощие бедра. Аластор бы оголил ее всю, а после принялся бы за верхний слой кожи, — она прекрасно отслаивается от гиподермы, точно мокрая бумага. Состоит ли Эмили из тех же соединений и мышц, что и человек? Аластор ел ангелов, но не серафимов; наверняка она прочнее, чем кажется, и освежевать ее будет тяжелее. Тем дольше они смогут насладиться друг другом, с упоением знакомясь с самыми глубинными частями их душ.
Снять с нее кожу. Снять с нее тело. Отрезать первый кусочек, пустить золотистую плоть в свой гнилой рот. Им будет так хорошо вместе. Общипать ее перья. Ломать куриные косточки, обгладывая последние частички хрящиков и мяса. Аластор слишком долго наблюдал за ней, ожидая хода, — а женщины, он слыхал, не любят нерешительных…
— Твою мать, чувак, — смеется Энджел, дымя сигаретой в одной из своих паучьих рук. — Ты так пялишься на Эм, что даже я краснею. Не знал, что в тебе это есть.
— Не понимаю, о чем ты, — безразлично шипит радио.
— Да-да, разумеется. В любом случае, это не мое дело, — затягивается паук, выпускает красноватый дым в сторону желтых ламп бара. — Но раз уж мы торчим здесь все вместе и вроде как пережили две войны, дам добрый совет — начни со свидания. И цветов. В конце концов, она же, блять, серафим.
Энджел фыркает и тушит бычок в пепельнице, уходит. Аластор наклоняет голову, щурится на порхающую под потолком с гирляндами наперевес Эмили.
Этот голод все сложнее терпеть.