…
Мисти Такер Грей всё даётся через боль. Так было всегда, и вряд ли будет иначе. Всю жизнь чувствуя себя пустым сосудом, за последние несколько недель она поняла кое-что первостепенно важное для себя. Иногда счастье — это найти себя в чувстве сопричастности к чему-то гораздо большему, чем ты сам; чтобы ощутить чувство значимости, следует подарить его кому-то другому. Отдать последнее. Подставить другую щёку. И если ложь — то и дело отклеивающийся пластырь, скрывающий под собой истину, выходит, истина с самого начала вела её по единственно верному пути. Мир стал до невозможности тесным, схлопнувшись до размеров сужающихся в ужасе зрачков перед падением с крыши. Она переступает порог. Тревога застывает комом в горле, верхняя часть костюма нестерпимо жмёт, и ей приходится расстегнуть молнию на декольте ещё ниже. Она тщательно подготовилась — вслушивалась в обрывки разговоров Сейдж, наблюдала за Эшли, выспрашивала персонал, пыталась получить доступ к досье, пуская в ход все известные ей средства… и абсолютно точно поступила бы так снова, гоня прочь мысли о том, что рано или поздно Хоумлендер, возможно, пересытится ею, ведь она — лишь тень той, другой женщины. Хоумлендер упоминает о ней неохотно, вскользь, однако ни для кого в Башне не секрет, что его с Мэделин Стиллвелл связывали не просто рабочие отношения. Но что с того? Стиллвелл больше нет в живых, а Зажигалка… Зажигалка искренне верит, что ей под силу то, чего не смогла бы бывшая вице-президент. Она добровольно ввязывается в опасную и бессмысленную игру: каждый раз, когда она решается обратить на себя внимание Хоумлендера, где-то вращается барабан незримого шестизарядного револьвера с одной пулей внутри; Зажигалка, надеясь на удачу, каждый раз будто испытывает судьбу, целясь себе в лоб — и пока, как ни странно, побеждает, банально оставаясь в живых. Хоумлендер стоит к ней спиной — за окном сияют огни ночного города. Нью-Йорк погружён в свою будничную муравьиную возню. Сегодня он пестрит рекламными вывесками и горит неоном благодаря ей — просто потому, что не был сожжён его лазерным зрением. По правде говоря, ей нет дела до того, что происходит за пределами Башни. Она нашла своё место, не занятое никем, пустующее непозволительно долго. Пусть хоть весь мир сгорит дотла, если он сможет хотя бы частично согреться на этом пепелище. Пусть выпьет её всю, если это поможет хоть немного утолить ту многолетнюю жажду, которая пугает его самого. Пользуясь случаем, Зажигалка с интересом оглядывает его апартаменты. Тёмные стены, кожаная мебель, американский флаг на стене — и тут же, диссонансом — помпезные картины в золотых рамах и колонны с античными скульптурами: всё то, что подходит его медийному образу, но при этом не говорит ровным счётом ничего о нём самом. Его комната идеально чиста, и, несмотря на обилие декора, несмотря на то, что она выглядит вполне обжитой, мрачное чувство не покидает Зажигалку. Словно она пришла в галерею или в музей, и всё это нужно только для того, чтобы создать видимость… нет, не так. Догадка, возникшая где-то на периферии сознания, заставляет её вздрогнуть: нечто, не до конца научившееся быть человеком, старательно пытается казаться им, окружая себя разнообразными соответствующими атрибутами, всем и сразу, механически встраиваясь в мир, где ему не место. Ассоциация напрашивается сама собой — он не хочет, чтобы спальня напоминала ему безжизненную белую камеру лаборатории. Когда Хоумлендер в ярости, она действительно боится за свою жизнь. Но… когда он смотрит на неё с неподдельным изумлением и жадностью, когда спрашивает: «ты… сделала это для меня?», когда он, вместо того, чтобы забрать силой, как привык, ждёт её кивка, Зажигалке кажется, что она готова сделать для него даже больше. Всё, что он прикажет. Всё, что пожелает. Решимость Зажигалки явно ошеломляет Хоумлендера, и ему нечего противопоставить в ответ. Предчувствие никогда не подводило её, с лихвой компенсируя то, чего не смогла бы открыть ни одна база данных. Ведь никто не плачет надрывнее и не машет кулаками неистовее покинутого, испуганного ребёнка… разве не логично, что она, прощупав изнанку этого крика, стоит теперь тут? Когда он смотрит на неё вот так, в ней просыпается и что-то иное, сродни интуиции — инстинктивная необходимость спрятать его от всего мира в своих объятиях, надёжно укрыть от вездесущих камер и телеобъективов — стать мягче ваты, чтобы вобрать его в себя и искупить тем самым годы терзаний. Странным образом извечная зияющая лакуна внутри Зажигалки заполняется по мере того, как он пьёт из её груди. В тот день, когда это произошло впервые, что-то невозвратно оборвалось, чтобы, точь-в-точь переломанные кости, сростись вновь, притом совсем не так, как ожидалось. Прежде она никогда не испытывала ничего подобного, и, тем не менее, это казалось удивительно трогательным, естественным и правильным — в области солнечного сплетения всё дрожало, по телу волной прокатилось обжигающее тепло, родившееся внизу живота и сосредоточившееся выше. Тягучее чувство тоски и жалости отозвалось всепоглощающим импульсом, желанием заботиться, наводнившим её до краёв. Никто ведь никогда не качал его, не пел про пересмешника, поправляя на ночь одеяло… Безупречный облик героя пошёл трещинами, обнажив выпотрошенное нутро. Фейковый, идеально отретушированный идол с глянцевой обложки журнала, в действительности же — ещё один дефектный продукт корпорации, не первый и не последний. Затравленный, искалеченный и озлобленный зверь, выращенный группой учёных как сырьё для экспериментов, лишённый родительского участия, обученный по прописанному до мельчайших деталей алгоритму — почти что робот, оболочка без души и права на человечность. Зажигалка вглядывается в слишком пронзительные, слишком яркие и светлые небесно-голубые глаза, и видит в них неоспоримое доказательство того, что он всё же живой, как и все смертные, из плоти и крови. И всё же человечен. Во всяком случае, в своих слабостях. И даже эти слабости она в нём любит. Она улыбается ему, и в этой чуткой улыбке — вся её боль, смешанная с невротичной нежностью: так смотрит на хозяина побитая собака, так девочка с окраин Флориды вновь, спустя вечность, выхаживает спасённую ею подстреленную птицу. Напряжение, повисшее в неподвижном на короткий миг воздухе, достигает пика и взрывается болезненным катарсисом. Хочет ли он этого на самом деле или просто отчаянно нуждается — грань слишком зыбка. Единственное, что очевидно в их хрупком мире хаотично колеблющихся переменных — она здесь, и готова дать Хоумлендеру то, чего он так ждёт. На короткий миг он не чувствует себя одиноким Цезарем, не ждёт удара исподтишка, а она вдруг становится чем-то более значительным, нежели говорящая голова и рупор для самых сумасшедших конспирологических теорий. Она кладёт его голову к себе на колени, пальцы зарываются в золото волос, и Хоумлендер позволяет себе ненадолго забыться, утыкаясь ей в живот и наслаждаясь прикосновением тёплых рук. Эта невинная, практически материнская ласка, будоражит и пьянит, и он, ловя каждое движение, не сопротивляется этому, замирая. Его рука обвивает её талию, но лишь для того, чтобы притянуть Зажигалку ближе — резко, без расчёта силы. Под его мускулами — сплошная сталь, и, сожми он её тело чуть крепче, она наверняка задохнётся. Он может убить её в любой момент, стоит только захотеть. Учиться быть бережным со своими игрушками уже сорок лет как поздно — Хоумлендер не знает, как быть по отношению к ней осторожнее, да и если бы знал, разве был бы? Разве смог бы? Каждый раз его душит чувство стыда, что кто-то вроде Зажигалки видит его… таким — и он злится не то на неё, не то на себя. Она наклоняет голову к его лицу, мурлыча на ухо слова одобрения, чтобы оставить мимолётный поцелуй на его лбу, но не успевает этого сделать: Хоумлендер трётся головой об её грудь, слыша, как стучит разросшееся почти в два раза сердце — частота ударов заметно сбивается. Он, конечно, знает, что это не от страха. Не может не знать: то, что происходит между ними, едва ли стоит равнять обычной мерой. — Мой милый, мой хороший, — почти пропевает она, и избыток чувств проступает влажным блеском в уголках глаз и на кончиках ресниц. Прямо сейчас каждой клеточкой, каждой мыслью, от и до — он её и только её. Близости другого порядка между ними быть не могло — однако это куда интимнее, чем секс — видеть его уязвимым маленьким мальчиком, тающим в абсолютном доверии. От Зажигалки пахнет сладко-сладко, так приторно, что сводит челюсти — приятный, но слишком навязчивый, фальшиво-пластиковый аромат — запах жжёного сахара, ванили и жевательной резинки. Он по-собственнически требовательно, с упоением прижимается ближе, зажмуривается — и всё ради того, чтобы она повторила это снова, поглаживая его по голове утешительно и ласково. Снова… и снова. Хоумлендер чувствует, как сквозь синтетический запах духов просачиваются теперь уже отчётливо уловимые сливочные нотки — нечто настоящее и сокровенное пробуждает в нём первородный голод. И это, как звуковая волна, резонирует с её нерастраченной нежностью, о которой Зажигалка и не подозревала прежде. На её лифчике, как распускающиеся пионы, медленно расползается пара мокрых пятен. Он припадает к ним ртом, ловит жемчужные капли губами, и их пульс, в такт глоткам, сливается в одно, принося обоим облегчение. Всё прошло, оставшись где-то в параллельной Вселенной: монотонный причмокивающий звук вытеснил возню папарацци и выкрики репортёров, гудевшие в воспалённом мозгу ещё несколько часов назад. Нет больше ни пропитанных антисептиком медицинских перчаток, ни писка датчиков, ни людей в белом… из глаз Зажигалки льются слёзы, а из груди — молоко, словно она оплакивает его: из-за того ли, что о нём узнала или же наперёд предчувствуя какую-то неизбежную беду — Зажигалка и сама не понимает. Возвышенное сплелось с искажённым, образовав тугой узел, спекшись в бесформенный сплав противоречивых эмоций. Она соврала бы, сказав, что ей не нравится это. Она не хочет, чтобы это заканчивалось. Её колышущаяся, округлая грудь налилась, став до боли чувствительной — всё ещё мягкая, она легко уступала под пальцами, но внутри мучительно тянуло — и от постоянного ощущения покалывания и томления Зажигалку всё больше переполняет трудно объяснимое чувство любви, в котором находятся ответы на все вопросы. В блаженном полусне где-то под его рёбрами трещали, ломаясь, ледники. Хоумлендер смотрит на неё снизу вверх, и в умиротворённом, затуманенном поволокой взгляде мелькает нечто похожее на безмолвную признательность сытого хищника. Его горячий язык не дразнит, не щекочет её, он просто сосёт, восполняя давнюю, прошитую на подкорке потребность. Зажигалка подавляет вздох боли — Хоумлендер не сдержан, и его зубы часто задевают сосок, а жёсткая щетина царапает бледную кожу. Брови сведены к переносице страдальческим изломом — теперь он и вовсе не открывает глаз, полностью сосредоточенный на размеренном ритме и её голосе, шуршащем меланхолией осенней листвы. Широкая мужская ладонь нетерпеливо мнёт вторую грудь, его адамово яблоко поднимается и опускается, губы приоткрыты, с них на подбородок стекает тоненькая молочная струйка. Быть нужной — одно. Быть нужной кровожадному полубогу — совсем другое. И быть нужной жизненно необходимо Зажигалке. Она не ждёт от него ничего взамен — кроме того, чтоб он придавал её жизни смысл. Могла ли Зажигалка представить себе, оказавшись впервые в Vought, что получит кое-что несравненно большее, нежели деньги, тысячи фанатов и долгожданную популярность? Найди она в себе достаточно здравомыслия изначально, Хоумлендер, пожалуй, увидел бы в ней личность — пусть и не равную ему, разумеется. Но какой в этом толк, если тогда бы он не позволил ей укладывать его спать, лелеять, быть единственной, кому бы он это позволил, всецело уверенный в том, что она не скажет никому об этом ни слова — единственной, кто понимает и кому нет нужды угрожать. Единственной, кто, воркуя с ним, не притворяется. — Останься. Не уходи, — в его едва слышном, хриплом постанывании невозможно разобрать, приказ это или всё же мольба. Разве это важно? У неё щемит сердце, и его слова режут по самому естеству. Тело откликается само, расслабляясь в этом вязком, как мёд, покое. И пусть доктора сколько угодно называют это скачком окситоцина и предсказуемой побочкой от лекарств — это биологический аспект, и не более; забраться к ней в голову и понять, что она чувствует на самом деле, не в состоянии ни один дипломированный умник. Её груди всё равно, сколько зла за его плечами и как сильно замараны в чужой крови стискивающие её руки; её груди всё равно, что вызвало лактацию или чьи к ней приникли губы: это мог бы быть её ребёнок, и ничего бы не изменилось. Что-то древнее, упрямое и властное, ведёт её, побуждая защищать и беречь. Да, таблетки дали её организму ложный, искусственный сигнал — но ведь всё остальное было по-настоящему. И вот его движения становятся плавнее, менее судорожными, а накал остывает, превращаясь в безмятежность. Зажигалка любуется им в эти редкие моменты тишины, когда бдительность Хоумлендера убаюкана её присутствием — спустя какое-то время он засыпает, не выпуская её сосок изо рта. Этот «бог», чей плащ забрызган кровью, не вознаградит её за верность. В нём нет любви к своей пастве, нет ни самоотречения, ни милосердия. Ей не стоит ждать благодарности — вслух Хоумлендер никогда не скажет ничего подобного, но то, что глубокая складка на его лбу немного разглаживается и он больше не просыпается посреди ночи от кошмаров, по её мнению, свидетельствует о его благосклонности больше, чем ничего не значащая, дежурно брошенная похвала. Недостижимый, всемогущий мужчина. Лучезарный, как солнце — во всяком случае, в лучшие времена. Желать его рядом — всё равно, что пытаться объять руками небо, далёкое и бескрайнее. И когда этот колосс на глиняных ногах так по-детски беззащитен перед ней, Зажигалке кажется, что это самое небо свинцовой тяжестью в одночасье обрушивается вниз, и лишь каким-то чудом у неё хватает сил в последний момент удержать его. Это небо лежит на сгибе её локтя, прерывисто дыша. Её эгоистичный, жестокий, постепенно седеющий мальчик. Она гладит его волосы, пока он спит; слушает дыхание Хоумлендера, свернувшегося клубочком, как котёнок. Этот диван — та же деревянная скамья в церкви её юности, с которой положено читать молитвы. Тело ноет, она сидит в неудобной позе, но не уйдёт — до тех пор, пока Хоумлендер не гонит её, она останется сидеть на месте. Она нужна ему. И правда в том, что он нужен ей. Он весь — и мраморный монолит, источенный эрозией, и тотальный незаживающий нарыв под запёкшейся коркой. Как может тот, на кого молится полстраны, допустить крах своего пьедестала? Богам не подобает снисходить до человеческих привязанностей, равно как и признавать, что кто-то, столь же израненный, способен разглядеть их червоточину и коснуться её, не отшатнувшись. Конечно, потом, перед всеми, он будет брезгливо морщиться от кашля Зажигалки так, словно она провинилась перед ним. Словно у него не возникало желания льнуть к её рукам, купаться в её восхищении, впиваться в сочащуюся плоть… Тот, кто всегда где-то рядом, тот, кто смотрит на него из зеркала и подливает масла в огонь, тот, в чьих словах скрежещет насмешливое «ну что, как тебе это, Тигр?» неустанно питает его гордыню, как, впрочем, и она. Его гнев от ощущения себя же зависимым, отвращение и стыд рикошетом отскакивают от безупречного отражения, попадая в лёгкую мишень — он вновь несправедлив к ней, и вновь пробует отшвырнуть её от себя. И всё-таки Зажигалка по-прежнему уверена, что это лишь ещё один способ, чтобы проверить, бросит ли она его, оставит ли, как некогда Фогельбаум оставлял его за глухой огнеупорной дверью: хоть она и отдаёт ему всё до последней капли, ему всегда будет мало. Пора бы с этим смириться. И Зажигалка снова приходит к нему. Без страха, но с трепетом, абсолютно преданная, раскрывает руки, принимая его — почти как мать, которой у него не было. Почти столь же важна и незаменима. Почти. Она любит его, слепо и жертвенно, слишком безусловно — его, безумного и тщеславного, мстительного и злого. Если Хоумлендер так хочет играть роль бога — её это устраивает. Зажигалка же, в свою очередь, сойдёт за мученицу — будет рядом, будет «нести слово его», находясь хотя бы отчасти в ореоле этого, как ей кажется, неземного сияния, пусть даже если ценой тому — так никогда и не став ничем большим, до самого конца остаться, согнувшись, у его ног.Just how many stars will I need to hang around me to finally call it heaven?
7 апреля 2026 г., 23:00
Примечания:
Во-первых, обидно, что из literally трагедии Хоумлендера под конец сериала сделали прикол. Во-вторых, мне плевать, насколько Энтони Старр (несмотря на то, что, по словам Старра, это "the weirdest scene I think I’ve done", при этом он также отмечал: "…then it becomes basically a love scene. It became this incredibly intimate, emotional moment"; "we were playing a beautiful moment between these two really twisted people") и Крипке (ей-богу, как будто это самая главная жесть сериала) считают ту самую сцену из четвёртого сезона абсурдной. Вот Вэлори Керри в интервью сказала:
"…I loved that scene. I love the way that it played. I love how vulnerable, intimate, and, like, totally sincere it is, which just makes it so much weirder. It's perfect. I love that it's such a sort of superficially sexualized character that does something really explicit that is not at all sexual. It's just, like, the perfect [gift] that nobody else could give him."
Я, блин, люблю её. Считаю Зажигалочку очень недооцененным персонажем, и этим все сказано.
Он ждёт её. Зажигалка поднимается со своего места за столом Семёрки, демонстративно распрямляет спину, пытаясь не выдать волнения — если Сестра Сейдж заметит, то сразу всё поймёт, вычислит всё, чего ей знать не следует, по порывистым движениям и лихорадочно раскрасневшимся щекам.
Даже её утренние аффирмации самой себе, подхваченные от коучей и имиджмейкеров, звучат неубедительно. Вместо «я достойна лучшего уже потому что я — это я» получается лишь жалкое «что, чёрт возьми, плохого в стремлении перестать чувствовать себя ничтожеством, пока все те, кому повезло больше, занимают моё место, украв у меня из-под носа счастливый билет?» — в общем, риторический вопрос.
Зажигалка шмыгает носом, беспокойно поправляя причёску перед каждым выходом в эфир. Вот умора — уродливая сводная сестра собственной персоной, пытающаяся влезть в хрустальную туфельку не по размеру, отрезающая себе пятку, кромсающая себя на куски… Зажигалка и правда выглядит в Башне инородно, хотя, казалось бы, они все здесь ходят, как идиоты, в обтягивающем спандексе, заучивают написанные для них целой командой пиарщиков тексты и улыбаются для фотографов по команде, во все тридцать два. Но как бы не хотелось Зажигалке тешить себя победой, осознанием того, что она одна из Семёрки и ничуть не хуже прочих суперов «пантеона», неловкость и досаду не скроешь под напускной решительностью, что тает так же быстро, как и её искры от щелчка среднего и большого пальцев. Даже обидно, что этой божественной силы, танцующей на нервных окончаниях дымящимся всполохом, хватало лишь на то, чтобы прикурить сигарету. Легко осуждать тем, кто никогда не был на её месте — дочерям богатых отцов, паточно-миловидным — пусть, как и она, сначала обломают зубы в бесконечных попытках выгрызть себе место под солнцем, не имея в кармане ничего, кроме десятка баксов и позаимствованной петлички, и только потом уже вещают про самоценность или личные границы.
Мисти Такер Грей росла в глубинке, где, несмотря на бесперспективность и монотонный провинциальный быт, всё по крайней мере было куда проще. Всё было предсказуемо и знакомо — шум ветра в зарослях кукурузных полей, пыльные обочины дорог, облупившая краска и ржавчина на верандах, жесткость церковной скамьи по воскресеньям. Статуэтки Девы Марии и пухленьких круглолицых ангелочков, металлический блеск оружия на фоне — прямо-таки коктейль Молотова с ладаном вместо бензина. Высокие каблуки и ковбойские шляпы, сверкающий лак для волос, отпечаток кирпично-красной помады на баночке колы зеро, забытой в дешевом мотеле — сколько ей было лет, когда она впервые начала ловить на себе сальные взгляды?
Урок она усвоила — ещё тогда, в детстве, будучи одной из множества размалёванных, как сраные куклы Барби девчонок, в расшитых пайетками и явно неподобающими возрасту мини-юбках на очередном конкурсе красоты: хочешь чего-то добиться — не брезгуй ничем, наплюй на остальных. Иных туда силком тащили мамочки — а Мисти рвалась сама, наперекор. Маленькие твари, которым ничего не стоило насыпать в сумку соперницы битого стекла, научившееся пудрить лицо раньше, чем читать и писать, были, как на подбор, одинаковы в своих кокетливых ужимках. Мисти, сполна хлебнув в своё время подковёрных интриг, запомнила это навсегда — как и то, что когда напролом, идя по головам, лезет какая-то стерва с привлекательным личиком, ей всё сходит с рук; какая-нибудь дрянь, вроде Старлайт, ни капельки не сомневается в себе, словно знает, что всё сложится в её пользу — и потому берёт то, что считает своим. Той, кто сломала её репутацию и жизнь, рукоплескали и восторгались, считая безгрешной… как иронично: когда Зажигалка использует те же методы, всё, как назло, почему-то идёт не так — только за что она в принципе пытается всё время оправдаться? За то, что завидует тем, кто успешнее, слишком быстро привязывается, слишком остро реагирует на критику? Или за то, что сверхспособностей, которые она не выбирала, хватает только на блеклую россыпь искорок? Разве есть что-то неправильное в том, чтобы хотеть вырваться из нищеты? Чтобы хотеть быть… особенной?
Зажигалка совершенно не знает, как держать лицо, как вести себя в поместье Тек Найта: конечно, она перебрала с алкоголем, но как тут остаться трезвой, если Сейдж в раз за разом втаптывает её в грязь, да ещё и прямо перед лидером Семёрки?
Откуда-то из неосознанного, внезапно и непрошено, невпопад звучат строки песни из старого мюзикла: «I don't know how to love him, what to do, how to move him. Should I bring him down, should I scream and shout, should I speak of love, let my feelings out?» — Зажигалка рассеянно постукивает алыми ногтями в унисон по краю стола.
Она наслушалась множество избитых фраз о важности быть верной себе и внутреннем стержне — и, более того, сама верила в них. Когда-то. Пока не поняла, что всё это полная чушь, никак не вяжущаяся с реальностью. С её реальностью уж точно. Зажигалка уходит ни с чем от Хоумлендера, пообещав, что готова сделать для него всё, что угодно, и получив в ответ лишь приподнятые в раздражённом недоумении брови и безразличное «окей». Разве должна она чувствовать себя виноватой за то, что мечтает заполучить этого мужчину? У неё хотя бы хватает смелости для того, чтобы признать это открыто. Те хлопающие ресницами змеи, которые отрицают, что хотели бы оказаться в его постели, либо врут, либо мастерски разыгрывают недотрог и набивают себе цену. Зажигалку от этого тошнит. Она всячески старается угодить, расположить его к себе, пытается подобраться хоть немного ближе к этой неприступной ледяной глыбе — да, вокруг него много женщин, и он мог бы взять любую, не так ли? Но кто из них, кроме неё, останется с ним, рано или поздно обнаружив за лощёной маской животный оскал?
Это ведь те игры, в которые всегда, так или иначе, играют друг с другом мужчины и женщины — декорации разнятся, а суть одна, и неписанные правила всё те же. Власть, страсть, мнимое подчинение, откровения — кто быстрее сломается, кто первым воспользуется чужой наивностью…
Для Зажигалки это почти азарт, распаляющийся день ото дня — жгучая, патологическая тяга к тому, чтобы присвоить себе нечто значимое и быть удостоенной внимания — хоть раз в жизни. Непрошенное воспоминание хлестнуло по оголённым нервам. Она до сих пор на этом чёртовом подиуме, до сих пор грезит о первом месте, а в глаза со всех сторон бьют софиты. С годами ничего не поменялось — точно так же, будучи подростком, в бикини и на неудобных шпильках она в лепёшку готова была расшибиться ради дурацкой пластиковой короны в стразах, даже понятия не имея, какой грязный слух уже пустила про неё Энни Дженьюэри.
Пусть Зажигалка одна из тех, кто ломится в закрытую дверь — при условии, что в будущее заглянуть невозможно, и выбор априори будет сделан вслепую, неужели останавливаться (кто знает, на полпути или уже у финишной прямой) — не такое же безрассудство?
Первые дни в Башне казались воплотившейся мечтой. И до какого-то времени попытка выслужиться перед Хоумлендером и впрямь была главным образом обыкновенной попыткой самоутвердиться и поднять рейтинги: Зажигалка бы ни за что не простила себя, упустив такой шанс. С недавних пор… всё стало сложнее. Она могла бы любить его издалека, непритязательно и робко — если так можно назвать укоренившееся, скребущее, не дающее покоя переживание, вынуждающее ловить каждое его слово, невзначай касаться его плеча; непримиримо диктующее слиться воедино, как бы образуя из двух разверзнувшихся бездн что-то третье, что-то большее… он неизменно отстраняется. Как известно, чем больше давление, тем весомее противодействие. Зажигалка, впрочем, никогда не разбиралась в физике — зато привыкла давать людям то, что они хотели видеть. Это испытание, прыжок веры. Трудности даются для того, чтобы укреплять нас, и, если это правда, хватит ли у неё духа пойти до конца?
Где предел лояльности? Сколько выдержит тело?
На вечеринке у Тек Найта она рыдает в туалете, будто сопливая школьница, а на следующий день замазывает синяки под глазами, и изматывающая гонка начинается заново — Зажигалка прячется за вымученными шутками и показным легкомыслием, уже давно не обманываясь насчёт своего статуса и способностей — она в курсе, как нелепо выглядит со стороны. Она не хочет быть униженной, но по-другому не выходит. Это страшнее, чем смерть. От этого охота выть в голос — и, сняв с себя кожу заживо, стать наконец кем-то другим, кем-то лучше… но все старания безрезультатны — единственное, что она чувствует после долгих самобичеваний, так это то, что захлёбывается и тонет, и каждая попытка держаться на плаву всё быстрее затягивает её на дно. Чувствует, как в глубине души продолжает, пульсируя, саднить, расползаться по внутренностям пожирающая остатки достоинства пустота.
Примечания:
май шейлаааа
клянусь вам у неё прл КАК ПО УЧЕБНИКУ БЛИН
хоть убейте, не знаю, R ли это или всё же NC-17