Поломанное устройство

PG-13
Завершён
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 3 858 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
      Зима пришла раньше, чем обещали небеса. Снег щедро засыпал Шинон белыми хрустящими хлопьями, пряча под слепящим до слёз покровом грязь дорог, пыль, покосившиеся здания и опустошённые поля.       Выбрал бы ты, Святейший епископ, другой путь, будь у тебя возможность вернуться назад?       Выбрал бы ты, Пьер, Деву — вместо Франции.       Нет, спустя время отвечает он сам себе. Не выбрал бы.       Потому что зима грозила отрезать Прованс от остальной страны уже к декабрю. Потому что урожай был скудным, а амбары уже к ноябрю были пусты наполовину. Потому что впереди — долгая суровая зима, и двести тысяч человек на юге могли умереть от голода, продолжись война ещё хоть один сезон. Потому что ты посчитал, сверил цифры и поставил знак неравенства между тысячами и единицей.       Потому что один поход, одна осада — и Франция начнёт пожирать саму себя изнутри.       И потому что Французский двор, тот самый, который будет ненавидеть его, желать ему смерти, тот самый, что вставлял Деве палки в колёса и подвергал её остракизму после первого же поражения — желает вернуть себе свою землю. Но без Господнего знамения, без огненной веры в Орлеанскую деву — всё, что у них есть, несравнимо с мощью английской военной кампании. Твои руки не дрожали, когда ты ставил подпись. Тогда отчего же, Святейший епископ, сейчас тебя потряхивает, как от лихорадки, а крест давит на грудь тяжёлым камнем? Отчего ты не можешь найти слова, когда готовишь речь для двора — как юнец, впервые выбранный объявлять своё решение вслух? Отчего твоя извечная маска «всё хорошо, всё хорошо» налезает с таким усилием, будто сдирает кожу, мясо — прямо до кости. Это был единственный выход, убеждает себя Кошон. Единственный приемлемый вариант. Изначально невыгодные, невыполнимые условия.       Я сделал всё, что мог, убеждает себя Пьер.       «Мне жаль», — думает Пьер.       — Англичане отступили от Компьена, — вместо этого говорит он. И слова заполняют пустой зал гулким бульканьем.       — Дороги на юг открыты, — говорит он.       — Это хорошие новости, — добавляет он.       Ты обменял Святую на зерно, нацепил на себя маску безразличия и оправдываешь себя сухой статистикой.       И ты что же, ждал понимания, Святейший епископ?       Дюнуа смотрит на него — и взгляд тяжелеет. Молчит, не говорит ничего, встаёт и уходит. Тишина оглушительным грохотом падает на залу, пока гулкие лязгающие шаги не истлевают в воздухе.       Де Ре смотрит на него. С бледным лицом, резкими скулами на исхудавшем лице, обветренными губами — шепчет то, о чём Кошон не хотел бы знать, но подозревает, что сказанное в мыслях вряд ли отличается от проклятий.       С чего ты взял, Святейший епископ, что в их глазах Жанна стоила этого перемирия? С чего ты взял, что те, кто готовы были сжечь мир ради неё, поймут твой выбор?       Де Ре смотрит на него, и Пьер успевает увидеть в этом взгляде что-то такое, от чего хочется отвернуться. Не злость — он предпочёл бы злость, право слово. Что-то похожее на брезгливость: тихую, почти усталую брезгливость человека, который смотрит на что-то, с чем не хочет иметь ничего общего.       Кошон не отворачивается.       Ему нужно обсудить работу, что-то о северных дорогах, и де Ре отвечает — потому что нужно ответить, потому что мир продолжает двигаться вперёд, потому что надо накормить юг, иначе всё было зря. Кошон ведёт себя так, будто ничего не случилось, будто всё нормально. Но брошенное в конце обвинение жжёт сквозь сутану, будто проклятое клеймо.       — Она вытащила Орлеан. Она вытащила Реймс. Она, не я, не Дюнуа и не ты, достопочтенный епископ, — она посадила этого мальчика на трон. А теперь этот мальчик позволяет передать её англичанам. С твоей любезной подачи.       Он думает, что это справедливо. Наверное. Что он отобрал у них их знамение, растоптал и бросил на растерзание варварам. Пьер думает: я хотел сохранить жизни. Услышь меня. Пойми меня. Я хочу — и это самое странное — чтобы вы меня поняли. Что я делаю это ради Франции. Что иначе нельзя. Что иногда нужно принести что-то в жертву, чтобы сохранить остальное.       Де Ре уходит, и Пьер прижимается спиной к стене. Слегка трясёт головой, будто это поможет успокоить вьющиеся мысли, старается дышать ровно — но к горлу непонятно отчего подступает тошнота.       Его бы вырвало, думает Пьер с долей усталой апатии. Если бы было чем — но вот неудача: Святейший епископ не ел со вчерашнего утра.       Холодный камень под его спиной в выстуженном коридоре ничуть не помогает. Зима проникала в замок сквозь щели в кладке, оставляла иней, подкрадывалась и забиралась под самые теплые ткани.       Пьер отлепляется от стены и чувствует пустоту.

* * *

      Декабрь приносит с собой настоящие морозы. Вода в кувшинах замерзает к утру, двор жмётся к каминам, пьёт подогретое вино, увешивает стены гобеленами и говорит о приезде бургундских послов.       Временный мир с Англией как будто подковырнул ногтем едва зажившую рану, расковырял царапину и облил ледяной водой сверху — как будто всего предыдущего было недостаточно.       Как будто не было ни Парижа, ни Компьена. Как будто судьба Жанны стала двору неинтересна, и Кошон успокаивает себя этим — прокручивает в голове все свои решения, убеждает себя в их правильности. И смотрит на де Ре и Дюнуа, которые демонстративно не смотрят в ответ. Избегают. Выражают презрение самим фактом своего существования рядом с ним.       Карл нуждается в дипломате — нуждается отчаянно, потому что своими словами говорить с послами не умеет, а Изабо, при всём своём уме, не может присутствовать везде одновременно. Святейший епископ нужен двору. Как инструмент, устройство, шестерёнка в беспощадном механизме. Пьер спасается этой нужностью, твердит себе «всё хорошо, всё хорошо» — и с каждым разом всё меньше верит сам.       Пьер теряет сон. Первый раз он не смог заснуть в ночь на пятницу. Странно — кошмары редко приходили к нему прежде, и сон его не был потревожен сразу после подписания перемирия. Но вот он: лежит, смотрит в потолок, слушает, как скрипят балки под напором ветра. Привычный звук. Шинон скрипел зимой всегда — как будто тряс старыми костями.       Мысли прокручиваются в голове и не собираются никуда уходить.       Воспаленный ворохом мыслей мозг не может переключится и отдохнуть. Пьер всю ночь ворочается с боку на бок, прокручивая свое решение, представляя, а что было бы, если на переговоры поехал де Ре или Дюнуа.       Не состоялось бы перемирия. Маршал и рыцарь не смогли бы предать Деву. Он смог, хоть ничего и не обещал, поэтому это и не предательство, так? Может поэтому его и отправили?       Пьер прикрывает глаза и думает о юге. Представляет, как покрытые черными пятнами обмороженные руки скребут землю в тщетных попытках утолить голод хотя бы грязью. Что вот этого – не будет, потому что теперь все хорошо.       Но чьи-то абстрактные руки его совсем не трогают. Зато немой укор девицы из Домреми трогает до мурашек.       Утром Кошона хватает только на умывание ледяной водой. Утром Кошона хватает только на мессу — маленький ритуал, который он соблюдает с двадцати лет. Несколько минут, когда можно стоять и не быть никем, кроме как обычным человеком перед Богом.       Он встаёт на колени — холодный камень, привычный, знакомый холод. Смотрит на витражи, сквозь которые бьётся свет. Не чувствует ничего. Заученные за годы слова потерялись, истаяли — как первый снег.       Пьер никогда не ждал ответа. Так почему именно сейчас его отсутствие ощущается так болезненно?       — Господи, — начинает он. И останавливается.       Смотрит на распятие над алтарём и думает: вот человек, которого тоже предали. Крест, тридцать сребреников, ночной сад. Тоже один человек, отданный ради спасения многих. Все знают эту историю. Все в ней хороши — кроме Иуды.       Не было бы Иуды, не было бы распятия, не было бы воскресения, ведь так? Что должно, то случилось.       — Господи, — говорит он во второй раз.       Что дальше? Что ему сказать? Что сделал то, что должен был? Что сожалеет? Неправда. Он не сожалеет о перемирии. Сожалеет, может быть, о чём-то другом — о чём-то, что не готов сейчас облечь в слова. Сожалеет, что у него не было другого выхода.       Что ему просить? Прощения? У кого.       Иуда знал, что делает. Иуда получил за это деньги. А Пьер?       — Господи, — говорит он в третий раз.       Тишина.       Он думает: вот есть маска, которую он носит так долго, что уже не всегда помнит, где она, а где настоящее лицо. На маске написано: «всё в порядке». Принятое решение было верным. Я не нуждаюсь в оправдании. Я не нуждаюсь ни в чём. Я епископ и дипломат Французской короны, и я справляюсь.       Это очень удобно. Никто не задаёт вопросов. Никто не предлагает помощи — потому что зачем предлагать помощь тому, кому она явно не нужна? Он всю свою жизнь держал лицо: потому что слабость при дворе — это ошибка, потому что сомнение — это уязвимость, потому что, если показать, что тебе больно, найдётся тот, кто воспользуется этим. Он учился быть непробиваемым с такой старательностью, что теперь не знает, как это отменить. Не знает, возможно ли это вообще.       Потому что маска треснула однажды — только однажды, на мгновение — показав проблеск зависти в серых глазах к юной деве из Домреми. Не к ней самой. К тому, как Бог говорит с ней. Так как Он не говорит с ним никогда.       И именно это заметили окружающие. Неважно, что зависть давно осыпалась углём с первыми морозами и первыми поражениями. Неважно, что он правда понял и смирился: Господь говорит не с ним.       Запомнили первое. Всё остальное — не в счёт.       Кошону хочется сказать: Я не бесчувственный. Я не Иуда, не чудовище — я просто человек, который принял единственное решение, какое мог принять. И теперь не знает, было ли оно правильным. И по ночам не спит. И в часовне разговаривает с молчащим Богом. И от того, что никто не видит ничего из этого, мне хуже, чем от самого решения.       Он думает: я хочу, чтобы меня немного любили. Видели. Понимали, что мне тоже страшно иногда. Что я тоже лежу ночью и смотрю в темноту. Что сомнения ведут меня куда-то, и я все больше иду за ними и мне не с кем ими поделиться.       Де Ре умел любить — Пьер видел это. Видел, как он смотрел на Жанну, с глазами, полными восхищения, готовый отдать ей если не весь мир, то хотя бы себя целиком. Дюнуа тоже умел, по-своему. Карл умел — цеплялся за людей, казавшихся ему надёжными.       А Пьер?       Он стоит перед алтарём.       — Господи, — говорит он. — Я сделал правильный выбор. Я сохранил людей, которых мог сохранить. Скажи мне — скажи хоть что-нибудь — что это было не зря. Что Ты видишь. Что я не просто устройство, которое выполнило свою работу и больше не нужно.       Но Бог молчит, как и прежде. Кошон кривит губы и поднимается с колен.       И делает вид, что всё нормально. Снова.

* * *

      Однажды он ловит своё отражение в тёмном стекле окна — вечером, когда снаружи темно и отблеск свечи делает из стекла зеркало. Останавливается. Смотрит.       Человек в стекле выглядит нормально. Аккуратно, опрятно. Как всегда. Маска сидит хорошо — она всегда сидит хорошо, в этом нет никакого таланта, это просто многолетняя привычка, когда достаточно долго притворяешься, что всё в порядке.       Он думает: вот это видит двор? Человека, который позавидовал девице и отдал её в уплату варварам. Которого не трогает ни остракизм, ни одиночество. Который променял Святую на зерно для южных регионов.       Пьер подходит ближе и прижимается горячим лбом к холодному стеклу. Закрывает глаза.       Двор предпочитает делать вид, что его не существует. Де Ре с Дюнуа ведут себя, как будто он проклят. Изабо наслаждается зрелищем, а ты все еще выглядишь так, будто тебе все равно.       Но тебе, Святейший епископ, не все равно. Кто бы тебя научил не врать самому себе? Ты тонешь, Святейший епископ. Медленно и тихо, каждый день — всё глубже.       Иди скажи об этом двору и позволь ему посмеяться над собой.       Иди скажи это де Ре с Дюнуа.       Но ты молчишь. Не потому, что слишком горд — хотя и это тоже. А потому что даже если скажешь — тебе уже никто не поверит. Потому что слишком поздно. Потому что то, каким ты себя сделал, не позволяет теперь быть кем-то другим. Потому что даже если ты отчаянно жаждешь чего-то, тебе это не положено. Потому что каждый раз, когда ты хочешь сказать о себе настоящем — паника подступает к горлу и кружится голова, а руки становятся такими тяжелыми, будто в руках у тебя надгробная могильная плита.

* * *

      Есть вопрос, который он задаёт Богу в одну из ночей. Не молитва — молитва предполагает надежду на ответ. Просто вопрос, в пустоту, в темноту, в холодные до одури, до покрасневших пальцев и облаков пара изо рта, камни.       Зачем Ты создал меня таким?       Таким — умеющим, кажется, всё кроме главного. Читать на многих языках, убеждать, считать, подбирать красивые слова. Находить выход из запутанных ситуаций, находить причины и следствия. Сверять цифры. Держать маску. Работать, когда всё вокруг рассыпается в пепел и рушится. Всё это, Господи, я умею.       Любить кажется нет. И принимать любовь тоже нет.       Может, это одно и то же. Может, он разучился — или, что вернее, никогда не умел. Ни любить, ни открываться, снимать маску так, чтобы люди рядом видели его настоящего. Со всеми его заботами и проблемами. Нельзя ведь полюбить равнодушие и черствость, которое постоянно видит перед собой двор, да? Может, это его вина. Может — нет, может, он такой с рождения, и это не вина, а просто устройство. Поломанное устройство.       Зачем создавать человека, которому нужна любовь, о Пьер, хоть в этом ты себе перестал врать, — и при этом делать его неспособным её дать и получить? Это жестокость или равнодушие?       Хуже всего, думает он, если равнодушие. Если Ты просто не смотришь. Если мы здесь, внизу, со всем нашим выбором и нашей болью и нашими решениями, которые кажутся нам такими важными — а Ты просто не смотришь.       А может, думает он, это и есть ответ. Молчание. Ты спрашиваешь: зачем Ты создал меня таким? И молчание означает: нет причины. Просто так получилось. Просто так вышло. Просто ты — такой. Это не замысел и не испытание — это просто устройство вещей. Ты полезен таким. И другого тебе Богом не отведено.       Это, наверное, должно утешать.       Не утешает.

* * *

      С каждым днем Пьер все больше погружается в ангедонию. Раньше, кажется, он чувствовал от собственной работы что-то. Удовлетворение. Сейчас он погружается в работу глубже — на поверхности ничего не осталось, так может есть там, на дне. Больше, внимательнее, точнее. Переговоры с бургундцами сдвинулись с мёртвой точки, Карл говорит его словами — а сразу после, на том же дыхании, словами Изабо. Не замечая разницы.       С каждым днем Пьер работает все больше. Как будто это — должно его искупить. Снять с него груз вины, который он на себя не вешал, но вина на нем висит цепями и крестом.       И тяжелее всего эти цепи при молитвах, которые теперь проговариваются как заученный текст.       Однажды он пишет письмо. Оно никому не адресовано, но держать всё в себе больше нет сил.       Он пишет: я думаю, что разучился молиться. Не технически — слова я знаю. Но молитва — это не слова. Молитва — это когда веришь, что тебя слышат. А я больше не верю. Не знаю, когда перестал. Может, давно. Может, всегда молился в пустоту — и просто не замечал.       Он пишет: я хочу, чтобы хоть кто-нибудь увидел во мне — меня настоящего. Это стыдно — писать такое, это нелепо для человека моего возраста и положения. Но это правда. Я не могу отодрать от себя маску, которую сам же и нацепил. И каждый раз, когда пытаюсь — у меня ничего не получается, а потому двор и Франция считает меня бездушным устройством.       Он пишет: я думаю, что никогда этого не получу. Думаю, что сам сделал это невозможным — не только этим решением, а раньше. Всей своей жизнью. Тем, каким стал. Тем, чем пожертвовал ради своего положения, распланировав свою жизнь по ступенькам и бесстрастно шагая вверх. Нельзя всю жизнь изображать из себя инструмент, воли ли Господней, Короны ли — а потом удивляться, что тебя не любят как человека.       Он пишет ещё — и ровные аккуратные строчки превращаются к концу в скачущие рваные каракули.       Он пишет, склоняясь всё ниже над листом, пряча текст от света свечи, пряча от света свечи отчаянно дрожащие руки, покрасневшее лицо, воспаленные глаза и сдавленные всхлипы.       Письмо, естественно, отправляется в камин. Его некому отправить, некому читать. Оно написано в никуда — как молитва в пустоту и слова, сказанные каменным стенам. Написано и сожжено, и от этого ничего не изменилось, ни внутри, ни снаружи. Только прибавилось пепла в камине, который утром сметут слуги в совок и вытряхнут на зимние морозы.       Пьер берет себя в руки и наблюдает за этим с интересом натуралиста.

* * *

      К весне он занемог — тяжело. Тело то лихорадило, то кидало в озноб, а в череп будто ввинчивали старый потертый гвоздь. От любой еды разыгрывалась тошнота, руки и ноги ныли не прекращая, так что ко второй неделе Пьер перестал вставать вообще. Лежал в постели, пил горькие отвары. У него никогда не было большого количества приятелей при дворе — но в этот раз не приходит вообще никто.       Де Ре уехал — сначала на восток, потом на север. Говорили, что он занялся своими землями, что там что-то происходило, тёмное и странное. Дюнуа остался при дворе, но стал ещё тише — будто тенью самого себя.       Пьер занимает себя работой, чтобы не думать о прочем. Пишет письма, не вставая с постели, подбирает слова. Сквозь утомление, боль, иногда сжимая руки в кулаки так, чтобы на тыльной стороне оставались полулунки от ногтей.       Думает: если умереть от лихорадки, будут ли по нему скорбеть?       Думает: что не будут. Пишет на всякий случай завещание и прячет его в ящик стола. Он, конечно, не умрет сейчас — но человек иногда внезапно смертен. Где-то в уголке сознания вертится мысль, которую он тщательно гонит от себя.       Лихорадка проходит, пусть и оставляет его окончательно изнеможенным.       Он думает: ты сделал свой выбор. Вот твоя цена.       Надсадный кашель посадил лёгкие. Кошон хрипит на совете. Голос Карла, повторяющий его слова, — звонкий, громкий — отдаётся в голове набатом.

* * *

      Весна приходит в Шинон. Снег сходит медленно, открывая чёрную землю — такую тёмную после белизны, что кажется будто земля израненная. Иногда Пьеру кажется, что он тоже там — лежал всю зиму под снежным одеялом, а теперь одеяло тает, растекается, оставляя только чёрную грязь, потому что кроме грязи, кажется, ничего не осталось. Мысли стали длинными и тягучими, неповоротливыми. Пьер все еще выполняет свою работу, но как будто все резко стало в несколько раз сложнее.       Двор приходит в какое-то оживление. Пьеру нет до этого дела – Пьер судорожно пытается понять, почему то, что раньше делалось за пару минут, теперь занимает более часа. Пьер зашивается среди бумаг, пропускает утренние мессы, приемы пищи и крадет у сна несколько нужных ему часов.       Он, кажется, стал выглядеть хуже, и кто-то даже начал замечать.       А через месяц возвращается де Ре, пропадавший все это время на севере. Де Ре – живой и веселый, громко смеется в коридоре за углом, куда Пьер не может сделать шага, застыв за поворотом статуей самому себе.       Его смех отдается в ушах колокольным звоном и бьет наотмашь, когда ему вторит счастливый… счастливый? голос Дюнуа.       Она жива.       Пьер прислоняется плечом к стене.       Значит, вот как. Значит, де Ре нашёл способ. Значит, то, что Пьер считал невозможным — нельзя спасти её и сохранить перемирие, нельзя одновременно, нельзя, статистика не оставляет места — было возможным. Просто для этого нужен был кто-то, кто делает, а не пытается просчитать, предугадать все наперед. Жиль делает шаг в его сторону, когда замечает, его лицо светится каким-то неземным светом, ярким и слепящим — и Кошон всматривается в его глаза, силясь найти там что-то.       — Оно того не стоило, правда? — де Ре улыбается светло, так, как до этого редко улыбался. А Пьер в уме считает, каковы шансы, что Англия сочтет это вызовом и начнет войну по новой.       За окном тепло. Свет яркий, весенний, золотой — издевательски красивый. Люди, которых он спас этим перемирием, — они выжили. И она выжила.       Он думает: может, я ошибся в выводах.       Потом думает: нет. Выводы верны. Де Ре рисковал. Мог не успеть. Мог спровоцировать нарушение перемирия — и тогда голод, дороги, мертвый юг. Де Ре рисковал чужими жизнями ради одной жизни, и ему повезло. Просто повезло.       Пьер пожимает плечами. На большее его не хватает — внутри такой свитый клубок из мыслей, страхов и сомнений, что каждая лишняя эмоция рискует переполнить собой этот сосуд и расколоть его окончательно. Он и так весь в трещинах, как будто его кинули в стену и сейчас Пьер аккуратно пытается пронести сложенные в нужном порядке осколки.       — Ты и правда не чувствуешь ничего, — бросает в ответ де Ре. Не зло. Почти удивлённо. Как будто до последнего ждал чего-то другого и теперь разочарован даже в этом.       Вот что они видели всю зиму. Человека, который не меняется в лице — потому что маска держится даже когда внутри что-то рушится. Потому что он всю жизнь учился держать маску — и вот, выучил.       Пьер хочет сказать, что это не так. Пьер хочет сказать: я чувствую всё. Я стою здесь и слышу, что она жива, и это — понимаешь, это одновременно самое лучшее и самое страшное, что мне говорили за всю зиму. Потому что, если она жива — значит, я отдал её зря. Значит, я был не прав. Значит, всё то, что я нёс внутри — весь этот груз, все бессонные ночи, все молитвы в пустоту — это было за ничто.       Де Ре уходит.       Дюнуа проходит мимо молча, и по-прежнему не глядя. На Пьере как будто только что поставили крест, убедившись в очередной раз в его черствости.       Пьеру хочется орать и кричать, но он только передергивает плечами. Мысли перескакивает на недописанное письмо, которое он силится дописать уже второй день.       И всё.

* * *

      Жанна возвращается ко двору. Пьер не хочет знать когда. Не хочет знать, как она выглядит. Не хочет знать, потух ли свет в её глазах, являются ли ей ещё голоса. Не хочет знать, что она его не винит.       Двор оживает — как будто просыпается от спячки. Де Ре смеётся, как не смеялся с осени. Дюнуа улыбается. Карл в кои-то веки выглядит так, как должен выглядеть король.       В день её возвращения Пьер малодушно закрывается в своей келье, опускается на пол и пытается сделать вдох. Царапает шею, горло, грудь — впивается ногтями в собственные предплечья. Утыкается лбом в ледяной пол и заваливается на бок. Хрипит, хрипит — потому что для плача не хватает сил, а для крика — воздуха. Скребётся по камню и дрожит, будто от озноба.       Ты грешник, Святейший епископ. Поломанное устройство. Ни Бог, ни твоё окружение, ни ты сам не в силах себе помочь. Всё в тебе горело да сгорело — осыпалось пеплом, высыпанным на мороз, как твои письма в никуда.

* * *

      Пьер стоит на коленях в церкви и думает о том, что раньше здесь было что-то, что он называл верой. Ощущение, что всё в конце концов складывается так, как должно. Что есть смысл в том, чтобы делать правильно — не потому, что тебя за это полюбят, а потому что правильное имеет цену само по себе. Потому что Кто-то смотрит и видит, и в итоге всё сходится.       Не сходится.       Она жива — это хорошо. Лучшее, что могло случиться. Он не чудовище, он рад, что она жива — это единственное, в чём он сейчас уверен.       Но всё остальное.       Он отдал её — было ли это зря? Де Ре говорит, что да. Молился всю зиму — и Бог молчал. Делал правильно — и это не имело значения. Носил маску — и за нее никто так и не заглянул. Ты так отчаянно желал любви, но ни разу не позволил себе быть с окружающими честным.       — Господи, — говорит он. — Я не прошу прощения. Я уже не знаю, за что просить. За решение — не знаю, может, было верно, может нет. За то, что я такой — не знаю: это не моя вина, или моя, или Твоя. Я просто хочу знать, что Ты там есть. Что кто-то видит. Что я не разговариваю сам с собой в окружении мёртвых холодных камней.       Бог никогда не отвечал ему. С чего бы Ему отвечать теперь, правда?       Жанне возможно ответил бы.       Кошон встает с колен. Смотрит на витражи, смотрит на сводчатый готический потолок и наконец не чувствует ничего.       Внутри пустота. Как в заброшенном соборе, из которого вынесли всё убранство: стены стоят, кладка держится, своды не рухнули.       Просто пусто.       Он проводит литургию на следующий день. Паства щурится на него из-за майского солнца, ярко бьющего сквозь цветные витражи.       De profundis clamavi ad te, Domine;       Domine, exaudi vocem meam.       Fiant aures tuae intendentes in vocem deprecationis meae.       Si iniquitates observaveris, Domine, Domine, quis sustinebit?       Пьер смотрит на паству и не видит ничего. Только слова колокольным звоном раздирают голову да длинные рукава облачения надёжно скрывают расцарапанные до крови руки.
4 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (3)