***
Реджина открыла дверь особняка на третий звонок — в домашних брюках, шёлковой блузке цвета бордо, с бокалом красного в руке. Выражение лица говорило: «Это лучше быть важно». — Свон, — констатировала она. Не вопросительно. Утвердительно, как факт, который не радует, но и не удивляет. — Привет. — Эмма переступила порог, не дожидаясь приглашения. Реджина посторонилась автоматически — как человек, давно смирившийся с тем, что Эмма Свон не соблюдает протокол. Из кухни тянуло яблоком и корицей — пирог, вероятно, — этот запах ударил по чему-то внутри, потому что пах домом. Безопасностью. Всем тем, чего не было в закусочной Бабушки с её неоном и пиратским одеколоном. — Генри наверху, — сообщила Реджина, закрывая дверь. — Делает уроки. Или делает вид. Вероятнее второе. — Мне нужно поговорить с тобой. Эмма прошла в гостиную, упала на диван, откинув голову на спинку. Закрыла глаза на секунду, чувствуя, как мягкая кожа принимает вес тела. Ноги гудели — от Бабушки шла пешком, хотя могла сесть в машину. Нужен был воздух. Реджина проследовала за ней, опустилась в кресло напротив, сделала глоток вина, наблюдая поверх бокала. «Режим мэра» — так Эмма мысленно это называла: приподнятая бровь, сомкнутые губы, подбородок чуть вверх. Ожидание. — Он меня достал, — выдохнула Эмма. — «Он» — это… — Крюк. Мой бывший, который три недели не может смириться с тем, что я его бросила. Реджина сделала ещё один глоток. На стекле остался едва заметный след помады — тёмной, ягодной. Свет торшера мягкими тенями ложился на её скулы. Эмма отвела взгляд, уставившись на каминную полку — фотография Генри в рамке, слегка запылённая по углам. — Опять сегодня в кафе. «Любовь моя» четыре раза за один обед. Рука на колене. Планы на будущее. Как будто я не говорила ему, что всё кончено. В этом же кафе. Теми же словами. — И что ты хочешь от меня? — Реджина скрестила ноги, покачивая бокалом. — Превратить в жабу? С удовольствием. — Хуже. — Эмма выпрямилась, глядя Реджине прямо в глаза. — Давай притворимся парой. На пару недель. Он увидит — отстанет. Тишина, повисшая после этих слов, ощущалась физически. Воздух в комнате словно загустел. Реджина моргнула. Потом ещё раз. Поставила бокал на столик — точно, контролируемо, без единого звука стекла о дерево. Этот жест — выверенная точность — выдал её больше любого слова. — Нет, — сказала Миллс. — Реджина… — Нет. Это унизительно. Это план уровня средней школы, и я не собираюсь изображать твою девушку, потому что ты не способна разобраться со своим бывшим. — Я разбиралась. Три недели. Не работает. — Разберись лучше. — Ты же любишь контроль, — перебила Эмма, подавшись вперёд. Реджина замолчала. Между бровей обозначилась складка — не гневная, скорее настороженная, как у кошки, услышавшей незнакомый звук. — Или ты боишься, что не справишься? — добавила Свон, понимая, что играет нечисто. Отчаяние — плохой советчик по части этики. Реджина поджала губы так, что они превратились в тонкую линию. На челюсти заходили желваки — раз, другой. Потом она наклонилась вперёд, произнося тихо, скупо: — Он мне никогда не нравился. Эмма ждала. — Ухмылка, — Реджина произнесла слово так, будто сплюнула косточку. — Крюк, которым размахивает как наградой. — Короткая пауза. Пальцы левой руки постукивали по подлокотнику — ритмично, задумчиво. — Ты его бросила, а он ведёт себя так, будто ты — вещь, которую забыл на полке. Осталось вернуться и забрать. Эмма видела, как мысль формируется за тёмными глазами, как решение вызревает. Наблюдать за Реджиной Миллс в момент принятия решения было чем-то завораживающим — как следить за работой сложного механизма. — Я хочу увидеть, как это сползёт с его лица, — сказала она наконец. Уголок рта дрогнул — не улыбка, но обещание улыбки. — Когда он поймёт, что ты «выбрала» меня. Что-то в груди Эммы расправилось — облегчение и предвкушение вперемешку, как всегда бывает, когда не знаешь, чего ждать. — Значит… — Хорошо, — отрезала Реджина тоном, которым подписывала указы. — Но только потому, что этот пират выводит меня из себя. Условия. — Условия, — повторила Эмма. — Никаких «деток». Никаких «милых». Никаких объятий, после которых мне придётся оттирать твою дешёвую тушь с шёлка. Поцелуи — исключительно при необходимости. И если ты назовёшь меня «зайкой»… — она не закончила, но взгляд закончил за неё. — Умру раньше, чем произнесу, — пообещала Эмма, поднимая правую руку. Реджина окинула её долгим оценивающим взглядом — так смотрят на контракт перед подписью. Эмма выдержала, стараясь не думать о том, что у Реджины Миллс очень тёмные глаза, что в свете торшера они кажутся почти чёрными. Это вообще не имело отношения к ситуации. — Наконец-то! Голос Генри обрушился с лестницы маленькой радостной лавиной. Мальчик стоял на верхней ступеньке в пижамных штанах и футболке с «Мстителями», прижимая к груди планшет. Лицо сияло с такой интенсивностью, что можно было освещать им комнату. — Генри Дэниел Миллс, ты подслушивал, — констатировала Реджина голосом, который должен был звучать грозно, но не дотягивал. — Я шёл за водой! — возразил Генри, скатываясь по лестнице через две ступеньки. — Услышал случайно. Это лучшее, что случилось в этом доме. Включая Рождество с Xbox. — Это не то, что ты думаешь, парень, — начала Эмма. — Мы просто… — Притворяетесь. Ага. — Генри закатил глаза с мастерством подростка, считающего взрослых безнадёжными. — Конечно. Как и последние три года. Эмма открыла рот — и закрыла. Посмотрела на Реджину, которая изучала содержимое бокала с преувеличенным вниманием. На щеках мэра, кажется, проступил румянец — но свет был тусклый, утверждать наверняка Свон бы не стала. — Уроки, — сказала Реджина тоном, не предполагающим обсуждения. — Сделал. — Тогда найди себе другое занятие. Наверху. Генри ушёл, унося с собой усмешку — копию Реджининой, генетика ни при чём, но воспитание творило чудеса. Эмма слышала, как он бормочет про «самых упрямых людей в Сторибруке» и «надо написать Вайолет». Повисла тишина — неловкая, наэлектризованная, как воздух перед грозой, которая ещё не началась, а только собирается. Реджина допила вино одним глотком, поставила бокал: — Начинаем завтра. Бабушкино кафе. Полдень. — Есть, мэм, — Эмма отдала честь: криво, несерьёзно, одними пальцами. Реджина закатила глаза. Уголок рта всё-таки дрогнул — крошечная трещина в броне, через которую просочилось что-то похожее на предвкушение. Эмма шла домой по ночному Сторибруку, мартовский ветер забирался под куртку. Где-то на Мэйн-стрит мигал фонарь — ритмично, как метроном. План отличный, убеждала она себя. Безупречный. Через две недели всё вернётся в норму. Ничего не изменится. Почти убедила.***
Закусочная Бабушки в полдень — особый вид хаоса. Звон посуды, голос Руби, перекрикивающий шипение гриля, запах кофе и подгоревшей картошки-фри. Док роняет солонку. Лерой комментирует. Привычный, почти уютный шум, в который Эмма вошла, как в тёплую воду, — и тут же увидела Киллиана за столиком у окна. За их столиком. Когда он стал считать его «их»? — Ты опоздала, любовь моя, — начал он, вставая с улыбкой. — Я уже заказал… Дверь за спиной Эммы открылась снова, впуская волну холодного воздуха вместе с Реджиной Миллс. Серое пальто до колен. Прямая спина. Выражение лица, от которого люди обычно расступаются. Она подошла к Эмме — без единого слова, без заминки, без взгляда в сторону пирата — и просто взяла её за руку. Пальцы сцепились: Реджинины — прохладные, сухие, уверенные; Эммины — чуть влажные от нервов. Всего лишь рука, подумала Свон. Пять пальцев. Кости, сухожилия, кожа. Почему тогда что-то дёрнулось внутри — коротко, резко, как разряд от дверной ручки в сухую погоду? — Привет, — сказала Эмма, и слово вышло мягче, чем она планировала. Реджина чуть сжала её пальцы — сигнал, план, договор — повернулась к Киллиану с улыбкой, отточенной годами правления. Безупречно вежливой. Абсолютно убийственной. — Капитан. Вы заняли наш столик. Лицо Киллиана стоило всего этого цирка. Ухмылка не исчезла — застыла, как недопечатанная фотография. Глаза забегали: их сцепленные руки, лицо Эммы, лицо Реджины, снова руки. Уравнение, в котором не сходились переменные. — Что… — начал он. — Нам нужен столик на двоих, — сказала Эмма. — Извини, Киллиан. Он встал. Сел. Снова встал. Открыл рот, закрыл. Посмотрел на Реджину с выражением человека, обнаружившего, что его корабль уплыл без него. — С каких это пор вы… — крюк описал неопределённый круг в пространстве между ними. — Это не твоё дело, пират, — отрезала Реджина, усаживаясь за столик и увлекая Эмму за собой. Киллиан не двинулся. Стоял над ними, загораживая свет, и улыбка боролась с замешательством — некрасиво, как масло с водой. — Эмма, — голос стал тише, серьёзнее, без привычного бравадного лоска. — Мы можем поговорить? Наедине? — Мы разговариваем, — ответила Эмма, стараясь не отводить взгляд. — И я сейчас занята. Обедаю. С Реджиной. — Это какая-то шутка? — Он перевёл взгляд на Миллс. — Ваше Величество, я не знаю, что вы задумали… — Я задумала пообедать, — Реджина подняла меню, раскрыв его с таким достоинством, будто это был королевский указ. — Вы мешаете. Присядьте за барную стойку. Там Лерой — составите друг другу компанию. Лерой обернулся с противоположного конца зала: — Не составит! Несколько голов повернулось в их сторону. Руби, появившаяся с блокнотом и карандашом, окинула всю сцену одним взглядом — цепким, профессиональным, жадным до деталей. — Два какао с корицей или один какао и один латте-без-сахара-без-молока-с-миндальным-сиропом? — Латте, — сказала Реджина. — Какао, — сказала Эмма. — Угу, — сказала Руби тоном «я всё знала» и ушла, виляя бёдрами, уже набирая что-то на телефоне. Киллиан стоял ещё секунд пять — долгих, неловких, таких, за которые можно успеть пересчитать трещины на потолке. Потом развернулся, не попрощавшись, и вышел. Колокольчик над дверью звякнул ему вслед — тонко, почти жалобно. — Ты видела его лицо? — шепнула Эмма, наклоняясь к Реджине. Плечи соприкоснулись. — Видела, — ответила Реджина. В голосе — что-то очень похожее на удовлетворение. Глубокое, тёмное. — Вот так, пират. Она всё ещё не отпустила руку Эммы. Свон решила, что это часть плана. Обед прошёл странно. Странно — потому что нормально. Потому что они просто ели, обсуждали расписание Генри на неделю и сломанный замок в участке, и Реджина ворчала на качество латте, и Эмма макала луковые кольца в соус и предлагала Реджине, зная, что та откажется, и Реджина отказывалась, но с таким выражением, которое означало «спроси ещё раз через пять минут, я передумаю». Через пять минут Эмма и правда спросила. Реджина взяла одно кольцо — двумя пальцами, брезгливо, как артефакт, — откусила и сказала: «Отвратительно». Доела до конца. На салфетке рядом с её тарелкой осталось пятно от помады. Следующие два дня город гудел. Руби рассказала Белль, Белль — Румпельштильцхену, который, вероятно, знал ещё до них самих. К утру среды Сторибрук работал в режиме сплетни. Снежка позвонила Эмме в семь утра — разговор длился сорок минут, из которых тридцать девять говорила, одну — дышала. Дэвид же прислал сообщение: «Ты уверена?». Эмма ответила «Да», потому что это было проще, чем объяснять. Реджина, надо отдать ей должное, не дрогнула ни на секунду.***
Утро третьего дня началось с кофе на рабочем столе в участке. Латте из «Бабушки», ещё горячий, с салфеткой, на которой знакомым чётким почерком: «Не смей засыпать на посту. — Р.» Эмма улыбнулась. Одёрнула себя. Улыбнулась снова — потому что это было объективно мило. Даже для притворства. Встреча с Киллианом случилась ближе к вечеру. Они с Реджиной шли по Мэйн-стрит — не за руки, просто рядом, плечо к плечу, обсуждая кружок по фехтованию для Генри. Разговор был до абсурдного бытовым: визит к дантисту, нужен ли новый рюкзак или старый протянет до конца года, почему учитель математики задаёт столько домашки. Два человека, делящие ответственность за ребёнка. В этом была своя негромкая прелесть. Из-за угла — Киллиан. «Случайно», разумеется, с букетом блёклых полевых цветов, собранных, судя по виду, на обочине. Лепесток одного уже подвял, сворачиваясь к стеблю. — Эмма! Какое совпадение! Ухмылка на месте. Словно последних трёх дней не было. Реджина действовала мгновенно — так, как всегда: без колебаний, без предупреждения. Повернулась к Эмме, положила ладонь ей на щёку — прохладные пальцы, запах яблок и чего-то цветочного — и поцеловала. Коротко. Но глубоко. Губы Реджины оказались мягче, чем Эмма ожидала. Не то чтобы она ожидала. Не то чтобы думала об этом. Не то чтобы… На вкус — кофе и яблоко. Три секунды. Может, четыре. Мир за эти четыре секунды потерял резкость по краям, как фотография, снятая не в фокусе. Отстранились — и Эмма сглотнула, внезапно ощутив сухость в горле. Зрачки Реджины чуть расширены, на скулах едва заметный румянец, губы приоткрыты на выдохе. Одно мгновение — прежде чем Миллс снова стала собой: прямая спина, приподнятый подбородок, безупречное самообладание. — Капитан, — обратилась Реджина к Киллиану, не убирая руки с талии Эммы. — Прекрасный вечер. Букет в его руке выглядел жалко. Но Киллиан не растерялся — не так, как в первый раз. Что-то изменилось в его лице: замешательство уступило место чему-то твёрже. Челюсть сжалась. Плечи развернулись. — Это представление, — сказал он. Не спросил. Констатировал. Голос был спокойным, но спокойствие это напоминало штиль перед штормом — обманчивый, напряжённый. — Я не знаю, зачем вы это делаете, но я не слепой. — Никто не говорил, что ты слепой, — ответила Эмма. Пальцы Реджины на её талии чуть сжались. — Просто глухой. К слову «нет». Это было жёстче, чем она собиралась. Киллиан дёрнулся — не физически, но что-то в его лице сместилось, как тектоническая плита, и на секунду из-под обаяния проглянуло что-то тёмное, уязвлённое. Он шагнул ближе. — Эмма, послушай. Я знаю тебя. Лучше, чем кто бы то ни было. То, что между нами… — Между нами ничего нет, — перебила Эмма, голос ровный, хотя сердце колотилось. — Я пыталась сказать тебе это по-хорошему. Несколько раз. Ты не слышишь. — Потому что это неправда! — Он повысил голос, и проходящая мимо бабушка Гертруда обернулась, прижимая сумочку к груди. — Ты не можешь… с ней? Серьёзно? Эмма, она Злая Королева, она… — Закончи это предложение, — произнесла Реджина. Тихо. Очень тихо. Тем голосом, от которого когда-то вздрагивали целые королевства. — Закончи. Мне интересно, чем. Киллиан посмотрел на неё — долгим и тяжёлым взглядом. Потом на Эмму. Потом — на их сцепленные тела, на руку Реджины на её талии, на расстояние в несколько сантиметров между их плечами. Цветы в его руке обвисли. — Это не конец разговора, — сказал он. Тише, чем раньше. Опаснее. Развернулся и ушёл по Мэйн-стрит — широким шагом, полы кожаного плаща хлопали по ногам, как потрёпанные паруса. Тишина. Шаги удалялись. Где-то залаял Понго. — Ну, — выдохнула Эмма, — это было… — Необходимо, — перебила Реджина. — Я хотела сказать «убедительно». — Естественно. Я прекрасная актриса. Ещё полквартала тишины. Шаги: кеды Эммы — мягкое шлёпанье по асфальту; каблуки Реджины — чёткий стаккато. — Ты хорошо целуешься, — вырвалось у Эммы прежде, чем мозг успел наложить вето. Реджина не ответила — только пальцы на пояснице Эммы на секунду судорожно сжались и разжались, и рука убралась. В кармане куртки завибрировал телефон. Генри: «Мамы, я видел вас из окна. Наконец-то. Не забудьте купить молоко.» Эмма фыркнула, показала экран Реджине. Та закатила глаза, но уголок рта предательски дрогнул. Вечер пах мокрой землёй, и на куртке Эммы — чужие духи с нотами яблок, орхидей и чего-то похожего на цитрус. Всё это было частью плана. Ненастоящее. Повторять это себе становилось с каждым днём чуть сложнее.***
На пятый день Реджина написала: «Генри хочет лазанью. Приезжай к семи, если не занята шерифскими обязанностями, вроде ловли грифонов или сна на рабочем месте». Эмма приехала к без четверти семь, потому что быть вовремя к ужину у Реджины казалось почему-то важнее, чем быть вовремя куда-либо ещё. Кухня была территорией порядка: мраморные столешницы блестят, специи — по алфавиту, полотенца висят ровно. Эмма чувствовала себя бродячей кошкой в музее. — Нарежь помидоры, — скомандовала Реджина, не оборачиваясь от плиты, указывая ножом на разделочную доску. Эмма взяла нож — японский, невесомый, — и помидор. Дома она резала всё охотничьим ножом, великоватым для кулинарии, но справлявшимся. Здесь, с этим пёрышком в руке, чувствовала себя самозванкой. Первый помидор вышел неровным, кусками разной толщины. На доске осталась лужица сока. — Тоньше, — сказала Реджина, подходя сзади. Её рука легла поверх руки Эммы — той, что держала нож. — Вот так. Плавным движением. Давай ножу делать работу. Голос совсем близко — у самого уха. Низкий, ровный, инструктирующий. От Реджины пахло лазаньей, базиликом, духами. Эмма замерла, чувствуя тепло чужого тела вдоль всей спины, от лопаток до поясницы. Генри сидит за столом. Это для Генри. Часть плана. У неё тёплые руки. — Поняла? — Реджина отступила. Быстро. Будто сама не заметила, как близко стояла. — Ага, — сказала Эмма и дорезала помидоры, старательно игнорируя покалывание на тыльной стороне ладони. Там, где только что лежали чужие пальцы. За ужином Генри рассказывал про школу. Снежка задала эссе про героизм — он написал про обеих мам. «Она сказала, что трогательно, но нужно выбрать одного героя». Эмма предложила Бэтмена. Реджина сказала: «Напиши про себя». Они переглянулись поверх стола — не для вида, просто потому что фраза Реджины оказалась точной, и Эмма подумала: она иногда бывает мудрее, чем позволяет увидеть. После ужина мыли посуду. Эмма — мыла, Реджина — вытирала. Ритм сложился сам: плеск воды, скрип полотенца, тарелка переходит из рук в руки, пальцы касаются — мокрые, сухие. Иногда Реджина забирала тарелку чуть раньше. Пальцы соприкасались дольше. Ни одна не комментировала. Кран капал. Реджина поджала губы, крутанула вентиль — раз, другой. Кран продолжал, ритмично и неумолимо. «Третий раз на этой неделе», — пробормотала она с таким лицом, с каким объявляла войну. Эмма подумала: есть что-то трогательное в женщине, которая когда-то проклинала миры, а теперь воюет с кухонным краном. Уходя, задержалась в дверях. Реджина стояла в проёме, прислонившись плечом к косяку. Свет из прихожей падал сзади, превращая контур в мягкое золотое сияние. Не мэр, не Королева. Женщина в домашних брюках, которая накормила семью ужином и немного устала. — Спасибо, — сказала Эмма. — За лазанью. За всё это. — Не за что, — ответила Реджина так привычно, что Эмме пришлось напомнить себе: пятый день. Осталось девять. Реджина мягко провела ладонью по её предплечью — жест прощания — и закрыла дверь. Эмма стояла на крыльце ещё секунд десять, чувствуя, как мартовский воздух остужает то место на руке, где только что было тепло.***
Шестой день. Седьмой. Они виделись каждый вечер — так получилось, без договорённости, будто расписание перестроилось само. Эмма заходила после смены: иногда к ужину, иногда позже, когда Генри уже засыпал. Приносила с собой пакет с едой из «Бабушки» или бутылку вина — всегда не того сорта, и Реджина всегда говорила «это не вино, это виноградный сок с амбициями», но пила. На седьмой вечер Эмма без спроса открыла верхний шкафчик на кухне, точно зная, где стоят бокалы. Реджина заметила. Ничего не сказала. Объятия на публике стали привычными — небрежные, при встрече и на прощание, рука на пояснице, пальцы, вплетающиеся в пальцы. Перед другими людьми. Только перед другими людьми. Кроме тех моментов, когда Реджина клала ладонь Эмме на колено за обедом в особняке. И Генри — единственный свидетель — был слишком занят телефоном, чтобы смотреть. Или делал вид, что не смотрит. С подростками никогда не угадаешь.***
Восьмой день. Эмма сидела за столом в участке, заполняя отчёт о разбитом фонаре на Мэйн-стрит, когда дверь открылась без стука. Киллиан. Кожаная куртка, выбритые щёки, запах дорогого одеколона — не рома, не обычного. Нового. Он старался. В руке — букет роз. Красных. Дорогих. Не с обочины. — Пять минут, — сказал он, кладя цветы на край стола. — Больше не прошу. Эмма отложила ручку. Посмотрела на розы — тугие бутоны, тёмно-алые, с каплями воды на лепестках. Красивые. Она не хотела, чтобы они были красивыми. — Киллиан. Мы уже говорили об этом. — Нет. Ты говорила. Я слушал. — Он сел на край стола, игнорируя стул, и наклонился к ней. Голос — тихий, серьёзный. Без ухмылки. Без бравады. — Эмма, я плыл через миры ради тебя. Я умер ради тебя. Буквально. Я заслужил хотя бы разговор. Что-то в этом «заслужил» — не обида, а искреннее непонимание, тупиковая растерянность — зацепило. Эмма чувствовала, как жалость шевельнулась внутри, тёплая и неуместная. Но стоило вспомнить «любовь моя» на автомате, руку на колене, уверенность, что «нет» — это «попробуй ещё раз»… Жалость не продержалась. — Ты не заслужил, — сказала она, стараясь быть мягче, чем хотелось. — Ты не можешь заслужить человека. Это так не работает. Я благодарна тебе за всё, что ты сделал. Правда. Но это не значит, что я тебе что-то должна. Киллиан дёрнулся. Челюсть сжалась — она видела, как напряглись мышцы под кожей. — Значит, это правда? Вы с ней — по-настоящему? — Да. По-настоящему. Ложь обожгла язык. Или не ложь. Эмма уже не была уверена. Он встал. Отошёл к окну, упёрся ладонью и крюком в подоконник, глядя на улицу. Спина напряжённая, как парус под ветром. Молчал долго — достаточно, чтобы Эмма услышала, как тикают часы на стене, и капает кран в туалете, и где-то на улице хлопает дверь машины. — Она тебя не любит, — произнёс он наконец, не оборачиваясь. — Она не умеет. — Ты не знаешь, на что она способна. Он обернулся. Посмотрел на неё — долго, с выражением, в котором смешались боль, злость и нежелание сдаваться. — Цветы можешь оставить, — сказала Эмма. — Не буду. — Он подобрал букет со стола. — Они для тебя. — Киллиан… — Она тебя не заслуживает, — бросил он от двери. — Никто не заслуживает. Но я хотя бы честен в том, чего хочу. Дверь закрылась. Эмма сидела, глядя на то место, где лежали розы. На столешнице осталось мокрое пятно — несколько капель воды с лепестков. Она провела по ним пальцем, размазывая. Вечером позвонила Реджине. — Он приходил, — сказала, лёжа на кровати, ковыряя заусенец на большом пальце. — С розами. Красными. Пауза. Звон — бокал о столешницу. — Розы, — повторила Реджина. Голос ровный. Слишком ровный, как натянутая проволока. — Как оригинально. — Реджина… — Он не имеет права. — Голос надломился, и из трещины вышло что-то острое. — Ты сказала нет. Он видел нас вместе. Он всё равно приходит с цветами — как будто твой выбор не считается. Как будто твоё «нет» — приглашение поторговаться. Эмма молчала, слушая дыхание Реджины на том конце — чуть чаще обычного. Этот гнев — настоящий, непритворный, — от лица человека, защищавшего её право на «нет», ощущался физически. Теплом в груди. Покалыванием в кончиках пальцев. — Он сказал, что ты не умеешь любить, — произнесла Эмма тихо. Не знала, зачем. Может, хотела услышать, как Реджина это опровергнет. Тишина затянулась, и в этой тишине Эмма услышала, как Реджина сглотнула. — Пират — эксперт по многим вещам, — произнесла Миллс наконец. — Ром, воровство, кожаные штаны. Любовь в этот список не входит. Это не было опровержением. Это было уклонением. Эмма узнала его — сама пользовалась этим приёмом всю жизнь. — Спокойной ночи, Эмма, — сказала Реджина. Не «Свон». Эмма. Блондинка положила телефон на грудь, чувствуя вибрацию собственного пульса через корпус. Реджина Миллс произносила её имя так, будто оно состоит из других букв. Других звуков. Другого значения. За окном мигал фонарь — ритмично, настойчиво, как пульс города, отказывающегося засыпать.***
Девятый день принёс сцену, которой Эмма не ожидала. Суббота. Ярмарка у причала — ежегодная, весенняя, с лотками яблочной карамели и аттракционом, который Лерой собирал каждый год из одних и тех же деталей, клятвенно обещая, что «в этот раз ничего не развалится». Генри тащил их обеих, вцепившись в рукав Эммы одной рукой, в рукав Реджины — другой, с энтузиазмом человека, выгуливающего двух упрямых собак. Эмма купила сахарную вату — огромную, розовую, прилипающую к пальцам и волосам. Реджина смотрела на неё с выражением, которое обычно приберегала для свидетельств падения цивилизации. — Это не еда, — заявила Миллс, отстраняясь от розового облака. — Это счастье в материальной форме, — возразила Эмма, отщипывая кусок и протягивая. — Попробуй. Один раз. — Нет. — Реджина. — Нет. — Одну крошечку. Вот такую, — она показала пальцами расстояние в полсантиметра. Реджина сузила глаза. Потом — медленно, с достоинством королевы, принимающей дань, — наклонилась и сняла невесомый клочок ваты губами прямо с пальцев Эммы. Губы — мягкие, тёплые — коснулись подушечек. Мимолётно. Случайно. Но мурашки прокатились от кончиков пальцев до локтя, и Эмма забыла, как дышать. — Приемлемо, — вынесла вердикт Реджина невозмутимо. — У тебя сахар на губе, — выдавила Эмма, отводя взгляд. Генри, наблюдавший эту сцену из-за стойки с попкорном, тяжело вздохнул и показал двум одноклассникам: «Вот, смотрите, мои мамы. Да. Обе. Да, наконец-то». Киллиан появился через полчаса — неизбежный, как прилив. Он стоял у рыбного лотка, делая вид, что рассматривает копчёную скумбрию. Эмма заметила его первой. Реджина — второй. Они переглянулись, и Реджина без слов положила ладонь ей на поясницу — жест, который за последние дни успел стать своим. Минут десять ничего не происходило. Киллиан ходил по ярмарке, держась на расстоянии, но не настолько далеко, чтобы его не было видно. Наблюдал. Выжидал. Когда Генри убежал к карусели, а они остались вдвоём у лотка с яблоками в карамели — ирония не ускользнула от Эммы, — он подошёл. — Мне нужно сказать кое-что, — начал он, обращаясь к обеим сразу. Голос натянутый. — И я скажу это один раз. — Говори, — Реджина скрестила руки на груди. — Мы торопимся. Он проигнорировал её, глядя на Эмму. — Я не верю в это. Не верю, что ты проснулась однажды утром и решила, что хочешь быть с ней. После всего, что между нами было. После Камелота, после Преисподней, после… — Киллиан, — перебила Эмма, чувствуя усталость — тяжёлую, песочную, забившуюся в каждый сустав. — Я не обязана объяснять тебе, как работают мои чувства. И когда они начались. — Ты обязана быть честной! Голос его поднялся. Несколько голов повернулось: Бабушка за стойкой, Арчи с зонтиком, молодая пара с ребёнком. Щёки залило жаром — Эмма сжала зубы, потому что это была злость, а не стыд, и она не собиралась извиняться за неё. — Не смей повышать на неё голос, — произнесла Реджина. Негромко. Так негромко, что Киллиану пришлось наклониться, чтобы услышать. И в этом был расчёт: заставить человека приблизиться, чтобы ударить точнее. — Ни здесь. Ни где-либо ещё. Ни сейчас. Ни когда-либо. Она сказала тебе «нет». Не один раз. Не два. Ты глухой или невоспитанный? Киллиан побелел. Или покраснел. Сложно было разобрать на ярмарочном свету, среди мигающих гирлянд и запаха карамели. — Ты отравила ей мозг, — бросил он, отступая. — Это твои фокусы. Твоя магия. — О, если бы, — Реджина приподняла бровь. — Моя магия нашла бы применение поинтереснее. Например, заставить этот крюк исчезнуть. Вместе с его владельцем. — Реджина, — предупредительно сказала Эмма. — Что? Он первый начал. Киллиан стоял, переводя взгляд с одной на другую, потом ушёл — резко, не попрощавшись, в сторону причала. Эмма смотрела ему в спину, пока плащ не пропал за углом. Тишина длилась три удара сердца. — Ну, — Эмма выдохнула, — это было… — Если ты скажешь «необходимо», я превращу тебя в кактус. И поставлю на подоконник. Поливать забуду — Я хотела сказать «много». Реджина промолчала. Потом, тихо, глядя вслед уходящему пирату: — Он не сдастся. — Знаю. — Тогда мы тоже не сдадимся. В этом «мы» было что-то, от чего у Эммы перехватило горло. Не от содержания — от интонации. Реджина произнесла это так, будто «мы» существовало не две недели. Будто оно существовало всегда. Генри вернулся с карусели, сжимая плюшевого медведя, выигранного в тире. — Я видел Крюка, — сообщил он, протягивая медведя Реджине. — Он выглядел несчастным. Это тебе. Реджина взяла плюшевого медведя двумя пальцами — как биологический образец. — Зачем мне это? — У него бант. Тебе идёт. — Генри… — Мам, просто возьми медведя. Реджина забрала медведя. Эмма заметила, что к концу ярмарки он переместился из руки в сумку — аккуратно, чтобы бант не помялся. Вечером на крыльце, прощаясь, они стояли друг напротив друга. Генри уже ушёл наверх, из прихожей падал свет, и дыхание обеих уходило паром в мартовский воздух. — Спасибо, — сказала Эмма. — За сегодня. За то, что сказала ему. — Я не ради него говорила. — Знаю. Тишина. Не неловкая, просто другая. Наполненная, как бокал до края — одно неосторожное движение, и прольётся. — Спокойной ночи, — произнесла Реджина. Ни одна из них не двигалась. — Нам надо… для убедительности, — сказала Реджина, голос чуть хриплый. Она не уточнила, что именно. Обе знали. Поцелуй начался формальностью — лёгкое касание губ, почти рассеянное. Потом рука Реджины легла на затылок Эммы, пальцы скользнули в волосы. Руки Эммы вынырнули из карманов, нашли талию Реджины, притянули ближе. Звук — не вздох, а тень вздоха, — когда тела соприкоснулись. Поцелуй стал глубже. Медленнее. Язык Эммы коснулся нижней губы — Реджина приоткрыла рот. Приглашение, разрешение, капитуляция. Поцелуй был со вкусом вина, корицы от пирога, что-то горьковато-сладкое — просто Реджина. Отстранились, когда закончился воздух. Лбы соприкоснулись. Дыхание — горячее, рваное. Пальцы Реджины — в волосах Эммы. Пальцы Эммы — на талии Реджины. Три сантиметра расстояния. Несколько лет недосказанного. — Это… — выдохнула Эмма. — Тоже для вида? Реджина посмотрела на неё — в упор, не мигая. Что-то растерянное и решительное одновременно. Человек на краю, решающий прыгнуть. — Заткнись и целуй. Второй поцелуй не был мягким. Не был осторожным. Настоящий — с силой, с жаром, с зубами на нижней губе, со стоном, проглоченным на полузвуке. Длился столько, что потом, по дороге домой, Эмма не могла вспомнить, когда он закончился. Вкус её помады. Тепло. И голос, хриплый, почти неслышный: «До завтра, Эмма». Опять — Эмма. Не «Свон».***
Дни после крыльца слились в тёплое, пугающее, неразделимое пятно. Эмма начала приходить раньше. Не к семи — к шести. Потом к половине шестого. Реджина не гнала. Молча доставала второй бокал, наливала вино, ставила на стойку. Эмма брала как нечто само собой разумеющееся. Они смотрели фильмы — Реджина выбирала чёрно-белое «с сюжетом», Эмма настаивала на боевиках. Заканчивали компромиссом в виде старых комедий, от которых Генри стонал и уходил наверх, а они оставались на диване. Расстояние между ними сокращалось с каждым вечером: сначала — подушка; потом — ничего; потом — плечо к плечу; потом — голова Эммы на плече Реджины. Никто не комментировал. Поцелуи на прощание стали ритуалом. На крыльце, у двери. Короткие — но с каждым вечером чуть длиннее. Чуть глубже. Чуть труднее прервать. Эмма уходила и всю дорогу домой облизывала губы, ловя вкус чужой помады. Я думала, это игра, — крутилось в голове, когда она лежала дома, в темноте, уставившись в потолок. Вспоминала, как Реджина машинально поправила ей воротник куртки — пальцы задержались у горла на секунду. Не прикосновение. Обещание прикосновения. Мне нравится, когда она рядом. Мне нравится, как она ворчит на мои фильмы. Запах её кухни. Как она произносит моё имя перед сном. Нехорошо. Очень нехорошо.***
Одиннадцатый день. Вторник. Эмма узнала о случившемся от Руби — та позвонила, пока Свон заправляла машину на единственной в городе бензоколонке. — Крюк только что ушёл из мэрии, — голос Руби звенел тем особым азартом, который появлялся только при первоклассных сплетнях. — Грохнул дверью так, что со стены упала рамка с благодарностью от городского совета. — Что? — Он пришёл к Реджине. Один. Я была в приёмной — относила документы. Слышала не всё, но… — Что ты слышала? — Он сказал ей… — Руби понизила голос, как будто Киллиан мог подслушать через телефонную линию. — Что ты под её влиянием. Что она использует тебя, чтобы ему насолить, что это просто месть. Потом голоса стихли, я не разбирала слов. А потом — хлопок двери так, и полет рамки со стены. Эмма повесила трубку. Руки сжали руль так, что побелели костяшки. Бензин капал из заправочного пистолета — она забыла его повесить. Мелкая лужица расползалась по асфальту, радужная, маслянистая. До мэрии — семь минут на машине. Она доехала за четыре. Реджина сидела за рабочим столом, как всегда: спина прямая, очки на кончике носа, ручка в руке, документ перед ней. Идеальная картина контроля. Только рука, державшая ручку, была абсолютно неподвижна — не писала, не двигалась, просто сжимала. Так сильно, что на пальцах проступили белые полосы. — Руби позвонила, — сказала Эмма с порога. — Руби — городская радиостанция. Ей следовало бы вещать с антенны, а не разносить кофе. — Реджина не подняла головы. — Реджина. — Что? — Посмотри на меня. Пауза. Потом Реджина сняла очки — медленно, аккуратно сложила дужки — и подняла взгляд. Лицо спокойное. Безупречно спокойное. Но глаза красные по краям. Эмма знала этот вид — когда держишься так долго, что слёзы уже и не нужны. — Что он сказал? — спросила Эмма, подходя к столу. — Ничего существенного. — Реджина. — Он… — Миллс положила ручку на стол. Точно, параллельно краю. Контроль. — Он пришёл убедить меня закончить «этот фарс». Его слова. Сказал, что я использую тебя. Что я неспособна на настоящие чувства. Что Злая Королева не… Голос треснул. Тонко, едва заметно, как волосяная трещина на фарфоре, которую видно только на свету. Реджина сглотнула, собираясь. — Что я возьму от тебя всё, что смогу, а потом сломаю. Как ломаю всех. В кабинете было тихо. Тикали часы на стене — массивные, старомодные. На подоконнике стоял кактус в горшке, маленький, нелепый, подаренный Генри на день рождения. Лучик солнца дотягивался до стола, высвечивая пылинки в воздухе. — Он ошибается, — сказала Эмма. — Разумеется, — ответила Реджина быстро. Слишком быстро. Голосом, которым закрывают тему. Эмма обошла стол. Реджина следила за ней взглядом — настороженным, как у раненого зверя, не решающего, бежать или подпустить. Свон присела на край стола — грубо, по-мужски, Реджина обычно ненавидела, когда она так делала, — оказавшись совсем близко. Видела каждую ресницу. Красноту вокруг радужки. Тонкую морщинку между бровями, которая не разглаживалась. — Он ошибается, — повторила Эмма. Медленнее. Тяжелее. — Во всём. Ты никого не используешь. Ты не ломаешь. Не больше. И ты способна… — она запнулась, потому что следующее слово было огромным, и произнести его в контексте притворства было невозможно, а в контексте правды — страшно. — Ты способна на всё. Реджина смотрела на неё. Молча. Без брони. Без сарказма. Без приподнятой брови. Несколько секунд — обнажённых, невыносимых, — прежде чем привычная стена поднялась обратно, выражение лица вернулось к нейтральному, и Миллс потянулась за ручкой. — У меня встреча через десять минут, — сказала она ровно. — Закрой дверь, когда будешь уходить. Эмма не уходила ещё минуту. Просто сидела на краю стола, глядя на макушку Реджины, склонившейся над бумагами, слушая скрип ручки по бумаге — слишком размашистый, чтобы быть настоящим почерком. Потом встала, дошла до двери. Остановилась. — Я поговорю с ним, — сказала она. — Не нужно. — Нужно. — Свон… — Эмма, — поправила она. — Ты теперь зовёшь меня «Эмма». Не возвращайся к «Свон». Она закрыла дверь. Мягко, без грохота. Рамка на стене покачнулась, но устояла.***
Разговор с Киллианом состоялся в тот же вечер. На причале, у «Весёлого Роджера». Ветер нёс запах соли и мокрых верёвок. Доски скрипели под ногами. Киллиан сидел на бочке у трапа, перекатывая между пальцами монету — старую, потемневшую, — нервный жест, который Эмма видела у него впервые. — Ты приходил к Реджине, — сказала она без приветствия. Монета замерла между большим и указательным. — Я сказал ей правду. — Ты сказал ей гадость. Есть разница. Киллиан поднялся. В закатном свете его лицо выглядело старше — резче, суше, с тенями, которых не было при дневном освещении. Кожа вокруг глаз — сухая. Он плохо спал. Эмма заметила это и разозлилась на себя за то, что заметила. — Я люблю тебя, — сказал он. Просто. Без бравады, без спектакля. Впервые за всё время — голый факт, положенный между ними, как камень на стол. — Я знаю, что ты не хочешь это слышать. Но это правда. — Любовь — это не только то, что ты чувствуешь, — ответила Эмма. Горло сжало, но она продолжила. — Это ещё и то, как ты себя ведёшь. Ты не слушаешь меня. Ты не уважаешь мои решения. Ты пришёл к женщине, которая мне дорога, и сказал ей, что она неспособна любить. Это не любовь, Киллиан. Это… я не знаю, что это. Но не любовь. Он молчал. Монета снова двинулась между пальцами — туда-сюда, туда-сюда. Потом остановилась. Он сжал её в кулаке. — Я уплываю, — сказал он. — На неделю. Может, две. Мне нужно… подумать. — Хорошо. — Не «хорошо» — она вздрогнула от резкости в голосе. Потом он выдохнул, сдувая собственную злость, как пену с пива. — Прости. Просто… «хорошо» — это всё, что ты скажешь? — Что ты хочешь услышать? Пауза. Долгая. — Что тебе хоть немного жаль, — сказал он тихо. Эмма стояла на причале, ветер трепал волосы, солёный воздух щипал глаза — или не воздух. Она хотела сказать правду: мне жаль. Мне правда жаль. Но не так, как ты хочешь. Не жаль, что мы не вместе. Жаль, что ты не слышишь. — Мне жаль, — сказала она. — Правда. Киллиан кивнул. Один раз, коротко. Потом взошёл по трапу на «Весёлого Роджера», не обернувшись. Эмма стояла на причале, пока паруса не развернулись и корабль не начал медленно, тяжело отходить от берега. Ветер гудел в снастях — звук, похожий на стон. Или на вздох облегчения. Она достала телефон. Эмма: Он уплывает. На неделю или две. Реджина: Хорошо. Эмма: Ты в порядке? Реджина: Разумеется. Почему не должна быть? Эмма: Реджина. Реджина: … Реджина: Приезжай. Генри уже спит. Есть вино. Эмма: Еду. Она приехала через двенадцать минут. Реджина открыла дверь в домашних штанах и старой футболке Генри, судя по размеру и логотипу, — без макияжа, с волосами, собранными в небрежный пучок. Выглядела моложе. Уязвимее. Не как мэр. Не как Королева. Как женщина, которая провела плохой день и не хочет об этом говорить. Они не говорили. Сели на диван, Реджина налила вино — два бокала, красное, — и они пили молча, и тишина была другого сорта: не неловкая, не наполненная, а тёплая. Разделённая. Как одеяло на двоих. В какой-то момент голова Эммы оказалась на плече Реджины — сама, без решения. И пальцы Реджины оказались в её волосах — тоже сами, перебирая пряди медленно, задумчиво. Ни одна из них не притворялась. Некому было. Генри спал наверху. Зрителей не было. Зрителей не было. Эмма закрыла глаза, чувствуя, как пальцы проходятся по виску, за ухом, вдоль линии роста волос. Каждое прикосновение — мягкое, ритмичное — пускало по коже тёплые волны. Она думала: мне надо уехать. Встать, попрощаться, сесть в машину. Вернуться домой. Провести черту. Она не двинулась. — Останься, — сказала Реджина. Очень тихо. Пальцы замерли в волосах Эммы. — Гостевая комната застелена. — Хорошо, — ответила Эмма. Она спала в гостевой комнате, в футболке Реджины — та дала ей чистую, серую, пахнущую кондиционером и чуть-чуть духами, — под тяжёлым одеялом, на подушке, которая была слишком мягкой. Лежала в темноте, слушая тишину чужого дома — скрип половицы, гул холодильника снизу, тиканье часов в коридоре — и думала: это не притворство. Это уже давно не притворство. Я не знаю, когда перестало быть. Может, никогда и не было. Утром на кухне стояла кружка с кофе. Чёрный, без сахара, как она любит. Рядом — записка: «Я на работе. Генри в школе. Замок захлопнется сам. Не сжигай мой дом. — Р.» Эмма допила кофе, вымыла кружку, вытерла полотенцем. Повесила полотенце ровно — так, как Реджина вешала. Поймала себя на этом. Усмехнулась. Вышла. Фонарь на Мэйн-стрит горел ровно. Не мигал.***
Четырнадцатый день выпал на субботу. Генри уехал к другу на ночёвку — с рюкзаком, набитым комиксами и чипсами, и ухмылкой, от которой хотелось одновременно обнять его и запереть в комнате. «Развлекайтесь, мамы», — бросил он через плечо. В этом «мамы» — ни грамма иронии. Эмма пришла к восьми. Реджина открыла дверь в тёмно-бордовой блузке — шёлковой, той самой, что была в первый вечер, когда всё началось. Чёрные брюки. Волосы распущены. Запах духов и чуть-чуть вина. Камин в гостиной горел, на столике — два бокала, свечи на каминной полке. Всё выглядело как свидание. Настоящее. — Заходи, — сказала Реджина, отступая. — Красиво, — Эмма кивнула на камин, на полумрак, превращавший гостиную в нечто интимное. — Было холодно. Камин — для тепла. Свечи — потому что не хочу переплачивать за электричество. — Конечно, — согласилась Эмма. Обе знали. Диван. Вино — красное, сухое, со вкусом ягод и чего-то древесного. Эмма пила медленнее обычного, потому что хотела запомнить этот вечер. Каждую минуту. За окном шёл дождь — из тех, что не замечаешь, пока вдруг не понимаешь, что он идёт уже давно. Шелест по стёклам, потрескивание дров, дыхание. Реджина сидела, подобрав ноги, крутя бокал за ножку. Свет камина играл на её лице. Шрам над верхней губой казался глубже в этом свете, и Эмме хотелось коснуться его — пальцем, губами. Мысль была настолько отчётливой, настолько бесстыдной в своей конкретности, что блондинка отвела взгляд. Сделала глоток. — Итак, — начала она. Голос нормальный. Почти. — Две недели прошли. — Да. — Киллиан уплыл. Даже до этого уже отступал. Цветов не носит. Можно заканчивать. Договор выполнен. Слова повисли — тяжёлые и не приятные. Эмма ждала, от Реджины слова наподобие «разумеется», «наконец-то» — что-то в этом роде. Завтра всё вернётся в норму. Мэр и шериф. Два дома. И никаких пальцев, никакого крыльца, никакого запаха чужих духов на своей куртке, который она, если честно, перестала замечать — он просто стал частью воздуха. Реджина молчала. Дрова треснули. Россыпь искр взлетела к дымоходу. Одна — маленькая, оранжевая — приземлилась на каминную решётку и погасла. — Да, — произнесла Реджина наконец. Голос ровный. Ни одна мышца не дрогнула. — Можно. Пауза. Тише. На полтона ниже. Так, что Эмма едва расслышала за шумом дождя: — Я не хочу, чтобы это заканчивалось. Сердце пропустило удар. Потом два. Забилось с удвоенной силой. Кровь хлынула к щекам. В груди расправилось что-то огромное, тёплое и невыносимое — как вдох после долгого ныряния, когда лёгкие обжигает воздухом. — Реджина… — она не знала, что собиралась сказать. Реджина смотрела прямо. Без привычной брони, без сарказма, без приподнятой брови. Столько открытой, беззащитной честности, что это выглядело почти неприлично — как будто сняла не маску, а кожу. — Не потому что удобнее. Не потому что раздражает пирата. Хотя это приятный бонус. — Тень усмешки, мгновенная, как блик. — А потому что последние две недели были лучшими за долгое время. — Сглотнула, горло двинулось. — И я не готова сделать вид, что их не было. Бокал в руке чуть дрогнул — на миллиметр. Этот миллиметр сказал Эмме больше всех слов. — Мне тоже, — выдохнула она, голос сорванный, надтреснутый, будто прорвало плотину. — Я думала, притворяюсь. Была так уверена. А потом ты поцеловала меня на Мэйн-стрит — и я забыла, кто из нас зрители. Реджина поставила бокал. Повернулась. Расстояние между ними — ничтожное. Тепло чужого тела. Запах яблока, орхидеи, что-то тёплое. В тёмных глазах — отражения пламени от камина. — Я так боялась, — прошептала Эмма. Слова вышли раньше мысли. — Я тоже, — ответила Реджина. Голос как надломленная ветка — хруст и тишина. Рука Реджины поднялась к лицу Эммы. Осторожно, будто касаясь хрупкого. Кончики пальцев — щека, скула, линия челюсти. Эмма закрыла глаза, подаваясь навстречу всем телом. Губы нашли друг друга мягко, почти невесомо. Первое касание — вопрос: можно? правда? уверена? Можно. Правда. Уверена. Поцелуй углубился. Языки встретились. Вкус: вино, вино, Реджина. Эмма вплела пальцы в тёмные волосы, притягивая ближе. Звук из горла Реджины — не стон, а вздох, перешедший в стон. Прошёлся по позвоночнику горячей волной, от затылка до поясницы, осел внизу живота тугим настойчивым теплом. Отстранились — на сантиметр, на два. Реджина дышала часто. Зрачки съели радужку. Губы — влажные, припухшие. Человек, наконец переставший сдерживаться. — Не здесь, — сказала она. Голос низкий, хриплый. Не отказ — приглашение. Протянула руку. Эмма взяла.***
Лестница — двадцать три ступеньки, Эмма считала однажды от скуки, — казалась бесконечной. На каждой третьей одна из них останавливалась, целуя другую: у перил, у стены, на площадке. Каждый поцелуй длиннее предыдущего. Руки не могли определиться — перила или друг друга. На двенадцатой ступеньке Эмма споткнулась о собственную ногу, чуть не утащив обеих вниз. — Грация лебедя, — пробормотала Реджина, удержав её за талию. — Очень смешно, — выдохнула Эмма, хватаясь за плечи. Обе рассмеялись — тихо, задыхаясь, уткнувшись друг в друга. Смех перешёл в поцелуй, поцелуй — в движение вверх. Коридор второго этажа. Дверь спальни. Рука Реджины на ручке. Спальня пахла ею — концентрированно, плотно. Широкая кровать с тёмным покрывалом, приглушённый свет прикроватной лампы, задёрнутые шторы. Аккуратность — как во всём доме, но здесь, в этой аккуратности, — что-то интимное. Территория, куда не пускают. Щелчок замка за спиной. Не конец. Решение. Точка невозврата. — Мы можем не торопиться, — сказала Эмма, потому что кто-то должен был. Тело протестовало против каждого слова. — Знаю, — ответила Реджина, шагнув ближе. — Не хочу торопиться. Потянулась к воротнику Эмминой фланелевой рубашки — привычный жест, за последние дни ставший ритуалом: поправить воротник, пригладить складку. Но пальцы не отпрянули. Скользнули ниже. К первой пуговице. Замерли. — Можно? В этом вопросе — столько, что у Эммы перехватило дыхание. — Да. Первая пуговица. Вторая. Третья. Пальцы двигались медленно — не от неуверенности, а наслаждаясь. Каждый участок открывшейся кожи — поцелуй. Шея — лёгкое, щекочущее касание, мурашки побежали по рукам. Ключицы — мягко, влажно, Эмма запрокинула голову, чувствуя, как тепло чужих губ расходится от точки касания кругами. Грудь — дыхание Реджины обожгло кожу над краем бюстгальтера. Свон застонала тихо, вцепившись в её плечи. Колени стали ненадёжными. — Ты такая красивая, — прошептала Эмма. Первое, что пришло. Абсолютно правдивое. Абсолютно недостаточное. Реджина подняла голову. В глазах — блеск. Влажный, почти неуловимый. — Скажи ещё раз. — Ты. Красивая. — Эмма обхватила её лицо ладонями, заставляя смотреть. — Невозможно, нечестно, несправедливо красивая. Мне понадобилось притворные отношения, чтобы это наконец заметить. Я идиотка. Звук — полусмех, полувсхлип. Поцелуй, солёный от чьих-то слёз. Эмма не стала выяснять чьих. Рубашка на полу. Эмма потянулась к блузке Реджины — шёлк скользил под пальцами, живой, тёплый. Расстегнула быстрее, торопливее. Блузка соскользнула с плеч, обнажив гладкую тёмную кожу. Эмма провела ладонями по рукам — от плеч до запястий и обратно. Мурашки на чужой коже. Дрожь — мелкая, как рябь на воде. Кровать. Не рухнули, не упали — переместились, медленно, не отрываясь. Покрывало — прохладное под спиной Эммы. Тело Реджины сверху — горячее. Контраст вышиб воздух из лёгких. — Подожди, — Реджина приподнялась на руках. Волосы упали вперёд, щекоча лицо Эммы. — Хочу на тебя смотреть. Смотрела — несколько бесконечных секунд, — будто запоминая каждую веснушку, каждый шрам. Взгляд падал на ключицы, живот, линию джинсов. Эмма чувствовала его физически — как прикосновение. Как тепло. Как медленный огонь из тлеющих углей. — Хватит пялиться, — пробормотала она, щёки горят. — Или я решу, что ты составляешь каталог. — Может, и составляю, — ответила Реджина. Улыбка — настоящая, не ироничная, мягкая, открытая — преобразила лицо. — Дорогая. Это «дорогая» — тихое, почти случайное, будто выскользнуло само — ударило Эмму под дых сильнее любого заклинания. Руки Реджины скользнули по животу. Пальцы остановились у пуговицы джинсов. Вопрос повис без слов. Эмма кивнула — говорить невозможно, горло сжато. Джинсы. Бельё. Кожа к коже — наконец, полностью. Эмма задохнулась от тепла чужого тела вдоль всего своего, бедро к бедру, грудь к груди. Запах — духи, пот, кожа, нечто неуловимое, что было только Реджиной. Обхватила её ногами, притягивая ближе. Реджина застонала — низко, протяжно. Вибрация прошла по телу Эммы от груди до кончиков пальцев на ногах. — Не торопись, — прошептала Эмма, хотя сама дрожала от нетерпения. — Хочу запомнить. Реджина наклонилась к её груди — медленно, влажно, обводя языком. Эмма выгнулась, вцепившись в простыню. Мир сузился до точки касания. Ниже — живот, рёбра, впадинка у бедра. Каждый поцелуй оставлял мокрый горячий след. Тело открывалось навстречу. Исчезало всё, не связанное с этими руками, губами, дыханием. Пальцы скользнули по внутренней стороне бедра — медленно, мучительно медленно. Эмма закусила губу, стараясь не торопить, не просить. Тело просило за неё — бёдра двинулись навстречу. Когда пальцы коснулись — скользнули, мягко и уверенно — Эмма застонала в голос, запрокинув голову. — Посмотри на меня, — сказала Реджина. Открыла глаза. Реджина над ней — волосы рассыпались, щёки в румянце, глаза тёмные. Смотрела с нежностью, голодом и благоговением. Что-то ещё, чему Эмма не знала названия, но узнала бы из тысячи. — Это настоящее, — сказала Реджина. Не вопрос. — Настоящее. Пальцы двигались кругами — точными, ритм нарастал. Тугая пружина скручивалась. Дыхание превратилось в рваные вдохи. Эмма шептала имя Реджины — снова, снова, снова — как молитву. — Не останавливайся. Пожалуйста… Ритм ускорился. Давление усилилось. Тело напряглось, каждый нерв — на пределе. Секунда ожидания — мучительная, сладкая, невыносимая. Лавина. Тело прошила дрожь — горячая, неконтролируемая. Из горла вырвался звук, которого она не узнала. Пальцы впились в плечи Реджины. Лампа на прикроватном столике мигнула — по стене пробежала рябь белого света. Магия, звезды под закрытыми веками — ничего не разобрать. Реджина целовала ее лицо — лоб, веки, скулы, уголки губ. Шепот: ты здесь, я здесь, все хорошо. Тон был важнее слов. Эмма открыла глаза. Мокрые ресницы. — Ты разбила лампу? Реджина покосилась на тумбочку. Лампа цела. На абажуре — тонкая трещина, извилистая, как молния. — Формально, — произнесла Миллс с убийственным спокойствием, — это ты. — Моя магия. Твоя вина. Рассмеялись — вместе, тихо, глядя друг другу в глаза. Смех перерос в поцелуй. Эмма перекатилась, подмяв Реджину под себя. Волосы упали вперед, образовав золотистую завесу между ними и окружающим миром. — Моя очередь, — хриплый голос звучит многообещающе. Реджина посмотрела на Эмму снизу вверх — зрачки расширены, губы припухли, грудь вздымается. Кивнула. Одно движение. Доверие. Свон целовала медленно. Шею — пульс быстро бился под тонкой кожей. Ниже. Прослеживая губами каждый изгиб. Ключицы — вздох. Грудь — тихий стон, пальцы зарылись в волосы Эммы. Живот — мышцы напряглись, дрожь. Линия бедра — Реджина прикусила нижнюю губу. Непроизвольный жест, беззащитный. Эмма замерла и поцеловала это место еще раз. Нежнее. Скользнула ниже. Реджина резко выдохнула, словно задерживала дыхание. Бедра раскрылись. Эмма прижалась губами, языком — мягко, настойчиво. Соленый вкус. Терпкий. Интимный до головокружения. Реджина двигалась навстречу — плавно, ритмично. Одна ее рука сжимала простыню, другая лежала на затылке Эммы, направляя, но не настаивая. Пальцы подрагивали. — Эмма, — выдохнула она. Имя, произнесенное сорванным голосом, — лучший звук на свете. — Эмма, я… Не успела. Тело выгнулось дугой. Стон — низкий, протяжный, растворяющийся в тишине. По телу прошла волна дрожи. Затем — медленно — расслабление. Реджина лежала, раскинувшись, с закрытыми глазами. На висках — влажные дорожки от пота и слез. Эмма поднялась и легла рядом. Подоткнула смятое покрывало. Уткнулась носом в изгиб шеи Реджины, вдыхая аромат духов, пота, секса и яблока. Этот запах останется на коже до утра. Тишина. Дождь за окном. Дыхание. Два сердца — не в унисон, но рядом. Пальцы Эммы рисовали узоры на спине Реджины — бессмысленные, бездумные. Просто чтобы прикасаться. Просто чтобы сказать: Я здесь. Ты здесь. Это произошло. — Это было… — начала Реджина сонным, низким и довольным голосом. — Если скажешь «удовлетворительно», я обижусь. — Хотела сказать «не для вида». — Нет, — Эмма притянула ее к себе. Переплетенные ноги, руки, дыхание — кокон, в котором ничего не нужно объяснять. — Не для вида. Навсегда. — «Навсегда» — громкое слово, Эмма. — Значит, я громкая. Реджина тихо рассмеялась — мягкий, приглушенный звук. Уткнулась лицом ей в шею. Дыхание выровнялось. Тело расслабилось. Чужая голова на плече — якорь, дом, правда. Дождь утих. Камин внизу, должно быть, догорел. Лампа тускло светила, трещина на абажуре отбрасывала тень, похожую на молнию. Где-то далеко лаял Понго. Часы в коридоре отсчитывали минуты, которые больше не нужно было считать. Эмма лежала, ощущая тепло Реджины всем телом. Она лениво, сквозь дрему, думала о том, что пират давно ушел, а ухмылка сползла именно так, как хотела Реджина. А они остались. Вместе. По-настоящему. Фонарь на Мэйн-стрит за окном горел ровно — впервые за две недели не мигая.