Не смей закрывать глаза

R
Завершён
85
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 335 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник

Не смей закрывать глаза

Настройки
      Клинок вошёл криво — не между рёбер, а чуть ниже, вспарывая мышцу с тем глухим, мокрым звуком, от которого у Эммы потемнело в глазах раньше, чем пришла боль. Светлая магия рванулась наружу последним отчаянным всполохом, опалив ладони Гидеона, и тут же погасла, оставив после себя привкус палёной меди на языке и звон в ушах, похожий на лопнувшую гитарную струну. Колени ударились об асфальт. Мир вздрогнул и наклонился набок, словно кто-то дёрнул Сторибрук за край, как скатерть.       Гидеон отступил. Меч в его руке подрагивал — Свон видела это, хотя зрение уже расплывалось по краям, затягиваясь мутной плёнкой.       — Это должно было быть иначе, — пробормотал он, глядя на кровь, стекающую по клинку и капающую на носки его ботинок. Мальчишка. Просто перепуганный мальчишка с чужим мечом в руках. — Ты должна была сдаться.       Эмма попыталась засмеяться. Получился влажный кашель, от которого рану под рёбрами прошило белым, выжигающим — она согнулась пополам, прижимая ладонь к боку, чувствуя, как между пальцами проступает горячее и липкое.       — Никогда не была хороша в послушании, — выдавила она, ощущая, как слова царапают горло. — Спроси… кого угодно.       Чёрный дым обвил Гидеона, как удав, утаскивая его прочь — Чёрная Фея забирала своё, — и Спасительница осталась одна, на четвереньках, посреди лужи, которая расползалась по асфальту быстрее, чем ей хотелось бы думать. Где-то далеко — за два квартала или за два мира — кричали люди. Может быть, её имя. Может быть, нет. Она не слышала ничего, кроме собственного пульса, бившегося в виски тяжёлыми ударами, как кто-то стучит кулаком в запертую дверь.       Она завалилась на бок. Асфальт был тёплым — нагрелся за день, — и это казалось нелепым: умирать на тёплом асфальте, рядом с пожарным гидрантом, на котором кто-то нацарапал «Лерой был здесь». Какая глупость. Какая нелепая, обидная, дурацкая глупость — заметить это сейчас, когда мозг должен думать о важном, а вместо этого цепляется за царапины на краске и трещину в бордюре, лишь бы не смотреть вниз, на собственные руки, тёмные от крови.       Она их подвела. Всех. Генри, которому обещала вернуться. Сноу, которая верила в неё больше, чем кто-либо имел право верить. Дэвида. Крюка.       Реджину. Которой не смогла объяснить, чем та для неё была, — и которую подвела сильнее всех.       Запах пришёл первым — шафран и что-то горьковатое, ореховое, почти неуловимое, забитое озоном и металлическим привкусом крови. Но Эмма узнала бы его в любом состоянии, в любом мире, на любом расстоянии от смерти.       Потом — фиолетовая вспышка, такая яркая, что Свон зажмурилась, хотя глаза и без того едва держались открытыми. Магия ударила в воздух волной, сдвинув пустую банку из-под газировки, валявшуюся у бордюра, и та покатилась по асфальту с жестяным дребезжанием — звук настолько обычный, настолько не подходящий к моменту, что у Эммы сдавило горло от абсурдности.       Реджина опустилась рядом с ней на колени. Не плавно, не грациозно — рухнула, ободрав ладони, не заметив лужу крови, в которую ткнулась коленями. Волосы растрёпаны, рукав блузки порван от плеча до локтя, на скуле — свежая ссадина, уже затянувшаяся корочкой. Глаза — чёрные, расширенные, с тем бешеным блеском, который Эмма видела у неё только один раз в жизни, когда Генри лежал без сознания в больнице Сторибрука.       — Эмма. — Голос Миллс был ровным. Слишком ровным — так говорят, когда стиснули зубы так крепко, что на челюсти проступили желваки. — Эмма, посмотри на меня.       Блондинка попыталась сфокусировать взгляд. Лицо Реджины двоилось, расплываясь по краям, как отражение в потревоженной воде.       — Уходи, — прохрипела Свон. Каждое слово стоило вдоха, а каждый вдох стоил того, чтобы немного умереть. — Реджина, это не…       — Если ты скажешь «не твоя битва», я ударю тебя по здоровой стороне, — оборвала Миллс, и пальцы её уже расстёгивали куртку Эммы, стягивая кожу с раны, осматривая повреждение с тем цепким, практичным взглядом, который всегда пробивался сквозь панику, потому что Реджина Миллс не позволяла себе разваливаться, когда кто-то рядом нуждался в её руках. — Не шевелись.       — Красиво звучит… от человека, который только что… пригрозил мне побоями, — выдавила Эмма, и уголок рта дёрнулся — не улыбка, скорее её тень, болезненная, кривая.       Ладони Реджины легли на рану. Фиолетовая магия вспыхнула — не плавно, не контролируемо, а рвано, яростно, с треском, как высоковольтный провод под дождём. Эмма почувствовала, как чужая сила входит в неё — горячая, густая, почти обжигающая — и натыкается на что-то внутри, на тьму, которую оставил клинок. Тьма шипела, расползалась, жрала свет, как чернила в воде, только наоборот — это свет растворялся в черноте, исчезая. Боль отступила на секунду, качнулась назад, как волна, — и ударила снова с такой силой, что Свон прикусила губу до крови.       Пальцы Реджины дрогнули.       — Не получается, — произнесла она. Тихо. Очень тихо — и от этой тихости у Эммы что-то оборвалось в груди, потому что Реджина Миллс не говорила тихо. Реджина Миллс командовала, насмехалась, язвила, приказывала — но не шептала с такой звенящей, стеклянной хрупкостью в голосе. — Клинок… в нём тёмная магия. Она не пускает.       Эмма смотрела на неё снизу вверх — на стиснутые губы, на лихорадочный блеск глаз, на пальцы, светящиеся фиолетовым, подрагивающие от усилия — и подумала: вот так. Вот так она запомнит Реджину Миллс. На коленях в чужой крови, с порванным рукавом и листком в волосах, яростную и перепуганную одновременно. Бывают образы и похуже для последнего воспоминания.       — Реджина, — позвала она, и собственный голос показался далёким, как будто говорил кто-то другой из соседней комнаты. — Послушай меня.       — Нет, — мгновенный ответ, резкий, почти злой. Миллс даже не подняла головы, пальцы давили сильнее, магия трещала. — Я не буду слушать прощальную речь. Не от тебя.       — Мне нужно… — Свон сглотнула, и горло отозвалось сухой, наждачной болью. — Мне нужно, чтобы ты знала кое-что. На случай…       — Нет никакого «на случай».       — Реджина.       Что-то в её голосе — может быть, спокойствие, может быть, та мягкая, ватная покорность, которая приходит, когда перестаёшь бороться — заставило Миллс замереть. Поднять голову. Посмотреть.       Эмма увидела, как у Реджины изменилось лицо. Не резко — а как будто что-то за ним обрушилось. Как будто она прочитала в глазах Свон то, чего не хотела видеть: не боль, не страх, а согласие. Тихую, вежливую готовность уйти.       — Генри, — сказала Эмма. Имя сына далось легко, как выдох — единственное слово, которое тело ещё помнило, как произносить без усилия. — Скажи ему… что я не боялась. Соври. Он поверит… ты хорошо врёшь.       — Замолчи, — выдохнула Реджина, и голос был сдавленным, неживым.       — И скажи… — Кашель перебил её, мокрый, рвущий, выворачивающий рёбра наизнанку. Эмма зажмурилась, переждала, вцепившись пальцами в ткань блузки Реджины. Мир покачнулся. Она вернула его на место усилием воли — ненадолго, она знала, что ненадолго. Когда открыла глаза, увидела, как Реджина смотрит на её рот — неподвижно, остекленело, — и поняла по этому взгляду раньше, чем по вкусу: кровь. Тёмная полоска, стекающая из уголка губ к подбородку. — Скажи, что он… лучшее. Что случилось. В моей жизни.       — Эмма, замолчи.       — Мэри… — Голос стал тише. Тоньше. Как будто кто-то убавлял громкость, и Свон ничего не могла с этим поделать. — Скажи… простила. Давно. За всё.       Слова заканчивались. Не мысли — мыслей было ещё много, они толклись в голове, наступая друг другу на пятки, — а именно слова. Язык не слушался, горло закрывалось, каждый звук продирался наружу, как сквозь мокрый песок.       Реджина молчала, и на щёку ей скатилась слеза — одна, быстрая, которую она не стала вытирать, потому что руки были заняты чужой раной.       — А тебе… — Эмма подняла руку. Или попыталась — конечность отозвалась с задержкой, тяжёлая, чужая, и пальцы нашли ладонь Реджины на своём животе скорее случайно, чем намеренно. Кожа была скользкой от крови — чьей, уже не разобрать. — Тебе… спасибо. За то, что… была. За то, что стала… семьёй.       Она хотела сказать «настоящей» и «первой в моей жизни», но воздуха хватило только на выдох, короткий, свистящий, и Эмма просто сжала чужие пальцы — слабо, почти невесомо — надеясь, что Реджина поймёт остальное.       Реджина стиснула зубы. Слёзы текли, но она не всхлипывала, не позволяла голосу дрогнуть — держала, как и всё в своей жизни.       — Ты не умираешь, — произнесла Миллс, и каждое слово звучало как гвоздь, вколоченный в стену. — Ты не умираешь, Эмма Свон. Я не разрешаю.       Блондинка улыбнулась. Слабо, одними уголками губ, но по-настоящему — и этой улыбки не должно было хватить, чтобы что-то выразить, но хватило. Чертовски типичная Реджина: запрещать смерть с той же интонацией, с которой запрещала парковку в неположенном месте.       — Упрямая, — выдохнула она. Одно слово. На большее не осталось сил.       Веки поползли вниз. Темнота подступила — мягкая, тёплая, почти ласковая, — и Эмма почувствовала, как собственные пальцы слабеют на тыльной стороне ладони Реджины, той, что прижимала рану. Не разжимаются — просто перестают держать. Как будто кто-то медленно выкручивал из них последнюю силу, и она ничего не могла с этим поделать. Реджина почувствовала тоже. Эмма поняла это по тому, как чужая ладонь под её пальцами вздрогнула — резко, судорожно. Потом раздался звук — короткий, рваный вдох, — и Реджина сдвинулась ближе, к её голове, и вторая ладонь легла Эмме на щёку. Горячая. Мокрая. Пахнущая магией, шафраном и железом.       — Нет. Открой глаза. Пожалуйста. «Пожалуйста.» Реджина Миллс не говорит «пожалуйста». Эта мысль ещё дотянулась откуда-то из гаснущего сознания, зацепилась за край и повисла.       — Ты не можешь уйти, — голос Миллс сорвался, и Эмма сквозь густеющую темноту услышала то, чего не слышала за все годы — настоящий, открытый, ободранный до мяса страх. — Ты не можешь, потому что я не сказала тебе. Я ни разу не сказала — за все эти годы, ни разу…       Слова доходили. Ещё доходили — ясно, чётко, каждое.       — …и если ты уйдёшь сейчас, это останется со мной навсегда. И я не выдержу.       Большой палец Реджины провёл по её скуле — или Эмме так показалось, она уже не была уверена, что отличает реальное от придуманного.       — Я люблю тебя, — произнесла Реджина. — Слышишь? Не как мать нашего сына. Не как…       Пальцы Эммы соскользнули с ладони Реджины — мягко, безвольно — и рука упала на асфальт с глухим стуком костяшек о тёплую поверхность.       «…люблю тебя.»       Последнее, что осталось. Не слово — отпечаток слова, вдавленный в темноту, как печать в горячий воск.       Можно отпустить.       Реджина Миллс не замолчала. Не сразу.       Рука Эммы лежала на асфальте — безвольная, раскрытая ладонью вверх, — а на тыльной стороне ладони Реджины, той, что прижимала рану, ещё хранилось тепло чужих пальцев. Призрак хватки, которой больше не было. Реджина смотрела на эту руку — на раскрытую ладонь, на бледные пальцы, которые больше не держали — и из горла вырвался звук, тихий, короткий, не похожий ни на что человеческое. Не крик, не всхлип. Скорее то, что издаёт зверь, когда железные челюсти капкана смыкаются. Её всю передёрнуло — крупно, от плеч до ладоней, как от удара током, — и на секунду лицо потеряло всякое выражение. Стало пустым. Белым.       Потом челюсть сжалась. Что-то в ней перещёлкнуло — видимо, обратно на место — и Реджина Миллс заговорила снова. Быстрее, тише, наклонившись к лицу Эммы так близко, что губы почти касались её лба.       — Ту, которая таскает мне какао в мэрию без повода. Ту, которая не боится меня, когда я сама себя боюсь. Ту, которая посмотрела на Злую Королеву — и осталась. — Голос не дрожал. Руки дрожали — обе, и та, что на ране, и та, что на щеке, — но голос держался, как стена, которая отказывается падать. — Так что открой глаза, Свон. Открой, потому что я только что сказала тебе самое важное в своей жизни — и ты мне ответишь.       Эмма не открыла глаза. Реджина замерла, вглядываясь в грудную клетку под собственной ладонью. Движение — или его не было? Тень от вывески «У Бабушки» мигнула по куртке, и на секунду показалось… Нет. Не показалось. Или показалось. Грудь Эммы дрогнула — может быть, поднялась, может быть, это дрожали руки самой Реджины, и она принимала собственную тряску за чужое дыхание.       Не имело значения. Реджина убрала ладонь с её щеки, прижала обе руки к ране и влила в них всё, что у неё было. Фиолетовая магия хлестнула по краям раны — яростная, привычная, та, которой она владела десятилетиями, та, которая никогда не подводила.       Тьма в ране отбросила её обратно. Не просто отбросила — оттолкнула с силой, от которой пальцы Реджины онемели, а в запястья ударило так, будто она сунула руки в кипяток. Тёмная магия в клинке узнала тёмную магию в ней. Свою. Родственную. И не впустила — как замок, в который суют не тот ключ, похожий, но не тот.       Реджина попробовала снова. Сильнее. Жёстче. Магия ударила в рану — и отскочила, разлетевшись фиолетовыми искрами по асфальту. Одна попала на банку из-под газировки, та зашипела и оплавилась.       Руки Реджины тряслись. Колени стояли в луже чужой крови — давно остывшей, пропитавшей ткань насквозь, — Реджина чувствовала эту влагу на коже, тошнотворно-конкретную, обыденную до отвращения. Внутри поднялась паника. Настоящая. Не та управляемая тревога, с которой она жила годами, а животная, слепая — та, что приходит, когда понимаешь: руки, которыми ты разрушала города, останавливала проклятия, — бесполезны.       Её магия не работала. Единственное, чем она владела лучше всего на свете, — не работало. Рана тёмная. Магия тёмная. Одно отталкивало другое, как два одинаковых полюса. Реджина Миллс стояла на коленях посреди Мэйн-стрит с окровавленными руками — без единой мысли в голове, кроме одной: я не знаю, что делать. Она не знала, что делать.       Дэниел умер у неё на руках — она не смогла. Отец умер, потому что она сама это сделала. Робин исчез — она не успела. Генри лежал без сознания в больничной палате после её же яблока — а она могла только смотреть. Каждый раз — бессильные руки. Каждый раз — слишком поздно, слишком мало, не та магия, не те слова, не то сердце.       Опять кровь. Опять чужое тело, которое остывает. Опять она — на коленях, с магией, которая не спасает. Как будто мироздание говорило ей одно, снова, снова: ты не из тех, кто спасает. Ты из тех, кто теряет.       Фиолетовый свет в ладонях мерцал, слабел. Реджина смотрела на собственное свечение — привычное, надёжное, единственное, что было по-настоящему её, — понимая с хирургической ясностью: этого недостаточно. Тёмная магия не пробьёт тёмную. Ей нужно то, чего у неё, может быть, нет. Светлая магия. Та, которая была у Эммы. Та, которая никогда не жила в Реджине Миллс, потому что Реджина Миллс — Злая Королева. Какие бы шаги к свету она ни делала, внутри всегда оставалась тьма. Всегда.Или нет?       Пальцы на ране сжались. Что-то сдвинулось — глубоко, на самом дне, там, куда Реджина не заглядывала, потому что боялась. Не магия — что-то до магии, до заклинаний, до тёмного, до светлого. То место, откуда растёт всё остальное. Свечение в ладонях дрогнуло, мигнуло — фиолетовый побледнел, как чернила, размытые водой, — и в его глубине проступил другой цвет. Тёплый. Незнакомый. Золотистый отблеск, робкий настолько, что мог оказаться обманом зрения — отражением вывески, тенью от фонаря, чем угодно, только не тем, чем был на самом деле.       Реджина затаила дыхание. Пошевелиться — значило спугнуть.       Золото не погасло. Оно ширилось медленно — так медленно, что следить за ним было всё равно что следить за рассветом: невозможно назвать секунду, когда ночь кончается. Фиолетовый отступал, вытесняемый из ладоней, из пальцев, из-под ногтей, как вода, вытекающая из опрокинутого стакана. На его место приходило тепло — мягкое, густое, пульсирующее в такт сердцебиению Реджины, а может, в такт сердцебиению Эммы, если оно ещё оставалось. Золото наливалось светом, густело, набирало плотность — а потом побелело. Не резко. Как молоко, растворяющееся в чае, — мягкие завихрения, перетекающие друг в друга, пока цвет не стал ровным, чистым, нестерпимо ярким.       Тьма в ране почувствовала чужое. Заметалась, зашипела, огрызнулась болезненной судорогой — тело Эммы дёрнулось под ладонями. Реджина не отступила. Белый свет давил, заливал каждую рваную трещину, каждый след тёмного клинка — терпеливо, неумолимо, как прилив, поднимающийся по берегу вопреки ветру. Тьма отползала, скручиваясь, теряя хватку — сантиметр за сантиметром, нехотя, с тем скрежетом, который был слышен не ушами, а зубами, рёбрами, позвоночником.       Реджина шептала. Не заклинания — у неё не осталось заклинаний. Просто слова. Те, что приходят, когда больше нечего сказать. На древнем языке, на английском, обрывками, без порядка, без смысла — или с единственным смыслом, который имел значение. Слёзы стекали по подбородку, падали на куртку Эммы, оставляя тёмные пятна.       Белый свет разгорался. Мэйн-стрит залило молочным сиянием — вывеска «У Бабушки» утонула в нём, тени отступили от тротуара, стало видно каждую трещинку в асфальте, каждую каплю крови, каждую ресницу на закрытых глазах Эммы Свон. Потом свет погас. Тихо. Как задутая свеча.       Реджина замерла над неподвижным лицом Эммы. Ладони на ране обмякли. Ничего не происходило. Секунда. Две. Пять. Грудная клетка Эммы не шевелилась. Лицо — бледное, восковое, с засохшей полоской крови у рта — не менялось. Ресницы не дрогнули. Ветер шевельнул прядь светлых волос на виске, упавшую на закрытые глаза, — единственное движение на этом лице. Не то, которого Реджина ждала.       На Мэйн-стрит стояла тишина. Ни голосов, ни шагов, ни сирен — город затих, как будто вымер вместе с ней. Сторибрук замер, пустой, тёмный, — а Реджина стояла на коленях в остывшей крови, с пустыми ладонями, с выгоревшей до дна магией, и смотрела на лицо, которое не двигалось.       Она опустила взгляд на собственные руки. Кровь на них подсыхала, стягивая кожу. Ни фиолетового свечения, ни золотого, ни белого. Пусто. Она отдала всё — всё, что было, всё, чего не было, всё, о чём не знала, — и ладони остались обычными. Человеческими. Бесполезными.       Не убрала их с раны. Не сдвинулась. Некуда было двигаться. Не к кому.       Тишина как будто длилась вечность.       Мизинец дрогнул первым. Левая рука, та, что лежала на асфальте раскрытой ладонью вверх, — один палец, самый маленький, едва заметно шевельнулся, согнулся и разогнулся, как будто проверяя, существует ли ещё. Крошечное движение, тупое, рефлекторное, — прошило темноту насквозь, как трещина в стене. За ним потянулось остальное: давление тёплых ладоней на животе, привкус крови во рту, холод воздуха на мокрых щеках.       Эмма попыталась вдохнуть. Первый вдох не получился — грудная клетка отказалась разжаться, мышцы свело, и Свон захрипела, дёрнувшись всем телом. Второй вдох вышел рваным, коротким, с присвистом, но воздух дошёл до лёгких — больно, горячо, как глоток кипятка.       Ладони на ране вздрогнули. Потом исчезли — и через секунду Эмма почувствовала, как пальцы обхватывают её лицо, осторожно, как что-то, что может рассыпаться от неловкого движения. Реджина склонилась над ней — так близко, что Свон ощутила тепло чужого дыхания на своей коже, рваное, частое.       — Эмма? — Голос совсем рядом, над ней. Столько надежды в одном слове, что от этого стало страшнее, чем от темноты. — Эмма, ты меня слышишь?       Веки разлепились. Не открылись — именно разлепились, тяжело, через силу, как приклеенные. Мир хлынул внутрь — мутный, размытый, — и первое, что Эмма увидела, было лицо Реджины. Совсем близко. Мокрое, покрасневшие глаза, тушь размазана под нижними ресницами, на губах — засохшая кровь. Не своя. В растрёпанных волосах торчал кусочек сухого листа, и Эмме отчаянно захотелось его убрать, но руки не слушались.       Реджина смотрела на неё — не дыша, не двигаясь, как будто боялась спугнуть, как будто одно неловкое движение вернёт всё обратно в темноту.       — Ты… — Свон разомкнула губы. Звука почти не было — сухой хрип, воздух сквозь пересохшее, забитое кровью горло. Она сглотнула, попробовала снова, выталкивая слова по одному, как камни из-под завала.       — Ты ска…зала.       — Сказала, — выдохнула Миллс. Голос был неузнаваемым — тонким, мокрым, без единого следа стали.       Эмма закрыла глаза. Не от слабости — от того, что смотреть на это лицо оказалось невыносимо, слишком ярко, слишком много для тела, которое минуту назад было мёртвым. Открыла снова. Реджина никуда не делась. Большой палец Миллс медленно стёр засохшую кровь с уголка Эмминых губ — машинально, как будто руки делали то, что голова ещё не могла.       — И ты… думаешь… — Каждое слово давалось отдельным усилием, как подъём на ступеньку. — …я после этого… куда-то…       Она не договорила. Не хватило воздуха. Но Реджина поняла — Эмма увидела это по тому, как дрогнули её губы, как пальцы на щеках Свон сжались чуть сильнее.       — Не смей, — прошептала Миллс.       Потом её лицо сломалось.       Не как раньше — не окаменело, не опустело. Наоборот. Всё, что Реджина держала внутри — минуту, час, всю свою жизнь, — хлынуло наружу разом, и она заплакала. Не беззвучно, не сдержанно, не так, как плачет королева. Некрасиво. Рвано. Плечи тряслись, дыхание перехватывало, и звуки, вырывавшиеся из горла, были похожи на те, что издают, когда слишком долго задерживали воздух и наконец вдохнули. Она плакала, и пальцы не отпускали лицо Эммы, и слёзы падали Свон на щёки, горячие, чужие.       Эмма подняла руку. Медленно. Каждый сантиметр стоил отдельного усилия, мышцы дрожали и отказывались подчиняться, но ладонь добралась до щеки Реджины и легла на неё — мокрую, горячую. Большой палец неуклюже стёр слезу, размазав тушь ещё больше.       — Не буду, — прошептала Свон. Хрипло, по слогам, но отчётливо. — Не бу-ду. Слы-шишь?       Реджина накрыла её руку своей, прижала к щеке — крепко, как будто проверяя, что рука настоящая, тёплая, живая, что она не исчезнет, если отвести взгляд.       — Никогда больше, — выдохнула Миллс, и это звучало одновременно как просьба и как приказ. — Поклянись.       — Клянусь, — сказала Эмма, и слово повисло между ними, тёплое и тяжёлое, и Реджина закрыла глаза, прижимаясь щекой к ладони Свон, и этого было достаточно.       Они остались так — рука к щеке, лоб ко лбу — на тёплом асфальте Мэйн-стрит, рядом с пожарным гидрантом и надписью «Лерой был здесь». Вывеска «У Бабушки» мигнула и погасла. Стало темнее, тише, — но не страшно.       Рана не затянулась полностью — Эмма чувствовала это, тупую, ноющую пульсацию под рёбрами, напоминание, что тьма не сдаётся просто так. Но дышать она могла. И глаза оставались открытыми. И щека Реджины была мокрой и тёплой под её ладонью.       Ответ мог подождать. Он никуда не денется — потому что Эмма Свон впервые в жизни была абсолютно уверена, что завтра наступит.
85 Нравится 6 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (6)