Часть 1
21 февраля 2026 г., 14:56
Афиши ASHFOX до сих пор кричат их именами с покосившихся тумб — выцветшие лица, агрессивный шрифт, взгляды, полные той юношеской наглости, которая уже кажется похороненной. Контракты пылятся в папках с расслоившимися уголками, пахнут старой бумагой и несбывшимися надеждами. А спонсоры, наивные души, всё ещё верят, что вложились в высокое искусство, а не в цирк уродов. Скоро квартальный отчёт. Скоро им придётся объяснять, почему их активы превратились в пепел.
Трое оставшихся сидят в привычной забегаловке у Пальметто. Здесь всегда одно и то же: засаленный пластик столов, на котором круги от кофе накладываются друг на друга, как годичные кольца. Пахнет прогорклым жареным маслом, дешёвым кофе и сыростью, которая проела стены до бетона. За окном — вечная хмарь Пальметто, город никогда не знал настоящего солнца, только неоновые вывески да фонари.
За этим столиком родились их первые риффы. Здесь, в этом прокуренном углу, они придумали название группы, здесь строили планы на мировое господство. И здесь же, судя по запаху безнадёги, их карьера и сдохнет. Умрёт тихо, под аккомпанемент шипения кофе-машины и редких ругательств запоздалых посетителей.
Натали Рене Уокер сидит напротив входа, теребит кончик длинной белоснежной пряди, которая плавно переходит в грязный фиолетовый у корней — краска давно не обновлялась, как и всё в их жизни. Она похожа на ангела, который задержался в аду на перекур. Ангела с тёмными кругами под глазами и нервной привычкой грызть соломинку. Карие глаза опущены в стол, пальцы левой руки барабанят по столешнице — мышечная память. Бас-гитара сейчас без надобности, но пальцы помнят. Тело помнит. Душа уже подзабыла.
— И что нам делать без Сета? — голос Рене звучит тихо, будто она в церкви, а не на поминках собственной группы. Соломинка в её пальцах согнулась под неестественным углом. — У нас тур через три месяца. Люди билеты купили. Нельзя их подставлять.
Подставлять так, как Сет подставил нас. Подставлять так, как он подставлял свой нос каждую гребаную ночь, рассыпая белый порошок на зеркальце заднего вида своего внедорожника. Но об этом мы, конечно, умолчим. Это грязное бельё, которое уже не отстирать.
Кевин Дей развалился на стуле, словно медведь, которому наскучила берлога. Темноволосый качок, чей IQ, судя по всему, ушёл в бицепсы и там благополучно застрял. Он лениво ковыряет вилкой холодную пасту «Карбонара», которая успела покрыться неаппетитной плёнкой. Он смотрит на проблему с высоты своего «опыта» и непробиваемой тупости — два качества, которые всегда спасали его от рефлексии.
— Да боже, Рене, — он откидывается на спинку стула, запуская пальцы в волосы. Салфетка прилипла к локтю, он её не замечает. — Нашли трагедию. Сет — не последний барабанщик на планете. Сейчас этих ударников… — он щёлкает пальцами, подбирая слово, и смотрит в потолок, где медленно вращается лопасть вентилятора, разгоняя тяжёлый воздух, — …как грязи. Дадим объяву. Кого-нибудь найдём.
Эндрю Джозеф Миньярд сидит в тени, отбрасываемой пластиковой пальмой в углу. Светлые, почти белые волосы падают на глаза, скрывая выражение лица. Но янтарные глаза, которые обычно горят адским пламенем на сцене, сейчас темнее осенней грозы. Он медленно ставит стакан с виски на стол. Слишком медленно. Хрусталь (пусть и дешёвый, барный) глухо стукается о пластик. Это плохой знак. Очень плохой.
— Кевин, — голос Эндрю вязкий, как патока, но режущий, как скальпель. Таким тоном говорят, когда собираются вынести приговор. — Ты, блять, правда такой дебил или просто тренируешься?
Кевин дёргает щекой. Жилка на виске начинает пульсировать.
— Че сразу дебил-то? Язык попридержи.
— Дебил, — спокойно, почти ласково повторяет Эндрю. Он поднимает глаза, и в них полыхает тот самый ад, который так любят фанатки. — Потому что ты не видишь разницы между «барабанщиком» и «тем самым наркоманом». Сет не просто стучал палками. Сет был долбаным метрономом с человеческим сердцем. Ты слышал, как он играл? Ты слышал, как он задвигал свою педаль так, что у звукорежиссёра яйца в узел завязывались от кайфа?
Он откидывает светлую чёлку со лба, прожигая Кевина взглядом. Тот отводит глаза первым.
— Ты прав. Барабанщиков — дохуя и больше. — Эндрю делает глоток виски, чувствуя, как огненная вода обжигает горло, но это единственное тепло в этом промозглом вечере. — Но такого долбоёба, который чувствует ритм, как сердцебиение собственной матери — больше нет. Один на миллион, Кевин. И мы его просрали. Господи, блять. Почему ты такой долбаёб?
— Эндрю, не богохульствуй, — привычно, на автомате вставляет Рене. Это как мантра, как ритуал, который она повторяет каждый раз, когда Эндрю переходит грань.
Эндрю переводит на неё тяжёлый взгляд. Ему плевать на Господа, когда группа разваливается на глазах. Ему плевать на всё, кроме музыки. А музыки больше нет.
— Прости, Рене. Запамятовал. Господь нынче на другой линии — объясняет Сету, что героин не входит в святое причастие. — Он усмехается, но в усмешке нет веселья — одна горечь.
Кевин громко цыкает, отодвигая тарелку с такой силой, что вилка слетает на пол. Его терпение трещит по швам, как дешёвая ткань.
— Ой, да иди ты в жопу, Эндрю. Вечно из мухи слона раздуваешь. Ну ушёл ударник. Траур объявим? Усилим прослушивания — наймём какого-нибудь отбитого хуя. Вкатим ему гонорар, он отработает тур, свалит. Все счастливы. Деньги те же, яйца те же. В чём проблема, нахрен?
Он разводит руками, словно предлагая гениальное, очевидное решение. Лицо его раскраснелось от праведного гнева.
Эндрю делает ещё один глоток. Медленно. Смакуя. В горле обжигает, но это приятнее, чем слушать Кевина.
— Проблема в том, Кевин, — голос фронтмена звенит от сдерживаемой ярости, как натянутая струна, — что мы не кавер-банда для свадеб и грёбаных корпоративов. Мы не ищем «отбитого хуя», который отстучит бочкой «бум-бум-бум» и свалит в закат. Мы ищем часть этой долбаной группы. А группы у нас, если ты не заметил, — нет. — Он обводит рукой пустоту за столиком. — Есть три пустых стула и ты.
Кевин багровеет. Цвет его лица становится опасным, как перезрелый помидор.
— Я, блять, пытаюсь предложить решение, пока вы двое сидите и…
— Ты пытаешься предложить бордель, — обрывает его Эндрю. В его голосе появляется та ледяная вежливость, которая страшнее мата. Голос опускается до шепота, от которого мурашки бегут по позвоночнику. — Ты предлагаешь нанять шлюху на одну ночь и назвать это свадьбой. Это музыка, Кевин. А не траходром твоей мамаши, где каждый желающий может залезть за сцену за пятьдесят баксов.
Тишина становится осязаемой. Её можно резать ножом, можно лепить из неё пули. Рене замирает, не донеся чашку с остывшим кофе до губ. Губы дрожат. Кевин выглядит так, будто его ударили под дых битой, а потом добавили ногой по лицу.
— Ты… — шипит Кевин, сжимая кулаки. Костяшки пальцев белеют. — Ты за языком-то следи, певец хуев. Вспомни, кто тебя в эту группу привёл.
— А ты вспомни, — Эндрю поднимается, опираясь костяшками пальцев о столешницу. Кофе в его чашке вздрагивает. — Кто эту группу превратил в рассадник наркоты и пиздежа. Сет был талантливейшим мудаком, но именно ты закрывал глаза на его «травку перед концертом». Ты, Кевин. Потому что тебе было похуй. Главное — звук, главное — бабки, главное — не нагружать свой куриный мозг чужими проблемами. Ну что, доигрался?
— Эндрю… — тихо, почти умоляюще тянет Рене. Она ненавидит, когда они грызутся. Сегодня её голос тонет в этом болоте взаимной ненависти, как камень в трясине.
— Ну давай, — Кевин встаёт, расправляя плечи. Он выше Эндрю на полголовы, шире в плечах, но сейчас это не имеет значения. — Назначь меня виноватым. Всегда удобно найти крайнего. Ты просто боишься, Эндрю. Боишься, что без Сета ты — пустое место. Что твой ангельский голос без его долбаных тарелок ничего не стоит.
Эндрю смотрит на него долго. Очень долго. Взгляд скользит по лицу Кевина, по его вздувшейся вене на шее, по побелевшим костяшкам. Потом криво, болезненно усмехается. Это усмешка человека, который только что заглянул в бездну и увидел там своё отражение.
— Возможно, — тихо говорит он. — Но я хотя бы это признаю.
Он забирает с вешалки потертую кожанку — кожу на локтях протёрло до дыр, замок заедает, но это его броня. Его панцирь. Не прощаясь, не оглядываясь. Только скрип двери и звон колокольчика.
Рене смотрит на его спину, чувствуя, как чашка с кофе предательски дрожит в руках. Кофе давно остыл, но она всё равно подносит его к губам, ища хоть какое-то тепло.
— Эндрю, — шепчет она, но дверь закусочной уже захлопнулась, проглотив его силуэт.
Кевин плюхается обратно на стул. Тот жалобно скрипит под его весом. Он сжимает переносицу пальцами, пытаясь унять головную боль, которая пульсирует в висках.
— …Сука.
Рене молчит. В голове крутится только одно: тур через три месяца. Билеты проданы. Люди ждут. И ничего, кроме пепла от былого.
Дверь забегаловки с грохотом захлопнулась, звякнув колокольчиком так жалобно, будто он просил пощады. Дребезжащий звук повис в воздухе, смешиваясь с запахом жареного лука и сигаретным дымом из дальнего угла.
Эндрю уже взялся за ручку с той стороны, собираясь раствориться в вечерней хмари, но что-то — может, злость, может, привычка дожимать до конца — дернуло его развернуться обратно.
Он сунул голову в дверной проем. Светлые патлы упали на глаза, янтарные сощуренные щелки прожигали Кевина сквозь грязный воздух прокуренного зала. В этом взгляде не было ничего человеческого — только холодный расчёт хищника, который решил не убивать жертву сразу, а сначала поиграть.
— Я организую новую студию для прослушивания, — голос сухой, деловой, без эмоций. Как диктор в аэропорту объявляет задержку рейса. — И займусь листовками.
Пауза. Кевин уже открыл рот, чтобы вставить своё веское «ну наконец-то допёр», но Эндрю не дал ему и звука выдать. Он поднял палец — худой, длинный, с серебряным кольцом на среднем, которое ловило тусклый свет и отбрасывало блики на потолок.
— А ты, Кевин, — Эндрю говорил тихо, почти ласково. От этого голоса у нормальных людей поджимались пальцы ног. — Только попробуй мне сегодня написать. Или позвонить. — Он сделал паузу, давая словам впитаться в кожу Кевина. — Я лично найду твою «Лесли», сниму гриф голыми руками и заставлю тебя подтереться этой гитарой. Прямо на сцене. В прямом эфире. Я ясно выражаюсь?
Кевин дернул кадыком. Кадык прокатился по горлу, как мячик для гольфа. Он хотел огрызнуться — желваки заходили ходуном, кулаки сжались, — но наткнулся на взгляд, от которого у нормальных людей прорезался инстинкт самосохранения. У Кевина этот ген отсутствовал от рождения, но даже его тупое упрямство сейчас предпочло промолчать и забиться в угол.
— …Ясно, — выдавил он, уставившись в стену за плечом Эндрю. Слово прозвучало так, будто его вытаскивали клещами.
Эндрю выдохнул сквозь зубы и уже собрался уйти по-настоящему, когда тишину разрезал звук.
Мягкий, почти девичий смех.
Рене сидела, прикрыв ладонью нижнюю часть лица. Но глаза — эти огромные карие глазищи, в которых обычно плескалась усталость и принятие — сейчас смеялись. Смеялись так откровенно, так тепло, будто только что не хоронили группу, а обсуждали гастрольные байки пятилетней давности.
Эндрю замер.
— Ты чего? — буркнул он, пряча смущение за привычной хмуростью. Он не ожидал, что в этом разговоре вообще может появиться что-то, кроме яда.
— Ничего, — Рене убрала ладонь, позволяя улыбке расплыться во весь рот. Белые ровные зубы, ямочки на щеках. Она была слишком светлой, слишком чистой для этого прогнившего места. Слишком живой. — Как найдёшь студию, скинь мне адрес.
Она говорила спокойно, будто не было этой перепалки, будто Сет не лежит сейчас в отключке у очередной шлюхи, будто мир не рухнул к чертям собачьим. Будто у них всё ещё есть будущее.
— Я сделаю рекламу. В социальных сетях. Красивую. С нормальными формулировками.
Эндрю смотрел на неё долгую, неловкую секунду. Потом дёрнул уголком губ — попытка улыбнуться, провальная, но искренняя. Так улыбаются, когда забывают, как это делается.
— Договорились, — коротко кинул он и исчез за дверью.
Колокольчик жалобно звякнул еще раз — то ли «прощай», то ли «слава тебе господи, ушёл».
Рене проводила взглядом его силуэт, тающий в мутном свете уличных фонарей. За окном моросил дождь — вечный дождь Пальметто. Капли стекали по стеклу, искажая мир за ним, делая его ещё более призрачным.
Она перевела глаза на Кевина. Тот сидел, вцепившись в край стола, с таким видом, будто его только что переехал каток, а потом этот же каток проехался обратно, для верности.
— Ты как? — спросила она без особого участия.
— Иди в жопу, — буркнул Кевин.
Рене допила остывший кофе. Горчил. Отдавал горечью и металлом. Она даже не поморщилась.
— Я домой, — сказала она, поднимаясь. Куртка скрипнула — старая кожа, видавшая виды. — Завтра утром жди адрес.
— Да пошли вы все, — прошипел Кевин в пустоту.
Рене уже не слушала. Она накинула капюшон, вышла на улицу, вдохнула влажный воздух Пальметто, пахнущий бензином и мокрым асфальтом. Фонари горели тускло, жёлтым болезненным светом. Достав телефон, она набрала заметку:
«ASHFOX. Ищем ударника. Не наркомана. Желательно живого».
Палец завис над экраном. Свет от дисплея высветил её усталое лицо, тени под глазами, ранние морщинки в уголках губ.
«Желательно» — стерла.
«Обязательно» — написала.
Отправила в черновики. Завтра решим. Сегодня — слишком больно.
Прослушивания — это пиздец.
Вторая неделя. Четырнадцать дней. Сорок семь барабанщиков.
Из них трое хотя бы попадали в ритм (если не считать сбивки, которые звучали, как падение кастрюль с лестницы), один даже не обоссал стойку с хай-хэтом (это уже достижение), и только у двоих хватило совести не просить «стрельнуть сигаретку» после того, как они обосрали партию сбивки.
ASHFOX выдохлись. Не просто устали — выпотрошились.
Они сидели в углу арендованной студии. Помещение было грязным, прокуренным до синевы, с раздолбанным «Ludwig», который Сет когда-то называл своей «женой». Барабаны стояли на низком подиуме, покрытые слоем пыли и отпечатками пальцев всех этих неприкаянных душ.
Теперь эта «вдова» стояла никому не нужная. Хромированные стойки потускнели, пластик на малом барабане был в странных бурых пятнах (лучше не думать, от чего), и каждый, кто садился за неё, выглядел как самозванец, пытающийся залезть в постель к чужой покойнице. Они мялись, нервничали, роняли палочки и уходили, так и не сумев заставить этот инструмент звучать.
Кевин первым не выдержал.
Он отложил «Лесли» в сторону — гитара тихо звякнула, прислонённая к усилителю — вытер взмокший лоб тыльной стороной ладони и уставился в потолок с видом человека, который только что увидел Бога и очень разочаровался. На лбу выступила испарина, волосы прилипли к вискам.
— Ладно, — выдохнул он так, будто выдавливал из себя гнойный нарыв. — Энди.
Эндрю поднял бровь, не убирая пальцев от виска. Он сидел на продавленном диване, поджав под себя ногу, и напоминал статую, которая вот-вот оживёт, чтобы убить кого-нибудь взглядом. В пальцах дымилась сигарета — пепел давно отрос, но он не стряхивал.
— Я… — Кевин замялся, скривился, как от лимона. Слово застревало в горле, царапалось. — Был не прав.
В студии повисла тишина. Даже старый обогреватель, кажется, перестал дребезжать, чтобы засвидетельствовать это историческое событие. Лампочка в нём мигнула и погасла.
— Этого… ебаного барабанщика… — каждое слово давалось Кевину с трудом, будто он вытаскивал их из себя плоскогубцами, — хуй найдёшь.
Он развёл руками, признавая полное, безоговорочное поражение. Руки шлёпнулись по бёдрам.
— Всё. Сдаюсь. Пошлите перекусим. Я уже заебался за сегодня.
Эндрю смотрел на него долго. Очень долго. Потом на его лице проступило нечто, отдалённо напоминающее довольную усмешку. Янтарные глаза блеснули сарказмом, сочащимся, как мёд с ножа.
— Ну надо же, — протянул он, откидываясь на спинку продавленного дивана. Пружины жалобно взвыли. — Если сам Кевин Дэй, непробиваемый баран, чьё эго тяжелее его грёбаного «Gibson’а», публично признаёт собственную ошибку…
Кевин дёрнулся, готовый огрызнуться, но Эндрю великодушно поднял ладонь. Ладонь была бледной, с синими прожилками вен.
— Я с радостью приму твои извинения. Подарю их маме. Поставлю на каминную полку. Буду рассказывать внукам.
— Иди в жопу, — беззлобно буркнул Кевин.
Рене тихо фыркнула, прикрывая рот ладонью. Она сидела, поджав ноги, в углу дивана, и наблюдала за этой перепалкой с усталой нежностью матери, чьи дети никак не научатся делить игрушки. В её глазах мелькнуло что-то тёплое — может, надежда, что если они ещё могут шутить, то ещё не всё потеряно.
— Тут недалеко есть кафешка, — мягко предложила она, убирая выбившуюся фиолетовую прядь за ухо. Волосы были грязные, слипшиеся — когда в последний раз она мыла голову? — Пошлите туда. Я угощаю.
Кевин встал первым, хватая куртку. Куртка — кожаная, тяжёлая, с нашивками групп, которые уже распались.
— Заметано.
Эндрю молча поднялся, закинул рюкзак на плечо. Рюкзак был старый, армейский, с нашитым флагом Конфедерации (ирония, которую понимали только свои).
Рене выключила свет в студии. Щелчок выключателя прозвучал как выстрел. «Жена» Сета осталась стоять в темноте — одинокая, холодная, ничья. Пыль медленно оседала на пластике, стирая следы очередного неудачни.
Улица встретила их сыростью и запахом мокрого асфальта. Дождь почти перестал, но воздух был тяжёлым, влажным, как в прачечной. Пальметто никогда не славился хорошей погодой, но сегодня даже небо выглядело так, будто тоже устало от всего этого дерьма — серое, плоское, без намёка на просвет.
Кафешка оказалась буквально за углом. Маленькая, неприметная вывеска «The Rusty Spoon» — неоновая ложка перегорела наполовину, светилась только буква «u». Тёплый жёлтый свет лился из окон, рисуя на мокром тротуаре уютные прямоугольники.
Рене толкнула дверь, и они шагнули внутрь.
Здесь было тихо. Чисто. И, мать его, тепло.
Внутри пахло свежей выпечкой и корицей — такой контраст с пропахшей сигаретами и потом студией, что у Эндрю на секунду закралась мысль, не сдох ли он и не попал ли в рай. Но рай не может находиться в десяти минутах ходьбы от их студии, так что, видимо, просто неожиданно приличное место.
За стойкой приема заказов стоял парень.
Рыжие волосы стянуты в небрежный хвост — огненно-рыжие, редкого оттенка, который бывает только у ирландцев или у чертей. Выбившиеся пряди падают на лоб, усыпанный бледными веснушками. Веснушки россыпью шли по переносице, касались скул, исчезали под воротником футболки.
Глаза — Кевин даже моргнул, проверяя, не мерещится ли — леденисто-голубые, почти прозрачные, как у сибирской ездовой собаки. Или у серийного убийцы. Тут без вариантов. В них не было ни капли той дурашливой приветливости, которую обычно требуют в общепите. Только спокойное, внимательное наблюдение.
На бейджике аккуратными буквами выведено: Нил Джостен. Буквы выведены от руки, но ровно, почти каллиграфически.
Парень перевел взгляд с одного на другого, не выказывая ни капли нервозности. Трое хмурых, вымотанных металлистов вваливаются в тихую кафешку — ему хоть бы хны. Стоит, ждёт. Спокойный, как удав, который сыт и размышляет, стоит ли вообще обращать внимание на мышей.
— Здравствуйте, — голос ровный, без тени заискивания. В нём не было привычного для обслуживающего персонала «чем я могу вам помочь?» — только констатация факта. — Что будете заказывать?
Эндрю уставился на него. На эти веснушки. На этот дурацкий рыжий хвост. На пальцы — длинные, тонкие, нервные пальцы, которые сейчас лежали на прилавке без единого движения. Они лежали идеально ровно, но почему-то казалось, что они вот-вот начнут отбивать дробь по столешнице. Пальцы барабанщика. Эндрю знал эти пальцы. Он видел их тысячи раз у Сета, у сессионников, у гениев и бездарей.
— Кофе, — выдохнул Эндрю. Голос сел, пришлось откашляться. — Чёрный. И воды. Побольше.
— Американо, — добавила Рене, пытаясь незаметно рассмотреть парня получше. Она тоже заметила пальцы. Женская интуиция работала безотказно.
— Мне латте, — буркнул Кевин, роясь в кармане в поисках карты. — И, блядь, круассан какой-нибудь. Сладкий.
Нил Джостен кивнул. Один короткий, точный кивок. Принялся вбивать заказ в терминал — пальцы порхали над экраном с той же пугающей точностью. Рыжие пряди упали на глаза, он заправил их за ухо привычным, отточенным движением.
Эндрю всё ещё смотрел.
Почему-то, глядя на эти блядские веснушки и этот невозмутимый взгляд, он вдруг подумал: «Интересно, этот парень умеет обращаться с палочками?»
Мысль пришла из ниоткуда и в никуда не ушла. Застряла занозой под черепом. Он представил эти пальцы, сжимающие барабанные палочки, эти глаза, прикрытые в моменте, эти веснушки, поблёскивающие от пота под софитами.
— Ваш заказ будет готов через пять минут, — сказал Нил, протягивая чек. Пальцы мелькнули перед глазами Эндрю — длинные, с аккуратно подстриженными ногтями, без колец — и снова замерли на прилавке.
Идеальные, сука, пальцы.
Эндрю отвёл взгляд и пошёл искать свободный столик. Джинсы прилипали к ногам, куртка противно скрипела.
Нет. Даже не думай.
Но мысль уже сидела под черепом, свернувшись калачиком, и уходить не собиралась. Она пустила корни.
Поднос мягко звякнул, коснувшись столешницы. Звук был приглушённым, почти интимным. Нил расставил чашки с аккуратностью человека, которому не привыкать работать руками, — без лишнего шума, без суеты. Чёрный кофе — Эндрю, американо — Рене, латте с дурацким сердечком из пенки — Кевину. Круассан на отдельной тарелочке, присыпанный сахарной пудрой, как свежий снег.
— Приятного аппетита.
Голос ровный. Но парень не уходит. Топчется рядом с подносом, как нашкодивший кот, который вроде и хочет ласки, но уже прикидывает траекторию побега. Веснушки на скулах чуть темнеют — то ли румянец, то ли игра света.
Эндрю уже тянется к чашке, игнорируя присутствие рыжего хвоста на периферии. Кофе пахнет божественно — насыщенно, горьковато, с нотками шоколада. Пальцы смыкаются на тёплой керамике.
Когда Нил наконец решается.
— Извините…
Пауза повисает в воздухе, густая, как патока. Веснушчатые щёки розовеют — теперь точно розовеют, это не игра света. Парень отводит взгляд куда-то в сторону кофемашины, будто она сейчас важнее всего на свете. Будто оттуда придёт спасение.
— Можно ваши автографы? — выпаливает он и тут же добавляет, словно обжигаясь: — Если не сложно, конечно.
Тишина разрастается, заполняет собой всё пространство кафе.
Кевин застывает с круассаном на полпути ко рту. Сахарная пудра сыплется на стол, оседая белым налётом на пластике. Рене поднимает брови, переводя взгляд с рыжего бармена на Эндрю. Эндрю… Эндрю просто смотрит.
Нил явно жалеет, что открыл рот. Это читается в том, как дрогнули уголки губ, как пальцы сжались в кулаки и тут же расслабились. Люди пришли жрать, а не расписываться перед фанатами. Люди устали, у людей вторая неделя прослушиваний, у людей музыкант-наркоман в бегах и тур через два с половиной месяца. А он тут со своими автографами. Очень вовремя, Нил. Молодец. Гениально.
— Бля, — выдыхает Кевин первым. Он опускает круассан и ухмыляется так широко, что сахарная пудра летит на стол, оседая на его чёрной футболке белыми хлопьями. — Мы ещё не настолько кончились, если нас даже в придорожных забегаловках узнают.
— Это не забегаловка, — автоматически поправляет Нил. И снова замолкает, потому что спорить с клиентом, которого только что попросил расписаться, — идиотизм чистой воды. Щёки вспыхивают уже по-настоящему.
Рене тихо фыркает в американо. Пар над чашкой закручивается спиралью. Эндрю всё ещё молчит, разглядывая парня так, будто тот внезапно заговорил на суахили и теперь ждёт перевода.
— На чём расписываться? — спрашивает Рене мягко, выуживая из сумки перманентный маркер. У неё, конечно, есть перманентный маркер. Чёрный, толстый, для подписей на бас-гитарах. У кого в этой группе его нет. — У тебя есть что-нибудь?
Нил моргает. Ресницы у него светлые, почти незаметные. Он явно не ожидает, что сработает. В его глазах мелькает что-то — удивление, недоверие, искра надежды.
Потом он шарит по карманам фартука. В одном кармане — мелочь, ключи, зажигалка. В другом — смятая салфетка. И наконец, в нагрудном кармане рубашки — чек. Не тот, который он только что выбил, а старый, помятый, с пятнами кофе.
Он извлекает его на свет божий дрожащими пальцами. Чек явно пролежал в кармане не один день — края потрепались, текст местами стёрся. Нил разглаживает его на стойке — и только сейчас становится заметно, что пальцы дрожат вовсе не от страха. От попытки сдержать возбуждение. От попытки не рассыпаться на атомы прямо здесь, перед ними.
— Сюда, — голос у него садится, он прочищает горло. Звук получается сухим, скрипучим. — Если можно.
— Можно, — Рене берёт чек. Её пальцы касаются его пальцев на секунду — и Нил дёргается, будто от удара током.
Она расправляет чек на столе, аккуратно, разглаживая сгибы. И выводит своё имя. Разборчиво, красивым округлым почерком, с сердечком над «и». Словно расписывается на обложке журнала, а не на помятом клочке бумаги.
Поворачивает к Нилу, улыбается. Улыбка у неё тёплая, настоящая, не дежурная.
— Ты нас где слушал?
— Везде, — выдыхает Нил. Потом, спохватившись, добавляет: — В смысле, в стримингах. У меня плейлист есть. И альбомы на виниле. Первый, с синим вкладышем. — Он говорит быстро, будто боится, что его прервут. — У меня даже промо-диск с автографом Брайана есть, я его на аукционе выиграл.
Тишина становится густой. Такой густой, что её можно резать ножом.
Кевин перестаёт жевать. Рене замирает с маркером на весу. Эндрю медленно, очень медленно ставит чашку обратно на блюдце. Фарфор тихо звякает.
Брайан. Сет Гордон. Барабанщик-наркоман. Торчок. Предатель. Исчезнувшее звено, из-за которого они сейчас жрут круассаны в кафешке вместо того, чтобы репетировать. Кровь, которая текла в жилах группы, пока не превратилась в отраву.
Нил, кажется, чувствует, что сказал что-то не то. Воздух вокруг него будто сгущается. Веснушки на фоне побелевшей кожи проступают ещё отчётливее, почти коричневые.
— Он… — начинает Нил осторожно, пробуя слова на вкус, как ядовитые грибы, — у него техника очень чистая. Я на его партиях учился. Ну, пытался.
— Ты барабанщик? — Голос Эндрю режет тишину, как скальпель.
Нил переводит на него взгляд. Ледяная голубизна встречается с янтарём. Воздух между ними, кажется, искрит.
— Любитель, — осторожно отвечает Нил. — Так, для себя.
Пауза.
Кевин смотрит на Эндрю. Эндрю смотрит на Нила. Рене смотрит на всех троих и медленно, очень медленно начинает улыбаться. В её улыбке — узнавание. Предчувствие.
— Ты когда заканчиваешь смену? — спрашивает Эндрю.
Нил моргает. Ресницы взлетают и опускаются, как крылья бабочки.
— Через час.
— Адрес студии знаешь?
Нил молчит. Смотрит. В его голове сейчас происходит какая-то визуально различимая работа — шестерёнки крутятся, факты сталкиваются, вероятность происходящего вычисляется и тут же отвергается, потому что такого просто не может быть.
— Да, — говорит он наконец. Одно слово. Твёрдое. — Я знаю, где ваша студия.
— Через час, — повторяет Эндрю. Он берёт чек, поверх подписи Рене выводит своё имя — размашисто, с нажимом. Буквы ложатся неровно, с острыми углами. Рядом рисует схему проезда — несколько линий, крестик, стрелка. — Придёшь. Попробуешь.
Нил смотрит на чек. На подпись. На схему, нарисованную рукой Эндрю Джозефа Миньярды, которую он полчаса назад и попросить об автографе боялся.
В его глазах — целая вселенная. Недоверие. Надежда. Страх. Жажда.
— Хорошо, — говорит Нил.
Голос не дрожит.
Рука, принимающая чек, — тоже.
Кевин доедает круассан и довольно облизывает пальцы. Сахар скрипит на зубах.
— Ну хоть какой-то движ, — бормочет он.
Эндрю молча допивает кофе. Кофе остыл, но он этого не замечает.
Внутри у него всё свербит от мысли, что он только что пригласил на прослушивание парня, который коллекционирует автографы их сбежавшего наркомана и называет это «учиться технике». Который смотрит на него глазами нашкодившего пса и при этом стоит, не дрогнув, под прицелом трёх пар глаз.
За окном кафе дождь снова усиливается. Капли барабанят по стеклу — нервно, сбивчиво, в ритме, который невозможно поймать.
Нил Джостен сжимает в кармане фартука помятый чек с двумя автографами.
Через час его жизнь изменится. Или разобьётся вдребезги.
Третьего не дано.