Часть 1
12 мая 2026 г., 16:29
Люди забавные.
Это было первым и главным, что он понял, наблюдая за их мелкими уловками, редко когда искренними улыбками, привычками надушивать шейные платки так, что у всех присутствующих начиналась мигрень, и цепляться за свою жизнь так, словно она до потешного скоро и легко не оборвется сама. Тогда он еще не знал, что будет им завидовать. Набивающим подушки лебяжьим пухом или устраивающим пыльные головы на грубой соломе, забывающимся сном, неважно, спасительным или мучительным, на несколько мимолетных мгновений и не ценящим это.
Люди странные. Это подразумевало собой и предыдущие пункты, но странности бывают не только забавными. Они бывают непонятными, печальными и пугающими. Сложно даже представить себе что-то, способное испугать альва, однако в мире, заполненном людьми, не нужно даже стараться. Люди убивали. Люди уничтожали чужие души, оставляя нетронутыми тела. Люди искренне верили в то, что заслуживают чего-то особенного и великого, пройдясь по чужим головам и смешав на грязных подошвах плоть, кровь и кожу. Люди не видели, что, несмотря на все свои заботы, передряги и достижения, в конце для них ничего нет. Люди изобретали бесконечное множество стекол в железных оправах, державшихся на ушах, лбах и переносицах, но не видели ничего дальше собственного носа.
Люди интересные. К этому выводу он пришел, наблюдая за вырывавшимися из стандартных оков чувствами и эмоциями. Искренняя неугасимая вера диктовала им правила поверх спрессованных в одно общественных мнений и холодящих пальцы глянцевых страниц книг и кодексов; они крали и воровали, искренне веря в то, что это приносит пользу и благо, они кричали громкие смелые слова в выточенные из камня лица, хватали кинжалы, рассыпали блестящие золотые монеты, рвали розы, кровавые от собственных раненых рук, и пылко признавались в любви. Об этом же он думал, в первый раз глядя в растопленные голубым сургучом глаза юного светоносца, тянувшегося к свету, как тянется не шпороцветник, а как стремится заточенная птица в ту небесную высь, которую когда-то видела, но уже никогда не вспомнит. Он смотрел, и в виски билась единственная мысль: неужели он больше ничего не видит? Просто не может, потому что не знает, как это, отвернувшись от ярко пылающего костра, от которого перед глазами еще долго будут плавать бледные пятна, посмотреть себе за спину, в бесконечную темноту. Об этом же думал, наблюдая за высоким силуэтом, облитым луной, вырисовывавшимся среди полупризрачных темных могил и выглядевшим одновременно и очень не к месту, и при этом ярко и емко, как с первого взгляда лишний акцент на картине, очевидно заблудившимся и при этом совершенно не устрашившимся во весь голос распевать тягучую, как бочковый мед, чужеземную мелодию в окружении мертвой тишины и молчаливых надгробий. Думал, с усмешкой пуская его переночевать на маяке, пока сам, дабы не смущать гостя отсутствием сна, отправлялся на ночную рыбалку, подцеплять крючком плоское лунное отражение; думал, подливая в чужой стакан посреди щекочущего флагманского шума и гвалта и с усмешкой разглядывая порозовевшие щетинистые щеки; а потом привычная мысль споткнулась о летопись шрамов на крепкой с виду спине, на которой вполне смог уместится бы целый остров со всеми его жителями, «Флагманами» и их прилегающими. Споткнулась, и больше не вернулась в прежнее русло, положив начало совершенно новому.
Флинс привык имитировать людей. Красивая речь, аккуратная одежда, скрытность и скелеты в шкафу – чтобы понимать подобные выражения, требовались скука, природное любопытство и время, которого у него было в избытке. Затратив его достаточно, создать образ, достойный доверия, было совсем не сложно. При всех своих странностях и забавностях люди оставались всего лишь людьми, притворится одним из которых для того, кто провел среди них несколько веков, было проще простого – до тех пор, пока никому в голову не пришло бы заглянуть под шелковую ткань рубашки, но подобной мысли Флинс умел не допустить с наработанным мастерством. Однако Варка действительно было человеком. Не Архонтом, близком на расстоянии вытянутой руки и далеким, как луна в ночных небесах, дарившим иллюзорное тепло с привкусом холода, завернутое в меха и горностаевы шкурки, не призраком, зыбко колышущимся среди морозной темноты тенью прошлого и взглядом куда-то назад, в разбитое зеркало, в отражении которого причудливым эхом мешались изломанные незнакомые голоса, и не Дикой охотой, живой вопреки всем негласным законам природы. И что-то в нем, неважно, дали бы ему на это сто веков или тысячу, прибавив к уже существующей бесконечности, Флинс не смог бы сымитировать никогда.
Люди хрупкие. Он думал об этом, проводя пальцами без перчатки по грубым жестоким полосам, неровно стянувшим кожу на спине, по широким лопаткам и выступающим позвонкам. Думал и не переставал, даже когда теплые шершавые ладони накрывали его собственные, и глаза, голубые, как и заточенно-птичьи, но совсем по-другому, как самое чистое небо и тающий лед, смотрели на него из-под светлых пшеничных ресниц, как глядят на произведения искусства. Произведения искусства проверяются временем и зачастую смертью их создателя, проносятся сквозь века и сохраняют налет этих бесконечных взглядов, затаенных, брошенных исподлобья, исподтишка или совершенно открыто, как постепенно наливаются золотым блеском натертые касаниями человеческих рук скромные и простые железные изваяния по краям набережных и под сенью старых ветвей. Такие взгляды предназначены для заточенной в зримую оболочку вечности – не для человека, которым Флинс не был. Он так и сказал Варке, потому что от этих взглядов ему делалось больно, совершенно по-человечески, насколько он представлял человеческую боль: это не было похоже в его представлении на колотую рану, не напоминало содранную на локте кожу или сильный ожог, и тем страшнее и больнее оттого делалось, что не с чем было сравнить. И от того, что Варка даже после этого смотреть не перестал. Наоборот, в небесную голубизну примешалось что-то такое, из-за чего он теперь смотрел снизу вверх, будучи на две головы выше, и из-за чего у Флинса в несуществующей груди плавилось несуществующее сердце. Взгляд мешался с улыбкой, такой широкой, искренней и теплой, что было больно на нее смотреть, словно он пытался взглянуть прямо на солнце, с мягкими волосами цвета пшеницы, в которые он запускал руку, когда смеялся, и клал эту самую руку Кириллу на плечо. Не спрашивая разрешения, обнимал страшного и ужасного хранителя кладбища так же непринужденно, как обнимал своих неловких и робких серебряных рыцарей, под доспехами совершенно бесцветных. Он смотрел на сильные руки, сжимающие тяжелый сверкающий меч, на крепкую спину, на взмокшие от пота волосы и звенящие пряжками сапоги, на пылающий огонь и свистящий ветер, послушно склоняющихся перед бесстрашным рыцарем, и видел, ненавидя себя за это, только яркий солнечный росчерк, такой быстрый и мимолетный, что почти исчезал в окружающей темноте. Вместе с улыбкой, смехом, засушенной красной астрой в нагрудном кармане, который однажды выпал из смятого плаща прямо на просмоленный пол маяка, теплыми ладонями и радостью жить, несмотря ни на что. Радостью, которую он понять не мог и при виде которой странно щемило что-то в груди. Что-то, чего не существовало, что-то, чего щемить не могло. Он горел, не спрашивая, не боится ли он обжечься, и Флинс горел вместе с ним, ощущая, что сгорает в собственном пламени.
Предоставь ему кто-нибудь выбор, он бы сотни раз выбрал не рождаться альвом ни за что на свете. Пусть это означало никогда не видеть восхода и падения занесенной снегами сказочной страны, не склонять голову перед высокой белой фигурой и не касаться гладких и холодных, словно выточенных изо льда ладоней, не стоять на убийственном ветру в эпицентре метели посреди черного молчаливого леса, не ощущая холода, не уметь писать картины настолько безупречно, что невольно и постепенно брала скука, не хранить на маяке скромную бархатную шкатулку с милыми памяти сокровищами, не разбирать шепота Дикой охоты и никогда не видеть призраков, быть забавным, странным и хрупким. Зато он мог бы верить в жизнь после смерти, встречи в прошлой и следующей жизни, всемогущество Архонтов, бесценность полученного с таким трудом кулька с монетами и много еще какой чепухи. Он мог бы не жить вечно, но зато умереть в один день с тем, кого любит.
В чем был смысл, если он мог видеть людей и разговаривать с ними, мог коснуться и рассказать хорошую шутку, но не мог почувствовать то же, что и они? Мог рассказать об удачной рыбалке и посмеяться, не чувствуя радости, мог обнять Иллуги, зная, что тот не почувствует от него тепла, как от остальных товарищей, мог выиграть десять раундов «гранд-рулетки» подряд, зная, что не почувствует опьянения, и не мог полюбить по-настоящему, способный лишь на разбитое эхо, кривую тень и искаженное в кривом зеркале отражение тех чувств, от которых могло бы биться сердце последнего бродяги, живущего от стакана до стакана? В чем был смысл оставаться стоять посреди пепелища, держа фонарь для вновь и вновь уходящих друг за другом товарищей, смотреть на звезды, которые больше никогда не увидят те, с кем он смотрел на них в первый раз? В чем был смысл, если никакое искуснейшее на свете притворство не могло подарить ему счастья разделить с другим что-то глубже и искреннее шутки и янтарной жидкости в стакане?
– Кирилл, – зовет его Варка, и Флинс поднимает голову. На магистре его полное облачение, но даже в нем, полулежа на диване на первом этаже маяка, подпирая тяжелым сапогом ножку деревянного столика и глядя на него с обезоруживающе мягкой улыбкой, он выглядит уязвимее, чем мог бы совершенно обнаженным. – Иди сюда.
Он раскрывает руки. Наверное, что-то в лице Флинса выдает его, потому что улыбка меняется на робкое удивление.
– Флинс?
Люди совершенно невыносимые. Они способны тягаться силами с огнем и ветром, поворачивать реки вспять и спорить с самими богами, способны смотреть так, что внутри все переворачивается и при этом не понимать совершенно очевидных вещей. Варка встает, не нарочно сдвигая при этом коленом стол, и шагает к нему сам. Флинс успевает лишь впервые в жизни пожалеть, что лазурный огонь не может сымитировать слезы, после чего его заключают в теплые, крепкие, надежные объятия, пахнущие степной землей и мылом из «Флагмана», которыми Варка пытается оградить его от всего мира, не зная, что ограждать нужно от чего-то другого. Но он не говорит этого, потому что сам не знает, от чего именно, и молча опускает голову ему на грудь.
Под плотной формой размеренно бьется сердце. На пол такта быстрее, чем он запомнил. Он ненавидел себя за то, что позволил себе привязаться к этому человеку, и за то, что позволил ему привязаться к себе. Не знал, что было хуже: продолжать существовать, стоя на земле, которой больше никогда не коснется он, или отравить этим существованием его и без того быстротечную жизнь, отравить извращенной альвийской привязанностью, которая была неспособна дать ему в ответ и часть той любви, в лучах которой он купал его самого, посылая пронзающие ребра улыбки и оставляя под дверью перевязанные грубой бечевкой букеты ночноцветов и шпороцветников, когда не успевал зайти сам. Варка заслуживал такого же человеческого сердца, бившегося бы напротив его собственного, таких же теплых человеческих рук, которые обнимали бы его за плечи и таких же обветренных губ, целовавших бы его собственные. Заслуживал яркой жизни и счастливой старости с оравой светловолосых и голубоглазых детишек, которые теснились бы на его коленях, слушая захватывающие истории и таская со стола под клетчатой скатертью мондштатские оладушки, осыпающиеся хрустящими крошками на бережно закрашенные зеленкой коленки, а не добровольного заточения в холодном склепе с вечно холодной фигурой, чьи ладони нельзя было согреть, даже всю ночь продержав их на груди.
Варка слышит что-то в его молчании. Не отстраняется, но и не сжимает больше за плечи, устремляя невидящий взгляд в пустоту над его головой. Это Флинс в нем и любит: умение понимать его настолько, насколько возможно человеку понимать альва, когда оба при этом не говорят ни слова. Он готов простоять так вечность, но вечность в понимании человека намного более коротка, поэтому Варка берет его за плечи и шагает назад настолько, чтобы видеть его лицо.
– Я не оставлю тебя, Флинс. Слышишь? – Лазурное пламя не может имитировать слезы, но шершавые пальцы все равно мягко проводят по его щекам. – Даже не сомневайся в этом.
Люди глупые. Иногда – терпимо, иногда – просто до невозможности. Но если это означает, что он сможет наслаждаться этой глупостью еще какое-то время, пусть совсем скоро оно и покажется мимолетной и ничего не значащей вспышкой, сейчас, пока эта глупость мимикрирует под безотчетную искренность в самом чистом небе и тающем льде, Флинс не в силах убедить ни Варку, ни самого себя в том, что против. Он не знает, как скоро пожалеет об этом, и не хочет знать. Знает лишь, что навсегда запомнит, как эта мимолетная вспышка освещала ему путь в бесконечной темноте.