Incubus — Nice to Know You
— Всё страннее и страннее! — закричала Алиса.
По мотивам Л. Кэрролла
Квартиру выворачивало. Судорожно, глубоко, всей утробой — изнанкой вчерашнего дня. Я валялся на полу продуктом её спазмов — выблеванный вместе с пылью и окурками на голый паркет. Ещё тёплый человекообразный сгусток. Она выдавливала меня из себя уже несколько часов: сначала диван, потом кресло, потом ковёр — всё отторгало. И вот я здесь, на самом дне. Потолок сполз ниже за ночь; он висел сразу над головой, давил книзу — не метафорически, а взаправду, как диафрагма, выжимающая воздух из лёгких. Трещина в углу, что вчера улыбалась мне чеширским оскалом, теперь была просто трещиной. Среда истекла, наступило нечто без названия. День недели вытек из квартиры вместе с остатками рассудка. Тело лежало отдельно. Мои руки, мои ноги, моя голова — они вроде числились за мной, но принадлежали кому-то третьему, кто накануне их занашивал. Рука сама потянулась к голове. Волосы слиплись в сосульки не то от пота, не то от чего-то ещё, о чём не хотелось думать при свете дня. Одежды не было. Где-то далеко лежали джинсы, скрученные, как сброшенная кожа. Рубашка висела на ножке стула, рукав касался пола, будто хотел подтянуть себя обратно. Я смотрел на них и не помнил, как снимал. На языке — налёт вчерашней химии, горький и чужой, как если бы я всю ночь лизал батарейки. Я не спал. Я был выключен, а теперь меня включили обратно, но что-то в системе сбоило. В голове не звенело — в ней выло. Движение, которое я совершил, чтобы сесть, было похоже на первое движение лежачего больного после долгого паралича: неуверенное, пугающее, с привкусом чуда и отвращения. Позвоночник хрустнул. Пол уходил из-под ладоней. Я опёрся о стену и замер, переводя дыхание. Стена ответила безучастным холодом. Тело было не тем, что лежало во мху и прорастало цветами, — а этим вот, городским, неудобным, с затёкшей шеей и двумя сигаретами в пачке. Чем-то смердело. Из меня. Из кухни. Из-под двери в ванную. Кислым, застоявшимся, тем особенным запахом холостяцкого жилья, где уже несколько дней никто не выносил мусор и не открывал окон. Или это сам воздух подгнил за ночь. Я поднялся. Встал на обе ступни и выпрямился. Увидел себя в зеркале. Голый. Без прикрас, без защиты, без иллюзий. Мой живот, мои бёдра, мои руки в татуировках — всё это существовало. В зеркале стоял человек, которому я теперь не мог дать определения. Босиком по паркету до перевёрнутой пепельницы и мёртвого кофе, цепляясь плечом за косяки. Пол мерзко лип к пяткам. Набрал в ладони холодной воды. Плеснул в лицо. Растёр по щекам, по векам, по шее. Не помогло. Сунул голову под струю, пил долго, захлёбываясь. Захлебнуться тоже не вышло. Телефон валялся на том же месте, где я его бросил вчера — в хлебнице. Я уже не помнил, зачем положил его туда; какая-то попытка спрятаться от собственного ожидания. Экран мигнул, когда я брал его в руки, и на меня уставилось время — семь утра с копейками. И пропущенные вызовы. Много. Все от Юры. Я смотрел на список и не перезванивал. Сначала нужно было понять, жив ли я сам. Потом я нашёл его. Когда случайно обнаружил под ногами книгу, бродя по квартире. Ту самую. Старую, с потрёпанным корешком, с картинками, которые теперь казались не иллюстрациями, а документальными снимками. Лежала страницами вниз. Я поднял. Книги не читают себя сами, но эта выглядела именно так — прочитанной за ночь. Влажной. Тёплой. Из неё выпало что-то, спланировало на пол, не издав звука. Я наклонился. Нечто, бывшее когда-то лепестком. Чёрным. Почти разложившимся. Он крошился, осыпаясь с краёв, оставляя на коже труху, похожую на пепел сожжённой фотографии. Мумифицированный кусочек дикого, нездешнего цветения. Никаких цветов у меня дома не водилось. Они дохли быстрее, чем я успевал сообразить, зачем вообще их купил. Значит всё-таки было. Я помнил всё. Или помнил то, что мозг, изнасилованный таблетками, услужливо смонтировал из обрывков стыда и желания. Телефон взорвался. Я вздрогнул, лепесток выпал из пальцев. Вибрация прошла по столешнице, и на паутине старых и новых трещин вспыхнули три буквы. Три буквы, за которыми стоял настоящий он — тот, что носит классические джемперы и укладывает волосы, тот, что остроумен и играет в компьютерные игры до трёх ночи, тот, что никогда не надел бы цилиндр с перьями и не слизывал бы крем с моего лица. Или надел бы? В какой-то другой жизни? В каком-то другом измерении? Сердце набрало воздуха и замерло, как замирает человек перед шагом в темноту. Я смотрел на эти три буквы и не мог заставить себя нажать. Потому что пока я не нажимаю — он и звонил, и в то же время не звонил. Не считается. Телефон жужжал, подползая к краю стола, и я сгрёб его раньше, чем он рухнул. Ответил. Не сразу. Провёл пальцем по экрану, поднёс к уху. И молчал. В трубке — тишина. Потом шорох, и в ухо вползло его дыхание. Медленное, ровное, тёплое — или мне только казалось, что тёплое... Я считал его вдохи. Раз, два, три... — Алло, — голос его был утренним. Ниже обычного, ещё не разогретый, шершавый по краям, и от этого у меня по позвоночнику прошёл электрический разряд — нежеланный, почти болезненный. Такой, каким он не говорил никогда — я не знал этого голоса. Я знал его дневной, вечерний, ночной даже. Но не этот. — Никита? Ты там? — сказал он, когда моё молчание перевалило за грань приличия. Я закрыл глаза и представил, как он лежит в постели, откинув одеяло, с прилипшей к щеке прядью, с закрытыми глазами, с этим голосом, который никто не должен слышать кроме тех, кто остаётся до утра. И от этого голоса, от этой хрипотцы, от этой неизвестной мне интимности, которую я теперь украл, подслушал, — всё внутри сжалось в комок. Я крепче прижал телефон к уху, будто мог вдавить его глубже, прямо в слуховой нерв. — Ты спишь? — спросил он чуть насмешливо, как всегда. — Извини. Я рано. — Ты дышишь, я слышу. Скажи что-нибудь. Я молчал еще секунду. Мне хватило этой секунды, чтобы понять: каким бы ни был разговор дальше, вот это дыхание — оно уже моё. Я его не забуду, не отдам, ни с чем не перепутаю. — Не сплю, — ответил я. Голос прорезался сдавленный, не мой. Сломанный инструмент. — Я вчера приходил… — он замялся. — Звонил в дверь. Долго. Ты не открыл. Я решил, что ты задрых. Или забыл предупредить, что всё отменяется. Я подождал и ушёл. Я слушал, как он дышит, не заполняя пространство пустыми словами. Он врал. Или не врал. Я не мог понять по голосу, но знал: всё было не так. Всё было иначе. Он ждал не под дверью. Он сидел во главе стола в кирпичном пиджаке. Или нёсся мимо меня в камзоле с медным ключом. Или был подо мной, во мне, вокруг меня — и теперь его утренний голос, обычный, человеческий, с провалами в нижний регистр, звучал почти кощунственно. — Я был... — начал я, и голос продолжал меня подводить. — Я был не совсем здесь. — А где? Вопрос без подвоха. Простой. Прямой. Так спрашивают о погоде в городе, куда уехал друг. — Неважно, — сказал я. — Долго объяснять. Он выдохнул — то ли облегчение, то ли раздражение. Я слышал, как он перекатывает что-то во рту — наверное, сигарету, хотя курить с утра было не в его правилах. Или было? Кто вообще устанавливал эти правила и когда они перестали работать? — Ну, бывает. Ты как вообще? Голос странный. — в его голосе проскользнуло что-то, чего я не мог точно определить. Забота? Ирония? Тоска? — Нормально. Давление просто. Снова пауза. Он не клал трубку. Я тоже. — Может, вечером пройдёмся? — сказал он. — На набережной. Часов в девять. Если хочешь. — Да, — я ответил быстрее, чем успел подумать. — Хочу. — Тогда до вечера, — закончил он и отключился. Гудки. Тишина. Квартира снова навалилась на меня всей массой. Потолком, стенами, запахом моего собственного тела. Двигаться. Мне нужно было двигаться. Натянул первое, что попалось на сушилке, замотался в шарф, не глядя в зеркало — знал, что ничего хорошего там не увижу. Вышел на лестничную клетку. Хлопнула дверь. В подъезде пахло сыростью и чужим супом. Улица ударила в лицо пощёчиной. Воздух оказался жёстким, зернистым, переполненным звуками. Свет проникал под веки, буравил зрачки, делал всё вокруг резким, выпуклым, почти невыносимым. Серый асфальт под ногами, серые панельные дома, серое небо, и по этой монохромной декорации плыли люди — яркие, неестественные, как тропические рыбы в свинцовой луже. Женщина с красной сумкой, от которой рябило в глазах. Мужчина в кислотно-зелёной куртке, орущий в телефон. Старуха, нагруженная баулами, напоминающая сломанную куклу. Всё было неправильным. Не таким, как вчера. Деревья стояли слишком ровно, окна смотрели слишком слепо, люди проходили сквозь меня, не замечая, будто я был уже не отсюда. Я постоял минуту, пропуская через себя эту чужеродность, и поспешил назад, в скорлупу квартиры. Снова запер дверь. Внутри запах стал ещё концентрированней. Кислятина теперь прочно смешалась с запахом моего тела. Дома я сел к столу, не раздеваясь. Передо мной лежала «Алиса». Обложка была чуть отогнута, уголки страниц засалены там, где я переворачивал их мокрыми от пота пальцами. Я открыл её наугад. На том месте, где девочка плачет, затопляя коридор слезами. Строчки плыли, превращаясь в серую рябь. Читать не получалось. Тогда я просто подпёр голову рукой и уставился в раскрытую книгу. Весь день я просидел так, боком к окну, в котором медленно густел сизый вечер. О чём я думал? Я не мог бы пересказать. В голове не было мыслей — были отражения мыслей, их тени, останки, оставленные на стенках черепа. Одно проступало яснее прочего: всё произошло. Не с телом — с чем-то внутри, что теперь не помещается. Распёрло изнутри, и кожа трещит по швам.***
В девять я был на набережной. У парапета горел одинокий фонарь. И под этим фонарём, спиной ко мне, опёршись бедром о гранитный бортик, стоял Юра. Там же, где мы сидели тогда, когда я впервые рассказал ему про Алису. Он был в своей обычной куртке. В джинсах. Серый рюкзак на одном плече. В руке дымилась сигарета. Он не смотрел по сторонам — смотрел вперёд, в воду. Волосы были перехвачены в низкий хвост, но ветер выбил несколько прядей, и они мотались у виска. Я заметил, что куртка висела на нём чуть свободнее, чем обычно, будто за несколько дней он потерял вес. Я остановился метрах в пятнадцати, не доходя до круга света. Привалился плечом к стволу старого тополя. Смотрел. Смотрел на его затылок, на линию плеч, на то, как он стряхивает пепел в воду, и не мог заставить себя двинуться. Кого я боялся? Его — который, скорее всего, ничего не знает, не помнит, не был там? Или себя — который помнил всё? Прошло пять минут. Может, больше. Юра докурил, отбросил окурок, тот прочертил красную дугу и пропал в тёмной воде. Стянул с плеча рюкзак, расстегнул молнию, покопался внутри, что-то переложил. Потом повернулся к лавке, чтобы поставить рюкзак, — и вдруг взглянул прямо на меня. Спрятаться поздно. Отвернуться невозможно. Я был пойман его глазами, как рыба острогой. Секунда растянулась в такое долгое полотно, что умереть можно было успеть, и воскреснуть, и снова умереть. Потом он коротко кивнул куда-то вбок, как кивают, приглашая подойти. Мне больше некуда было деваться. Я подошёл. Остановился в шаге — достаточном, чтобы чувствовать запах табака, смешанный с речной сыростью и чем-то ещё: его запахом, привычным, без примеси цветочной гнили и воска. Юра не шелохнулся. Ближе к парапету ветер стал злее — он рвал с воды холодную морось и швырял в лицо колючей крошкой. Молчание затягивалось. Не неловкое — какое-то новое, с чем мы оба пока не знали, что делать. Он поставил рюкзак на лавку. Застегнул молнию — медленно, словно ждал, что я заговорю первым. Пальцы соскользнули с застёжки и замерли, чуть сжатые, будто он всё ещё держал то, чего уже не было. Мозоль от ручки. Всё остальное могло оказаться ложью, но мозоль была настоящей. Потом он выпрямился и посмотрел на меня. — Ты рано, — сказал я. Глупость. Мы договаривались на девять, я опоздал. — Ты тоже, — ответил Юра. Он не улыбнулся. Не отвёл взгляд. Смотрел спокойно, изучающе — как смотрят на человека после долгой разлуки, прикидывая, насколько он изменился и стоит ли об этом спрашивать. Я не знал, куда девать руки. Сунул в карманы — вытащил обратно. Скрестил на груди — разнял. В итоге просто опёрся локтями о парапет и уставился в воду. Она была чёрной, маслянистой, точь-в-точь как в тот вечер. Луна дробилась на сотню дрожащих кусков, никак не желая собираться в целое. За спиной Юра не шевелился. Потом — два шага, и он встал рядом. Вплотную. Так вплотную, что я почувствовал тепло его плеча сквозь куртку. Это не было случайностью. Физика простых вещей: двое на пустой набережной могут стоять на расстоянии вытянутой руки, но он выбрал другое расстояние. Я не отодвинулся. — Ты что-то хотел? — спросил я наконец. — Ну, раз позвал. Юра опустил подбородок, разглядывая собственные ботинки, потом снова поднял глаза. — Хотел, — сказал он. — Увидеть тебя. Это достаточная причина? — Увидел. — Не до конца. Я покосился на него. Он глядел прямо перед собой, на воду, но что-то в его лице — какая-то тень, задержавшаяся в уголке губ — говорило: он здесь не просто так. — Ты странно выглядишь, — вдруг выдал он. Я усмехнулся краем рта: — Ты тоже. Он хмыкнул — без обычной теплоты, но и без холода. — Я всегда странно выгляжу. А ты — сегодня особенно. Как будто вернулся откуда-то. — Откуда же? Он не ответил сразу. Убрал волосы с лица — медленно, не глядя, как делают, когда мысли далеко. — Не знаю, — сказал он наконец. — Может, из кроличьей норы. У меня внутри что-то оборвалось и одновременно встало на место. Я повернул голову, встретил его взгляд. В зрачках плясал отсвет фонаря, и ни единой подсказки: знает? Или это снова его манера — ронять слова, которые рикошетят от моих страхов, сами не зная, куда попали? Я промолчал. Просто смотрел на него — и не мог соотнести с тем, другим. — Я вчера приходил, — сказал он. Без телефонной мембраны его голос звучал иначе — ближе, тяжелее. — Звонил. Ты не открыл. — Я не слышал. Это не было ложью. Я действительно не слышал. Я был в месте, где двери не ведут наружу. — Я так и подумал, — сказал он. — Вернее, я подумал другое. Но потом перестал думать. — Что ты подумал? Он достал из пачки сигарету, покрутил в пальцах, но зажигать не стал. Просто держал. — Что ты был не один. Я смотрел на сигарету. Она подрагивала, как живая. На его губы, чуть обветренные. — Я был один, — сказал я. И это тоже не было ложью. Или было. Я уже не знал, как отличить. Юра повернулся ко мне всем корпусом. Теперь он стоял лицом, а не плечом к плечу, и парапет позади меня вдруг стал единственной опорой. — Никита, — сказал он. Просто моё имя. Без вопроса, без ответа. Как ставят точку в конце предложения, которое ещё не дописано. Я смотрел на него и не понимал ничего. Неизвестность кормила страх с большой ложки. Мой иллюзорный орган чувств, отвечавший за отделение правды от вымысла, окончательно признали рудиментом. Юра всё-таки зажёг сигарету, прикрывая огонёк ладонью, и на секунду его лицо осветилось снизу — резкое, почти чужое, с теми же печальными глазами, которые я видел там. Или не видел. — Пойдём? — сказал он. — Куда? Он пожал плечами: — Лишь бы попасть куда-нибудь. Я не помнил, чтобы говорил ему это. Может, он тоже перечитал «Алису»? Я оттолкнулся от парапета. Спина затекла, пальцы замёрзли, внутри было пусто и гулко. Юра стоял рядом и молчал. — Пойдём, — сказал я. И мы пошли. Набережная тянулась вперёд, в темень, куда не добивал свет фонарей. Вода внизу дышала, тёрлась о бетон. Луна так и не собралась в целое. Я шёл рядом с ним и не знал, кончилась ли Страна чудес, или я так и не вышел из неё. И это «не знаю» не мучило меня. Оно просто было — как воздух, как ночь, как его плечо, иногда задевавшее моё на ходу. Больше я ничего не мог сказать точно.