Кожа помнит температуру выстрела

NC-17
Завершён
66
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 4 532 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
66 Нравится 0 Отзывы 11 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:

***

Тёплая тяжесть чужого бедра на своих бёдрах — это то, к чему Ли Хисын не мог привыкнуть уже третий месяц, хотя просыпался с этим ощущением каждое утро, когда выходные выдёргивали его из казарменной предсказуемости в квартиру Сонхуна, пахнущую кофе, краской для волос и ещё чем-то неуловимо домашним, чем-то, чему в армейском лексиконе просто не существовало названия. Сонхун спал лицом в подушку, раскинув длинные ноги так, что одеяло давно сползло на пол, обнажая бледную кожу поясницы, пересечённую резинкой чёрных боксеров, и Хисын замер, боясь дышать слишком громко, потому что утро было особенным — утро было выходным, утро было их, и в нём не было места армейской чёткости, только вот эта тягучая, обволакивающая нега, от которой мышцы становились ватными, а мысли — медленными, как капли мёда, стекающие по стенкам банки. Он провёл ладонью по сгибу локтя Сонхуна — по едва заметной в утреннем полумраке голубоватой ниточке вены, по гладкой, чуть прохладной коже, пахнущей их общим гелем для душа и чем-то отдельным, только Сонхуновым, тем, что въелось в поры за годы до их встречи. Кончики пальцев собрали микроскопическую шероховатость — след от подушки, отпечатавшийся на щеке, едва заметная зернистость там, где ночью щетина тёрлась о наволочку. — Спишь? — шепнул Хисын, хотя знал, что нет. Дыхание Сонхуна уже изменилось — стало глубже, ровнее, но не тем поверхностным, сонным, а тем, предпробужденческим, когда тело уже проснулось, но разум ещё плавает в тёплой вязкости дрёмы. — М-м-м, — отозвался Сонхун, не открывая глаз, и перекатился на спину, подставляя живот под утренний свет, сочащийся сквозь неплотно задёрнутые шторы. Свет лёг на его кожу жидким серебром, высветлил иссиня-чёрные прядки, разбросанные по подушке хаотичным, но красивым узором, и Хисын не удержался — провёл по ним пальцами, ощущая, как крашеная жёсткость кончиков волос сменяется у корней мягкой, почти младенческой нежностью. — Знаешь, чего я хочу сегодня? — спросил Сонхун, наконец разлепляя веки. Глаза у него были светлые, серо-голубые, с тёмным ободком по краю радужки, и в этом свете они казались почти прозрачными, как тонкий лёд на луже ранней осенью. — Выспаться? — Хисын усмехнулся, но усмешка вышла мягкой, размякшей от утреннего тепла. — Это само собой, — Сонхун приподнялся на локтях, и одеяло окончательно сползло, открывая грудь — бледную, почти мраморную, с двумя тёмными родинками под левой ключицей, которые Хисын выучил на ощупь уже давно, как карту местности, которую исследуешь вслепую. — Я хочу тебя. Медленно. Всюду. Последнее слово упало в утреннюю тишину плотным, тяжёлым комом, и Хисын почувствовал, как тепло, разлитое по телу от долгого лежания под одним одеялом, стягивается в одну точку — в низ живота, под форму военных боксеров, которые он носил даже дома, потому что за три года армия въелась в него глубже, чем кожа. — Мы и так всюду, — попытался отшутиться он, но голос предательски сел, стал хриплым, зернистым, как старая аудиозапись. Сонхун сел, приблизился вплотную, и теперь его дыхание касалось шеи Хисына — влажное, тёплое, чуть прерывистое. Пальцы легли на затылок, зарылись в короткие русые волосы, и Хисын выдохнул сквозь зубы, когда почувствовал, как Сонхун тянет его голову назад, открывая шею — беззащитную, с бьющейся под тонкой кожей жилкой, которую так легко пережать, которую так сладко целовать. — Не всюду, — выдохнул Сонхун ему в кадык, и от вибрации этого голоса по позвоночнику пробежала дрожь, острая, как лезвие, но тёплая, обволакивающая. — Мы ещё не были перед зеркалом. — Что? — Зеркало, Хисын. В спальне. Большое. В полный рост, — Сонхун отстранился, чтобы видеть его лицо, и улыбнулся той самой улыбкой, от которой у Хисына внутри всё переворачивалось — медленно, тягуче, как жидкое стекло. — Я хочу видеть, как ты принимаешь меня. Хочу видеть твоё лицо. Хочу, чтобы ты видел себя — моего. Хисын сглотнул — горло сделало судорожное движение, и Сонхун проследил за ним взглядом, будто это было самое завораживающее зрелище в мире. — Ты… — начал Хисын и осекся, потому что не знал, что сказать. Три года армейской дисциплины приучили его к чёткости формулировок, к ясности приказов и однозначности исполнения, но здесь, в этой квартире, пахнущей утром и Сонхуном, все формулировки разваливались, не выдерживая столкновения с реальностью. Сонхун ждал. Не давил, не торопил — просто сидел рядом, тёплый, расслабленный, с идеальной линией плеч, на которую форма военной формы ложилась бы как влитая, но Сонхун был гражданским, его плечи знали только мягкий хлопок футболок и грубую шерсть зимних свитеров, и это почему-то заводило Хисына сильнее, чем любой униформированный красавец из его части. — Ты же знаешь, — выдохнул наконец Хисын, чувствуя, как щёки заливает краской — горячей, колючей, стыдной, — я на это ведусь. На форму. На… — На военных? — Сонхун закончил за него, и голос его был мягким, но в глубине глаз плясали искорки — не насмешки, нет, скорее нежности, замешанной на остром, почти запретном знании чужой слабости. — Я знаю, Хисын. Поэтому я и не надеваю форму. Ты заводишься от того, чего у меня нет. От того, чего я не могу тебе дать. Это интереснее любой доступности. Хисын открыл рот, чтобы возразить, но Сонхун прижал палец к его губам — подушечка была чуть шершавой, с микроскопическими заусенцами от гитарных струн, и это ощущение — прикосновение музыканта к военному — показалось вдруг невероятно интимным, проникающим глубже, чем любой поцелуй. — Не спорь. Просто позволь мне сегодня. Всё, что я хочу. Всё, как я хочу. А завтра ты уедешь в свою часть, и будешь там вспоминать, каково это — когда твой гражданский мальчик делает с тобой что-то, чего не умеют делать сослуживцы. И Хисын сдался. Потому что крыть было нечем. Потому что от одних этих слов — твой гражданский мальчик — внутри разлилось что-то горячее, плотное, заполнившее все пустоты, о существовании которых он и не подозревал до встречи с Сонхуном. — Хорошо, — выдохнул он. — Хорошо. Только… — Что? — Нежно. Я… Первый раз. По-настоящему первый раз. Сонхун замер. В его глазах мелькнуло что-то — удивление, смешанное с благоговением, с осторожностью, с неверием — и он медленно, очень медленно провёл ладонью по щеке Хисына, от скулы до подбородка, собирая кончиками пальцев утреннюю щетину, колкую, как молодая трава. — Первый раз? — переспросил он тихо. — Первый раз вообще, ты же знаешь, — Хисын закрыл глаза, потому что смотреть на Сонхуна в этот момент было невыносимо — слишком много нежности было в этом взгляде, слишком много тепла, слишком много обещаний, которые он, военный, привыкший к чёткости и ясности, не умел принимать. — У нас было с тобой пару раз, но все межбедренно, будто искусственно, а я хочу... — он резко прервал диалог, слегка краснея от собственной откровенности перед Хуном. Тишина в комнате стала плотной, осязаемой, как слой ваты, в которую укутали все звуки мира. Хисын слышал только собственное сердце — тяжёлые, редкие удары, отдающиеся в висках пульсирующей болью — и дыхание Сонхуна, ровное, глубокое, успокаивающее. — Тогда сегодня будет особенно, — сказал наконец Сонхун, и голос его звучал так, будто он нёс в руках что-то хрупкое, бесценное, готовое разбиться от одного неверного движения. — Я сделаю всё, чтобы тебе было хорошо. Чтобы ты запомнил это навсегда. Не как первый раз с кем попало, а как первый настоящий раз — со мной.                      Чонсон позвонил ровно в одиннадцать, когда они уже позавтракали (рис, яйцо всмятку, которое Сонхун чистил с сосредоточенностью хирурга, и кофе, обжигающе-горький, сглаживающий утреннюю сладость), и теперь валялись на диване, переплетённые ногами, лениво перелистывая ленту в телефоне Хисына. — О, командир звонит, — Хисын глянул на экран и поморщился. — Слушай, я должен взять? — Должен — это армия, — Сонхун пожал плечами, но рука, лежавшая на животе Хисына, напряглась — едва заметно, но Хисын кожей почувствовал эту перемену, эту тонкую нить напряжения, протянувшуюся между ними. — А здесь ты — просто ты. Решай сам. Хисын помедлил секунду, другую, глядя на вибрирующий телефон, и нажал на зелёную кнопку. — Слушаю, товарищ капитан. — Хисын, твою мать, ты где шляешься? — голос Чонсона ворвался в уютную тишину квартиры громким, резким, чужим. — Я тебе уже третий раз звоню! — Выходной же, — Хисын говорил ровно, но Сонхун видел, как меняется его тело — подбирается, становится жёстче, собраннее, будто невидимая форма уже натягивается на кожу. — У меня выходной, товарищ капитан. — Знаю я твои выходные, — Чонсон хмыкнул, и в этом хмыке послышалось что-то почти отеческое, но с армейской жёсткой обёрткой. — Опять у своего крашеного? Смотри, Хисын, заиграешься. Военному с военным надо встречаться, чтоб хоть темы общие были. А с этими гражданскими… Они же не понимают, что такое долг, что такое приказ. Им лишь бы понежнее да послаще. Хисын стиснул зубы — так, что желваки заходили под кожей, перекатываясь тугими шарами. Сонхун смотрел на него и чувствовал, как внутри закипает что-то — не злость, нет, что-то более сложное, более вязкое, похожее на желание защитить, укрыть, забрать отсюда, где грубые голоса командиров лезут в личное. — Я понял, товарищ капитан, — голос Хисына звучал глухо, подавленно. — Разрешите отключаться? — Отключайся. Но в понедельник чтобы был как штык. И форму погладь, смотреть тошно, как ты ходишь. Телефон пиликнул, отключаясь, и Хисын отбросил его на диван, будто тот обжигал пальцы. — Не слушай его, — Сонхун сказал это тихо, но вложил в эти три слова всё, что чувствовал — всю нежность, всё принятие, всю ту безусловность, которой не было в армейских уставах. — Он просто не понимает. Он не видит, какой ты, когда не в форме. Какой ты настоящий. — А какой я настоящий? — Хисын повернулся к нему, и в глазах его стояла такая незащищённость, такая детская растерянность, что сердце Сонхуна сжалось, пульсируя горячей волной. — Такой, — Сонхун придвинулся, положил ладонь на грудь Хисына, туда, где под рёбрами тяжело и часто билось сердце. — С тёплой кожей. С мягкими губами по утрам. С запахом моего шампуня в волосах. С руками, которые умеют быть не только оружием, но и нежностью. Хисын закрыл глаза, и Сонхун видел, как он борется с собой — как армейская выучка требует спрятать слабость, сжать зубы, стать твёрже, а человеческое, живое, хочет просто растаять в этих словах, поверить им, отпустить контроль. — Я боюсь, — прошептал Хисын едва слышно. — Не сегодняшнего вечера. А того, что будет потом. Что я привыкну. Что не смогу без тебя. Что часть меня навсегда останется здесь, в этой квартире, пока я буду там, в казарме, делать вид, что я всё тот же железный лейтенант Ли. — А ты и не будешь тот же, — Сонхун поцеловал его в уголок губ — легко, почти невесомо, как бабочка касается цветка. — Ты будешь другой. Ты будешь мой. Даже когда ты там, в своей форме, с этим своим уставом и долгом, ты всё равно будешь мой. И это не сделает тебя слабее. Это сделает тебя — целым.                      Они переместились в спальню только к вечеру, когда солнце уже перестало жечь, а свет стал мягким, медовым, разлитым по комнате тягучей янтарной патокой. Зеркало в полный рост стояло в углу, отражая смятую постель, тумбочку с одинокой кружкой и их самих — Хисына, замершего у кровати в одних боксерах, и Сонхуна, приближающегося к нему медленно, шаг за шагом, будто давая время отступить, передумать, остановиться. Хисын не отступал. Он стоял, чувствуя, как прохладный воздух комнаты касается разгорячённой кожи, собирая мурашки вдоль позвоночника, как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать, как руки мелко дрожат от напряжения — не от страха, а от предвкушения, от остроты момента, от осознания, что сейчас случится то, что изменит всё. — Красивый, — выдохнул Сонхун, останавливаясь вплотную. Его ладони легли на талию Хисына — горячие, сухие, чуть шершавые, — и медленно поползли вверх, по рёбрам, по груди, останавливаясь на плечах. — Весь — как натянутая тетива. Такой напряжённый. Такой готовый. — Я не знаю, что делать, — признался Хисын, и голос его дрогнул на последнем слове. — Ничего не надо делать. Просто будь. Просто чувствуй. Просто позволяй мне. Сонхун наклонился и поцеловал его в шею — туда, где под кожей билась голубоватая жилка, пульсирующая в такт бешеному сердцу. Губы были мягкими, тёплыми, чуть влажными, и Хисын выдохнул, запрокидывая голову, открываясь, сдаваясь. Поцелуи поползли ниже — по ключицам, по грудине, по соскам, которые затвердели от первого же прикосновения, превратившись в маленькие тугие горошины. Сонхун обвёл их языком — медленно, дразняще, — и Хисын всхлипнул, вцепившись пальцами в его плечи, чувствуя, как под кожей разливается жидкий огонь. — Смотри, — прошептал Сонхун, разворачивая его лицом к зеркалу. — Смотри на нас. Хисын поднял глаза и замер. Из зеркала на него смотрел он сам — раскрасневшийся, с припухшими губами, с расширенными зрачками, затопившими радужку почти полностью, — и Сонхун за его спиной, бледный, сосредоточенный, с глазами, полными такой острой нежности, что от неё перехватывало дыхание. — Видишь? — шепнул Сонхун ему в ухо, и горячее дыхание обожгло мочку, заставив Хисына вздрогнуть. — Видишь, какой ты? Какой ты для меня? Не лейтенант Ли. Не военный. Не железный. А мой. Тёплый. Живой. Настоящий. Руки Сонхуна скользнули ниже, по животу, по резинке боксеров, и Хисын закусил губу, чтобы не застонать в голос — слишком остро было это ожидание, слишком сладко это давление чужих пальцев сквозь тонкую ткань. — Можно? — спросил Сонхун, останавливаясь. — Я хочу услышать твоё «да». Я хочу знать, что ты точно этого хочешь. Что ты не пожалеешь завтра. — Да, — выдохнул Хисын, глядя в зеркало прямо в глаза своему отражению. — Да, Сонхун. Я хочу. Хочу тебя. Хочу этого. Хочу запомнить каждое твоё прикосновение на своей коже.

***

Боксеры сползли вниз по ногам, оставляя Хисына полностью обнажённым перед зеркалом, перед Сонхуном, перед самим собой, и это было странное, почти непереносимое ощущение — нагота не столько тела, сколько души, обнажение всех слоёв, которые армия научила прятать глубоко внутри. — Не отводи взгляд, — Сонхун стоял сзади, прижимаясь всем телом, давая чувствовать своё возбуждение — твёрдое, горячее, упирающееся в поясницу. — Смотри, как я трогаю тебя. Как мои руки выучивают твоё тело. Как ты реагируешь на каждое прикосновение. Пальцы скользнули по груди, по животу, по бёдрам, собирая с кожи тепло, оставляя после себя дорожки мурашек. Хисын смотрел в зеркало и не узнавал себя — этот раскрасневшийся, тяжело дышащий человек с влажными губами и остекленевшими глазами был совсем не похож на того лейтенанта, который каждое утро строи своё отделение на плацу. — Ложись на кровать, — Сонхун отстранился, и Хисын почувствовал потерю тепла почти физически — как холод врывается туда, где только что были чужие руки. — На спину. Краем. Чтобы ты видел зеркало. Чтобы я видел тебя в нём. Хисын послушно лёг, чувствуя, как прохладная простыня касается разгорячённой спины, как сердце колотится где-то в горле, мешая дышать. Сонхун опустился рядом на колени, и в руках его появился маленький флакон — скользкий, прохладный на ощупь, когда он капнул немного себе на пальцы. — Сначала мои пальцы, — сказал он тихо, встречаясь взглядом с Хисыном в отражении. — Я подготовлю тебя. Медленно. Аккуратно. Чтобы не больно. Чтобы только хорошо. — Я боюсь, — прошептал Хисын, и это признание далось ему тяжелее, чем любой доклад командиру. — Знаю, — Сонхун наклонился, поцеловал его в живот, в пах, в внутреннюю сторону бедра, где кожа была особенно тонкой, особенно чувствительной. — Но я с тобой. Я не сделаю больно. Обещаю. Первое прикосновение было странным — прохладным, скользким, чуждым. Хисын вздрогнул, сжался инстинктивно, и Сонхун замер, давая привыкнуть, давая телу понять, что это не опасно, что это — продолжение нежности, а не вторжение. — Дыши, — шепнул он, другой рукой гладя бедро, успокаивая, расслабляя. — Просто дыши. И смотри в зеркало. Хисын смотрел. Видел, как меняется его лицо, когда палец Сонхуна начинает двигаться — медленно, осторожно, исследуя, привыкая. Видел, как напряжение уходит из мышц, сменяясь чем-то другим — тягучим, горячим, разливающимся по телу жидким воском. — Хорошо? — спросил Сонхун, и в голосе его слышалась такая забота, такая сосредоточенность на чужих ощущениях, что у Хисына защипало глаза. — Да, — выдохнул он, и это было правдой. Странно, непривычно, но — хорошо. Потому что это был Сонхун. Потому что эти пальцы, знающие гитарные струны, сейчас учились держать его, Хисына, так же бережно, так же нежно. Второй палец вошёл легче — тело уже не сопротивлялось, принимало, тянулось навстречу. Хисын застонал в голос, когда Сонхун надавил куда-то внутрь, и по позвоночнику прострелило молнией — острой, но не болезненной, а сладкой, тягучей, разрывающей сознание на куски. — Там? — Сонхун улыбнулся в отражении, и улыбка его была торжествующей и нежной одновременно. — Нашёл. Теперь будет легче. Пальцы двигались ритмично, размеренно, растягивая, подготавливая, и Хисын таял, разваливался на части, терял себя в этом ритме, в этом тепле, в этом взгляде из зеркала — чужом и своём одновременно. — Хватит, — выдохнул он наконец, когда ощущения стали почти невыносимыми — слишком острыми, слишком яркими, требующими продолжения. — Хватит пальцев. Я хочу… Хочу тебя. Сонхун замер, встретился с ним взглядом в зеркале, и в глазах его плескалось что-то такое глубокое, такое настоящее, что Хисыну захотелось провалиться туда, утонуть, исчезнуть. — Ты уверен? — Да. Только нежно. Пожалуйста. — Всегда, — пообещал Сонхун, убирая пальцы и пододвигаясь ближе. — Всегда только нежно. Он вошёл медленно — так медленно, что Хисын чувствовал каждое миллиметровое продвижение, каждое расширение, каждое заполнение пустоты, о существовании которой не подозревал. Было странно — чужеродно, тесно, горячо, — но не больно. Совсем не больно. Только странно и хорошо, и Сонхун замер, давая привыкнуть, давая телу принять эту новую полноту. — Дыши, — шепнул он снова, и Хисын послушно выдохнул, чувствуя, как мышцы расслабляются, отпускают, принимают. — Как ты? Не больно? — Не больно, — голос Хисына звучал хрипло, сдавленно, но в нём не было страха — только удивление, только благоговение перед этим новым ощущением. — Странно. Полно. Как будто… Как будто я всегда был пустой, а теперь наполнился. Сонхун выдохнул — шумно, облегчённо — и начал двигаться. Медленно. Ритмично. Глубоко. Он двигался так, будто учил тело Хисына этому танцу с нуля — осторожно, терпеливо, давая время привыкнуть к каждому новому движению, к каждому новому углу. И Хисын учился. Учился принимать, учился отвечать, учился двигаться навстречу, подстраиваясь под чужой ритм, под чужое дыхание, под чужое тепло, заполняющее его изнутри. — Смотри, — прошептал Сонхун, кивая на зеркало. — Смотри, как мы выглядим. Хисын повернул голову и замер. Из зеркала на него смотрели двое — сплетённые в одно целое, движущиеся в едином ритме, дышащие в унисон. Он сам — разметавшийся по подушке, с влажными от пота волосами, с приоткрытым ртом, с остекленевшими от наслаждения глазами. И Сонхун — напряжённый, сосредоточенный, вкладывающий в каждое движение всю свою нежность, всю свою заботу, всего себя. — Красиво, — выдохнул Хисын, и это слово вырвалось само, без спроса, обнажая что-то такое, что он прятал глубоко внутри — способность видеть красоту в себе, в них, в этом акте, который армейский мир назвал бы грязным и постыдным. — Очень, — согласился Сонхун, ускоряя темп, и Хисын застонал громче, хватаясь за его плечи, впиваясь ногтями в бледную кожу. — Ты… не представляешь… какой ты… внутри… горячий… тесный… мой… Слова рвались на куски, теряли смысл, превращались в чистую вибрацию, в звуковое сопровождение этого тела, этого ритма, этой близости, не имеющей названия. Хисын чувствовал, как напряжение нарастает внутри — тугой пружиной, сжимающейся всё сильнее с каждым толчком, с каждым движением, с каждым горячим выдохом на своей шее. Он не знал, как это называется — оргазм, разрядка, кульминация, — но тело знало, тело тянулось к этому пику, к этому обрыву, за которым — пустота и свет. — Сейчас, — выдохнул он, не зная, предупреждает или просит. — Сейчас… Сонхун… Я… — Да, — Сонхун прижался теснее, вошёл глубже, замер на мгновение, и этого мгновения хватило, чтобы мир взорвался. — Да, Хисын. Со мной. Вместе. Они кончили почти одновременно — Хисын первым, с криком, который он не пытался сдержать, с телом, выгнувшимся дугой, с пальцами, до синяков сжимающими чужие плечи, и Сонхун следом, с глухим стоном, с последним, самым глубоким толчком, с горячей волной, заполнившей Хисына изнутри. А потом была тишина. Тягучая, плотная, обволакивающая, как тёплый мёд. И было дыхание — сбивчивое, частое, постепенно выравнивающееся. И были руки Сонхуна, гладящие его по животу, по груди, по лицу, собирающие с кожи пот и слезы, которых Хисын даже не заметил. — Ты плачешь, — шепнул Сонхун, целуя мокрые дорожки на щеках. — Я… не знаю… почему, — Хисын всхлипнул, пытаясь улыбнуться, и улыбка вышла кривой, беспомощной, детской. — Я не… Мне никогда не было… так… — Знаю, — Сонхун обнял его крепче, прижимая к себе, укрывая своим телом, своим теплом, своей бесконечной нежностью. — Я знаю, Хисын. Я тоже. Никогда. Только с тобой. Они лежали так долго — сплетённые, мокрые, уставшие, счастливые, — и за окном давно стемнело, и в комнате стало совсем темно, и только уличные фонари бросали на потолок дрожащие прямоугольники света. — Сонхун, — позвал Хисын в тишину. — М-м-м? — Я не боюсь больше. Ни завтра, ни послезавтра, ни казармы, ни Чонсона. Потому что теперь я знаю: у меня есть ты. Есть это. Есть место, где я могу быть не лейтенантом Ли, а просто Хисыном. Твоим Хисыном. Сонхун поцеловал его в макушку, в пахнущие потом волосы, в закрытые веки, в солёные от слёз губы. — Ты всегда им был, — сказал он просто. — Просто сегодня ты наконец позволил себе это узнать.       

***

Утро понедельника встретило Хисына запахом кофе и видом спящего Сонхуна, разметавшегося по кровати с той особенной, только ему присущей грацией, от которой у Хисына до сих пор сжималось сердце. Он одевался молча — натягивал форму, хрустящую от крахмала, застёгивал пуговицы, поправлял ремень. В зеркале напротив отражался уже не тот размякший, счастливый человек, который был здесь вчера, а лейтенант Ли — подтянутый, собранный, готовый к новой неделе службы. Но что-то изменилось. Что-то неуловимое, невидимое, но осязаемое — как тонкая шёлковая нить, обмотанная вокруг запястья, как тепло, спрятанное под формой, как знание, которое теперь жило в нём, согревая изнутри даже в самые холодные казарменные утра. — Уходишь? — сонный голос Сонхуна заставил его обернуться. — Пора, — Хисын подошёл к кровати, сел на край, провёл ладонью по тёплой щеке, по спутанным иссиня-чёрным волосам. — Спи. Ты сегодня не работаешь? — Во вторую, — Сонхун поймал его руку, прижался губами к ладони. — Приедешь в следующие выходные? — Если отпустят. — Отпустят. Я попрошу Рики, он замолвит словечко перед Джеюном, а Джеюн — перед Сону. А Сону уже перед Чонвоном, а Чонвон… — Сонхун улыбнулся, и в глазах его плясали чёртики. — Ты всю цепочку моих сослуживцев уже выучил, — Хисын усмехнулся, наклоняясь для поцелуя. — Шпионишь? — Изучаю среду обитания моего лейтенанта, — Сонхун поцеловал его долго, глубоко, с той особенной утренней нежностью, от которой у Хисына подкашивались колени. — Чтобы знать, кого благодарить за то, что ты возвращаешься ко мне. — Я всегда буду возвращаться, — пообещал Хисын, отрываясь от его губ с трудом. — Всегда. Ты же знаешь. — Знаю. — Сонхун отпустил его руку, позволяя встать, позволяя уйти, позволяя быть там, где велит долг. — Иди, лейтенант. Твои солдаты заждались. Хисын вышел в коридор, накинул шинель, поправил фуражку. Перед дверью задержался на секунду, оглядывая эту квартиру — их квартиру, его убежище, место, где он был просто собой, — и вышел в хмурое утро понедельника. В кармане шинели лежал маленький армейский жетон — его собственный, с номером части и личным кодом. Но под ним, привязанный тонкой чёрной ниткой, висел другой — кусочек металла, вырезанный Сонхуном из старой гитарной струны, с выгравированной иглой датой: день, когда они впервые встретились в том парке, где Хисын патрулировал, а Сонхун просто гулял с собакой, и их взгляды встретились, и мир остановился на мгновение, чтобы потом закрутиться с новой, незнакомой скоростью. Хисын сжал жетон в кулаке, чувствуя, как металл нагревается от тепла ладони, и пошёл к метро — чётким, военным шагом, но с улыбкой, которую не могли стереть ни устав, ни долг, ни холодное утро большого города. В стекле проезжающей мимо машины мелькнуло его отражение — лейтенант Ли, военный, защитник. Но он знал, что глубоко внутри, под слоем формы, под слоем долга, под слоем стали, спрятанной в душе, живёт другой — тот, кого видел вчера в зеркале Сонхун. Тот, кто умеет быть мягким. Тот, кто умеет любить. Тот, кто всегда будет возвращаться.

***

Форма всё ещё пахла казармой — тем особенным, въедливым запахом, который Хисын ненавидел и любил одновременно, смесью хлорки, кирзы, пота и полироли для сапог, — когда Сонхун стащил с него ремень одним резким, почти нетерпеливым движением, от которого пряжка звякнула о паркет, и этот звук показался Хисыну громче любого выстрела. — Соскучился, — выдохнул Сонхун ему в губы, не спрашивая, утверждая, и горячее дыхание обожгло кожу, смешиваясь с холодом октябрьского вечера, вбежавшего в прихожую вместе с Хисыном. — Неделя, — Хисын отвечал так же рвано, сбивчиво, вжимаясь в стену спиной и чувствуя, как обои — шероховатые, с мелким тиснением — трутся о лопатки сквозь шерсть шинели. — Целая неделя без тебя. Чонсон опять… — Потом, — Сонхун прервал его поцелуем — жадным, глубоким, почти злым, и в этом было столько голода, столько накопившейся за семь дней тоски, что Хисын застонал, впуская его, отдаваясь этому напору без остатка. — Потом всё расскажешь. Сначала — чувствуй. Шинель упала на пол тяжёлым, глухим комом, китель последовал за ней, пуговицы цокали по паркету, как мелкие камешки, и Хисын уже не считал, не думал, не помнил, что там, за дверью этой квартиры, остался другой мир — мир приказов, уставов и чужих ожиданий. Здесь был только Сонхун. Только его руки, срывающие с Хисына остатки формы с той особенной, почти святотатственной жадностью, с какой гражданский раздевает военного, стирая с него слой за слоем казённую принадлежность, добираясь до живого, тёплого, настоящего. — На колени, — сказал Сонхун, и голос его был низким, чуть хриплым, как наждак, шлифующий дерево. Хисын замер на мгновение, встречаясь с ним взглядом, и в серых глазах Сонхуна плескалось что-то такое, отчего внутри всё переворачивалось — не страх, нет, а сладкое, тягучее предвкушение, замешанное на полном, абсолютном доверии. Он опустился на колени. Паркет был холодным даже сквозь джинсы, и этот холод контрастировал с жаром, разливающимся по телу, создавая тот самый электрический разряд, от которого мурашки бежали по позвоночнику табуном. — Хороший, — Сонхун провёл ладонью по его волосам — жёстким, коротким, всё ещё пахнущим армейским шампунем, — и надавил чуть заметно, направляя, приглашая. — Открой рот. Хисын послушался. Губы разомкнулись, язык коснулся нижней губы, и он смотрел снизу вверх, на Сонхуна, на его напряжённое лицо, на полуприкрытые глаза, на иссиня-чёрные прядки, упавшие на лоб, и чувствовал, как член Сонхуна — горячий, твёрдый, пульсирующий — касается его губ, просится внутрь, требует. — Медленно, — шепнул Сонхун, когда Хисын взял его член в рот — неумело, но старательно, вбирая, насколько хватало глубины. — Учись. Я научу тебя всему. Это было странно — вкус соли и чего-то ещё, неуловимо мужского, того, чем пахнет кожа после душа, когда её не трогали несколько часов, и возбуждение, и нетерпение, и любовь, замешанная на острой, почти болезненной нежности. Хисын двигал головой, чувствуя, как член упирается в нёбо, скользит по языку, уходит глубже, и с каждым движением учился дышать иначе, принимать иначе, отдавать иначе. — Смотри, — Сонхун взял его за подбородок, заставляя поднять глаза, и Хисын увидел себя в тёмном зеркале прихожей — на коленях, с припухшими губами, с влажными от слёз ресницами, с руками, сжимающими бёдра Сонхуна. — Видишь, какой ты? Мой. Весь мой. Даже в форме, даже там, за десяток километров отсюда, ты всё равно на коленях передо мной в моей голове. Хисын застонал вокруг члена, и вибрация отозвалась в теле Сонхуна дрожью, судорожным вздохом, пальцами, вцепившимися в русые волосы. — Хватит, — выдохнул Сонхун, отстраняясь, и Хисын всхлипнул от потери, потянулся следом, но его остановили, подняли, прижали к стене спиной. — Теперь ты. Хочу в тебя. Сейчас. Здесь. У стены. Джинсы сползли по ногам, смазка — Сонхун всегда держал её под рукой, в кармане, в тумбочке, везде, — холоднула на входе, и Хисын зашипел, вцепившись в плечи Сонхуна, чувствуя, как пальцы — уже знакомые, уже выучившие его наизусть — входят внутрь, растягивают, готовят. — Быстрее, — попросил он, и голос его был чужим — хриплым, сдавленным, умоляющим. — Я готов. Всю неделю готовился. Каждый вечер. Пальцами. Думая о тебе. Сонхун зарычал — буквально зарычал, прикусывая кожу на его шее, — и вошёл одним движением, глубоко, до упора, заполняя всю ту пустоту, что копилась внутри семь бесконечных дней. Хисын закричал — в голос, не стесняясь, не сдерживаясь, — и стены квартиры приняли этот крик, спрятали в своих обоях, смешали с шумом дождя за окном и далёким гулом машин. — Тихо, — шепнул Сонхун в губы, начиная двигаться — резко, глубоко, почти грубо, но с той особенной нежностью, что чувствовалась в каждом толчке, в каждом взгляде, в каждом сбитом дыхании. — Соседи… — Плевать, — выдохнул Хисын, обхватывая его ногами, притягивая ближе, глубже, сильнее. — Плевать на всех. Только ты. Только здесь. Только сейчас. Они двигались в бешеном ритме — тела, сплетённые у стены, дыхание, смешанное в одно, кожа, скользящая по коже, влажная, горячая, живая. Хисын чувствовал, как надвигается разрядка — тугой пружиной, сжимающейся внизу живота, — и видел в глазах Сонхуна то же самое, то же приближение, тот же обрыв. — Вместе, — выдохнул он, впиваясь ногтями в спину. — Пожалуйста, вместе. Сонхун кивнул, не в силах говорить, и ускорился до предела, до грани, до срыва, и они упали в эту пропасть одновременно — с криками, с дрожью, с ощущением, что мир схлопнулся до размеров их тел, их сердец, их общего, неделимого дыхания. Потом была тишина. Было дыхание, выравнивающееся медленно, со всхлипами. Были руки Сонхуна, гладящие по спине, по затылку, по мокрым щекам. И был голос — тихий, хриплый, бесконечно родной: — Я тоже считал дни, Хисын-а. Каждую минуту. Добро пожаловать домой. И Хисын улыбнулся в его плечо, чувствуя, как по коже разливается то самое, ни с чем не сравнимое тепло — тепло принадлежности, тепла принятия, тепла любви, не знающей уставов и границ. — Я дома, — повторил он, пробуя слова на вкус. — Я правда дома.

***

66 Нравится 0 Отзывы 11 В сборник