Правда и Кривда

NC-17
Завершён
13
1
автор
Вселенная:
Фэндом:
Размер:
25 страниц, 10 463 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 3 Отзывы 5 В сборник

.

Настройки

Блуждаю в пасти темных улиц,

Страдая от слепой любви своей

В пасти темных улиц

Деревня Кат, Раскатское княжество

      О деревне Кат в народе судачили много, обаче боле шепотом, в полутьме чистых горница, да с оглядкой на дверь. Во двор хулу не выносили — боялись. Среди витальников княжества ходила молва, будто поставил сию станицу некий Хорзей, заплечных дел мастер. При старом господине земель слыл он слугой верным: пытал и казнил чужих да своих, не ведая жалости. За то дорвал ему князь вольную.       Получив свободу, Хорзей при дворе оставаться не стал — собрал побратимов да ушел на полуденные земли. Там, в дикой пустоши, забытой Богами и княжьей властью, срубили они острог. Жили закрыто, ни с кем не знались, а ежели и выходили к людям, то взглядом студили пуще зимнего ветра. Оттого и пошла молва. Люд, не ведая, что деется за бревенчатым тыном, и боясь пытать о том, прозвали то место по имени основателя — Хорзеевым катом. А уж переднее слово обломалося на языке, и стала та пустошь для всей округи просто Катом. И шло с той поры: кто о Кате речь держит — тот али крестится, али нож под рукой ладит.       В ту пору, когда молва о деревне уж разнеслась по окрестным весям, в затхлом дворике, у молчаливых и угрюмых родителей, что потеряли доселе троих детин, — видно, сами Боги не давали сварливым корням пустить рост, — родилась девица. Крикливая и живучая, назло всем минувшим смертям. Батюшка, отчаявшись вымолить дитя у домовых духов да балиев, решил поступить отчаянно — отдать девчонку под защиту самой великой матери, что древнее любого княжеского рода.       Нарекли ее Майей.       Имя сие было старым, почти забытым, одним из тех, что помнили только волхвы да старейшины, что еще не перевелись в катских землях. В давние времена, внегда первые люди вбивали идолов в черноземную почву, Майей звали прародительницу Златогорку — ту, что с Даждьбогом породила Солнце-Коляду самого, умиравшего и всякий раз рождавшегося в самую долгую ночь. Коляду в Кате чтили свято: жгли костры, пили сурью, водили хороводы, покуда обжигающие лучи не касались лика. Назвать долгожданное дитя именем матери Солнца значило обратиться за покровительством к самому старому пламени, что не никогда не гас.       Люд в деревне, прослышав наречение такое, суетился. Одни шептались, что родители возгордились не по месту, мол, негоже простому смертному таскать имя той, что старше Богов. Другие, напротив, обходили дом плотника стороной, боясь нечаянно прогневать силу, яже ныне приглядывала за овой крышей. Ребетня шарахалась от девчонки, аки от беды, а женщины, завидев ее русую головку, торопливо плевали через левое плечо и шептали короткие заговоры, ино верно не сглазит.       Не взлюбили ремесленниковскую дщерь. И, видно, не зря родители в нее вложили имя древнее: характер у нее оказался отнюдь не девичий. Была Майка прозорлива не по годам: взглянет на человека и словно нутро его видит. Про кого скажет, что тот приболеет, внеже через седмицу слегал; где посоветует обойти стороной, там через день либо волки скотину терзают, либо духи лесные человека в топь заводят. И взгляд у нее был тяжелый, або честный, кабы одной ногой в Нави стоит, а другой еще по Яви ступает.       Когда пришла пора замуж выходить, — а ведь на выданье Майя хоть куда была: русая, статная, коса как колос, тяжелая да до пояса, — сваты из окрестных деревень, прослышав про девицу, поначалу засылали гонцов в надежде. Но строптивая дева наотрез отказывала, инда не глядя на жениха.       «Не по мне он», — бросала коротко и уходила подальше от очей людских.       Родители убивались: единственное дитя, кому двор передать? Кому добро их достанется, если дщерь в девках засидится и род прервется? Батюшка, подначиваемый старостой да старухами, что блюли обычаи, решил взять власть в свои руки. Сосватали Майю за вдового мужика из дальней веси, сильного, злого, умеющего держать жену в кулаке.       Девица и в сей раз отказала, и, когда отец попытался силой накинуть на нее свадебный урбус, дабы посчитать ее просватанной, Майя вырвалась, разодрала на нем рубаху и выбежала босая в ночь, проклиная все на свете и призывая в свидетели Мать-Сыру Землю.       Тут-то терпение общины лопнуло. Непросто ослушаться батюшки, но пойти против воли рода, против закона древнего, по которому жили еще деды да прадеды, значило навлечь беду на деревню всю. Девка, что отказывается от благоверного, что перечит старшинам, что носит имя Златогорки, — така опаснее любой нечисти.       Майю скрутили, притащили на капище, что стояло за околицей, — там, где могучие, старые дуби смыкали ветви, образуя живой шатер. Ведуньи, помнящие обряды краше, чем сами волхвы, вынесли приговор. В Раскате стригли за великий позор: за измену мужу, за колдовство во вред роду, за потерю чести. Ремесленниковскую дщерь наказывали не за это. Ей отрезали косу за смуту.       Волосы считались вместилищем силы женской, энергией жизненной, связи с предками. Незамужняя дева ходила с косой напоказ — это была ее краса да гордость. Лишиться косы значило потерять девичество, стать хуже вдовы. А уж коли происходило сие, тому быть глобой за непокорную душу, дабы Боги успокоились и не гневались на деревню.       Майю посадили на замшелый пень у подножия дубов. Ведунья — та, что считалась самой близкой к Нави — взяла в руки нож и у самого затылка, коротко и больно, отхватила тяжелую русую косу. Косу ту же, не глядя, швырнула в жертвенный огонь, и капище наполнил тошнотворный смард паленных власей. Пепел развеяли по ветру, дабы духи унесли ее смуту в Навь и заперли там навсегда.       Девица, вопреки всему, оставалась непреклонной. Або не токмо в капризах дело было. В глухие времена, когда боги еще ступали по земле, случалось им на люде оставлять меты свои. Не всякому выпадала сия доля — одаривали редко, да и дар тот в народе чаще звали тяжелым роком. То не оберег было и не родимое пятно. То было печать самой судьбы, связь темная, проступившая на коже.       Старики ведали, что метка сия связывала двоих накрепко, стягивала их жизни одной невидимой нитью, сплетенной Макошью. Да только союз оный редко приносил благодать: в мире, где всякий норовил схитрить да утаить, божья печать становилась мукой. Стоило одному из суженных скривить душой, предать суть свою али пойти против другого — начертание наливалось дурной кровью. Оно жгло плоть пуще раскаленного железа, рвало жилы и заставляло корчиться от боли, не давая забыть о незримом узе с отступником правды. Иные носители таких меток сходили с ума от постоянных мук, коли их суженный али суженная жили во лжи.       Майя носила такую печать на запястье с малых лет. И чем старше становилась девица, чем яснее видела людскую гниль и кривду, тем злее ныл знак на ее длани. Пойти замуж за вдовца, в дом к нелюбимому, произнести клятву перед идолами, тая в нутре отторжение, значило для нее не просто покорно склонить голову перед отцовской да народной волей, а предать суть свою правдивую. Солгать себе да богам. Солгать так страшно и непоправимо, что стыд попросту выжег бы ее изнутри, разорвав грудину от боли, а ее предательство — суженного, доселе неизвестного ей. Оттого и гнала сватов со двора, оттого и глядела на чужих женихов волком, берегучи ту болезненную связь, что уже древле определила ее суть.       Шел восемнадцатый год от роду, а дева водилась лишь с Владимиром — единственным молодцем, кто не страшился накликать беду на себя. Сын погонщика. Осиротел Володя рано, още в те годы, когда мальцам положено деревянными саблями крапиву рубить да за материнский подол держаться. Батюшку его по лютой зиме грудная жаба скрутила — сгорел мужик за седмицу. А к весне и матушка следом угасла, оставив сыну лишь стылую, покосившуюся избу да пустые закрома, где инда мыши с голода мерли. Родни богатой не сыскалось, а соседям чужой голодный рот был без надобности — своих бы семерых по лавкам прокормить да от недорода уберечь.       Быстро понял Володя: никакая праведность да слезы сиротские дров в печи не разожгут и брюхо не набьют. Хочешь жить — умей вертеться, покуда в землю не закопали. И он завертелся. Брался за работу всякую, что под руку подвернется, не гнушаясь ни грязи, ни черного пота. Сегодня у кузнеца тяжелые мехи раздувал, сажу глотая, завтра у мельника кули с зерном таскает, срывая неокрепшую спину, а по осени за гроши конюшню убирает. Руки его быстро загрубели, а ум сделался цепким и злым, ровно охотничий капкан.       Толико вот гнуть хребет за горбушку сухую да чужие попреки Володя скоро устал. Честным трудом в Кате можно было разве что грыжу заработать, да в яму лечь раньше срока. Глядя на деревенских, мальчишка смекнул одну простую, но страшную вещь: люди сами жаждут быть обманутыми, коли им это удобно. Скажешь хозяину правду, что телега его рассохлась от старости — по шее схлопочешь за дерзость. А наплетешь с три короба про дурной сглаз да порчу от соседской бабки, напустишь туману, сочувственно головой качая — так тебе еще и чарку нальют, да медный грош сверху кинут.       Так и пустила в нем корни та самая кривда. Тамо, где Майя рубила правду наотмашь, выворачивая людские пороки наружу, Володя стелил хитро да мягко. Он был словно соткан из нитей теней и чужих недомолвок. Живое воплощение той самой кривды, с которой люду спалось куда крепче, нежели с тягостной истиной. Деревенские тянулись к нему, сами того не ведая. Он умел отвести глаз, улыбнуться так, что гнилое казалось свежим, чистым да целым, а подлое — благостным. Обман стал его существом. В отличие от проклятой всеми Майи, Владимира принимали как своего, ибо люди всегда охотнее верили в удобную сказку, чимь в быль колючую.       Егда измазанная в саже ремесленниковская дщерь заявилась к нему после суда страшного на капище с обкромсанными у самого затылка волосами вместо косы русой, Владимир толико усмехнулся криво. Любой другой молодец погнал бы ее со двора да заговор вслед промолвил, но Володе до древних обычаев и бабьих волос дела отроду не было. Вся эта деревенская спесь перед духами да законы старейшин казались ему глупым мороком для затерянных, слепых душ.       — Не волосы бабу делают, Майка, а то, что в дурной голове творится, — только и бросил он, продолжая колоть дрова во дворе.       Жалости и брезгливости в его берилловых очах не было. И то одобрение детского друга стало единственным, что удержало Майю от вольного падения в топь.       Было в их связи нечто странное. С самого мальства они держались вместе, но всякая их беседа оборачивалась страшным спором. Майя гневалась на его изворотливость да на то, с какой душевной легкостью он дурачил простой люд. И каждый раз, когда Володя плел ей очередную небылицу, пытаясь навязать свое искаженное желание, древняя метка на запястье вспыхивала дурной горячкой. Кожа зудела, а грудину сдавливало так, что было не продохнуть.       Обаче Майя, по неведению своему, списывала ту телесную боль на хворь али иного не благоверного — метка тихой болью ныла присно, не токмо с Володей. А такожде на гнев кипящий внутри от бесчестия друга. Невдомек было строптивой девице, что точно такая же багряная вязь, скрытая под ворохом рубахи Володи, наливалась кровью всякий раз, когда она упрямо отвергала его слова. Они были суженными, связанными богами еще до первого вдоха, но сцепились точно хищники за добычу: безжалостная правда и всепоглощающая кривда.

***

      В деревне стояла изумительная тишина, разбавляемая изредка орущими курьями. Весь люд затаился в преддверии праздника: считалось, Морена в сие дни, за седмицу до великого празднования, егда богиня снисходила до смертных, даруя им временный покой за жертвы, слушала каждый шорох да шепот. И дабы ненароком не навлечь беду на себя, народ сидел в тише по избам, выходя из них лише по нужде крайней.       Оттого Майка проснулась поздно, когда солнце уж в зените покоилось. Она лениво протерла глаза и оглядела горницу. Батюшки и матушки не было слышно. В затуманенном от сна рассудке пронеслась дума, что, быть может, они уже хлопотали внизу, готовя яства на сегодняшний праздник.       Девица не спеша поднялась с постели и прошла до сундука. День обещал быть радостным, от чего Майя искала соответствующую одежку. Взор бросился на косоклинный сарафан. Скроен он был из крашенины без пестрых цветов. Некогда дева лично шила его по старому укладу: спереди сложила два прямых полотна, а по бокам вышила широкие косые клинья, дававшие подолу такой размах, что при шаге ткань струилась, подобно неспокойной речной волне. По самому низу, где подол мел дорожную пыль, тянулась обережная вышивка. Суровой беленой нитью по темной ткани были выбиты строгие ромбы да кресты — древние знаки засеянного поля.       Под глухой ворот сарафана Майя надела исподнюю рубаху из посконного полотна с широкими рукавами, собранными у запястий. Стан туго, в пару оборотов, перехватила браным поясом, вытканным графитовой пряжей. Наряд сидел на ней ладно, не стесняя движений.       Она резво сбежала по лестнице и, оказавшись в поварне, беспечно помахала рукой родителям.       Матушка, стоявшая у жарко натопленной печи с ухватом в руках, лишь вздохнула тяжко. Лик ее, багорый от зноя и дневной суеты, блестел от испарины. Батюшка сидел за грубо сколоченным столом, хмуро ковыряя деревянной ложкой в глиняной миске с остатками вчерашней каши.       — У нормального люда девки уж до свету скотину обрядили да дворы вымели, — причитала мать, вытирая лоб краем льняного передника. — А наша боярыня, ровно Емеля на печи, бока отлеживает!       Майя повела плечами, поправляя тяжелую ткань сарафана, и сдула прядку с лица.       — Так почем мне впотьмах по двору шататься, матушка? Коров у нас мало, да и они отродясь смирные, сами в стадо идут, а печь ты никому растапливать не даешь. Выходит, чего зря мне под ногами путаться, пыль лишнюю поднимать?       — У тебя дурной язык, краса наша ненаглядная, голове неприятель, — пробасил отец, глядя на дщерь из-под густых бровей. — Ни почтения к старшим, ни стыда. У старосты вон три дочки, так те слова поганого поперек бати не скажут. Соседи все глаза уже проглядели на нас!       Мать с легким раздражением махнула рукой, зная, что спорить с их девкой все равно что черпать воду решетом. Она подбоченилась.       — Бери коромысла да ведра и ступай, бедовая, — велела матушка, указывая на угол у входной двери. — Воды в лохани на донышке осталось, к вечеру похлебку сварить не на чем будет. Да смотри мне, у колодца языком лишнего не мели, не цепляй никого.       — Обещать не стану, — честно бросила Майя, подхватывая пустые дубовые ведра.       Дева накинула на плечо деревянное коромысло и шагнула через высокий порог в сени, а оттуда на залитый светом двор.       Утро поистине выдалось на редкость ясным. Объятое алым пламенем солнце грело землю, заставляя воздух трепетать от жарыни, словно строптивую девицу. Всюду пахло горькой полынью, что густо разрасталась вдоль плетней. Деревня взаправду казалась вымершей: ставни на избах были прикрыты от зноя, дворовые псы попрятались под телеги, свесив влажные языки, а куры лениво копошились в золе. Майя шла не спеша, мерно покачивая пустыми ведрами на краях коромысла. Тяжелый сарафан путался в ногах, но дева едва обращала на сие внимание, продолжая твердо ступать по рыхлой тропинке.       У старого колодца с почерневшим спустя долгие лета срубом переминались с ноги на ногу две бабы. Завидев Майю, показавшуюся из-за поворота, они тотчас же оборвали свой шепоток тихий. Одна торопливо подхватила свою бадью, расплескав половину на выжженную траву, вторая брезгливо сплюнула под ноги. Обе засеменили мимо, инда не кивнув девице — бросились, как от прокаженной, пряча глаза. Примета така была. Майя ухмыльнулась и пожала плечами. Людская неприязнь давно стала для нее сродни царапине: саднит да терпеть можно.       Она подошла к колодцу, скинула коромысло на землю и ухватилась за ручку ворота. Дерево гулко, натужно заскрипело. Ведро с зычным всплеском ухнуло в ледяную толщу, а после, тяжело противясь, поползло наверх. Девица перелила стылую воду, пахнущую корнями да почвой, в бадьи. Она изнова подцепила дужки ведер коромыслом, плавно выпрямляя спину и принимая на плечи осточертевшую тягость, и было двинулась в путь обратный.       Привычная боль, ступающая с носительницей на зади всякий день, от метки на длани вдруг вспыхнула с новой силой. Черная, руническая вязь, скрытая под льняным рукавом исподней рубахи, запульсировала дурной горячкой. Кожу стянуло. Те страдания невыносимыми не были, но тянули жилы настойчиво, нудно, напоминая деве о том, о чем та и без того никогда не запамятовала.       Майя остановилась, поведя плечами, и огляделась. Взор зацепился за длинное бревенчатое строение общинной конюшни, что стояла чуть поодаль, у самого спуска к реке. Широкие, сколоченные из толстых наструганных досок ворота были едва приоткрыты. Оттуда густо тянуло дегтем, сыростью и прелым сеном.       Дева прикусила губу. Рассудок сурово твердил, что надобно воду в избу нести, покуда матушка окончательно не рассвирепела у пустой лохани. Но ноги яко приросли к дороге пыльной. Нечто, что Майя, заколдовано глядя онамо, не могла обозначить, тянуло ее к сим воротам распахнутым пуще неволи любой. Она ведала и, самое главное, чувствовала, что в той конюшне поди работал Володя, не покладая рук. И девице вдруг до одури захотелось позреть в его наглые, берилловые зеницы и растолковать все, что она надумала о забавах его скверных.       Свернув с натоптанной тропы, Майя подступила к раскидистой иве, росшей неподалеку от конюшни. Она осторожно опустила ведра в густую тень, дабы вода не нагрелась на столь зельном солнцепеке, и скинула коромысло с себя на траву. Матушка обождет.       Отряхнув подол сарафана и оправив сбившийся пояс, она смело направилась к приоткрытым створкам, лукаво улыбаясь. Шагнув через высокий порог, Майя юркнула в конюшню. Воздух там стоял прохладный, отчего девица невольно поморщилась. После слепящего солнца очи не сразу привыкли к плотному сумраку. В эфире спертом лениво плясали золотистые пылинки, пронизанные узкими лучами света, иже пробивался сквозь щели в рассохшейся деревянной крыше.       Под ногами мягко шуршала солома. Из глубины стойла доносилось мерное жевание, тихое лошадиное фырканье да глухой стук копыт о дощатый настил. Майя бесшумно ступала по узкому проходу, вдыхая терпкий дух конюшни, ведомая лишь зудящей болью на запястье и, о Мара, сердцем.       Владимир стоял у дальнего стойла, медленно и крепко оглаживая массивного мерина. Услышав легкий шорох соломы под чужими дублеными постолами, он обернулся. В пыльной полутьме его очи блеснули знакомой насмешкой, от которой Майя неволею сжималась.       — А я все гадал, люба девица, долго ли ты там, на солнцепеке, маяться будешь, — усмехнулся молодец, отряхивая широкие ладони от травяной трухи. — Видал тебя, егда за водой ходила.       Майя свела брови. Запястье под холщовым рукавом перестало дергать острой болью, едва она переступила порог, и метка ныне отзывалась лише тяжелым, горячим, тупым пульсом.       — Все ходишь и ходишь в эту конюшню, самому не дурно? Люду в уши мед льешь, а потом прячешься аки кролик в потемках, — девица расцвела в улыбке, и глас ее отнюдь не источал неприязнь. Скорее… а что скорее? Майя и сама разумить не могла. Она остановилась в пару шагах от молодца. — У меня, бывает, нутро сводит от твоих баек, — «не только от баек» пронеслось в голове Володи, но он молчал. — Кого на сей раз дураком выставил?       Парубок шагнул к ней, прислонившись плечом к толстому опорному столбу и скрестив руки на груди, да так, что придал обличью своему напущено нерадив вид.       — От чего ж дураком? — он чуть склонил голову, бесстыдно разглядывая ее раскрасневшийся от зноя лик. — Я, Майка, людям покой даю. Кривда спать не мешает, дурные мысли отгоняет. Слышат усладу да столь же сладкое потом и спят. А твоя правда подобно гвоздю в сапоге. Знаешь, колет, спасу нет, до крови ногу рвет, а вытащить — а как вытащить? Дальше по камням босому идти придется. Кто ж в здравом уме на такое согласится?       — Ложь твоя — топь, Володенька. И ты в ней по самую макушку увяз, да других за собой тянешь.       Он хмыкнул, такожде небрежно отлипнув от столба, и сделал още шаг вперед. Расстояние между ними сжалось до ширины длани. Майя вдохнула носом и почуяла запах дегтя и чего-то терпкого, чего-то, чем пахло только от Володи, и от того мысли путались. Майя не шелохнулась, не отступила ни на пядь, хотя сердце в груди ударилось тягостно да раскатисто. Она ощущала слабый трепет, тонущий в других вельми громких чувствах.       Девица глядела в зеницы его и злилась на саму себя. Злилась, что тянулась к нему, как речные воды к луне. Злилась, что где-то глубоко, на самом дне ее непреклонной, колючей, правдивой души зрела страшная мысль: она желала сие морока. Ей был нужен он.       Никто в деревне целой, ни один праведный али честный мужик не смотрел на нее так, как этот лукавый лжец. Без брезгливости, с жадным, сладострастным интересом, в иже читалось диковинное, извращенное восхищение ее строптивостью. Майя по существу своему гневалась на кривду, но тело млело, стоило ему оказаться столь близко. Эти чувства, дикие и противоречивые, не до конца осознанные, уж корни крепкие пустили в девице, пугая до бахмура.       Володя поднял руку, и Майя напряглась, ожидая, что он коснется ее испорченных волос, но он точию скользнул пальцами по грубой ткани сарафана у самого плеча.       — Гордая ты, Майка, — глас его стал тише, спокойнее, обволакивая, забираясь прямо под естество молохиными шипами. — Все рубишь сплеча. Но мир наш не скроен из одного лишь белого полотна.       — Но и из вороньего тоже. Истина одна, — измято выдохнула дева, чуя, как от близости его перехватывало дыхание. Ей бы оттолкнуть его, развернуться и уйти к своим нагретым солнцем ведрам, обаче ноги налились свинцовой тяжестью, а внизу живота стянулся тугой, горячий узел. Ах, матушка. Ведание, что она ждала, все еще висело в дурной голове, но желание иного противилось разумным думам.       — Истина в том, что ты никуда от меня не денешься, — шепнул Володя, чуть склонившись к ее лику. Его губы были далеки от соприкосновения, но уж непозволительно близко к девице. — Как и я от тебя, — он качнул головой, говоря так, словно сказывал невинному дитя явную алетейю.       Майя сглотнула, пересохшее горло саднило от жажды прокашляться. Она стояла прямая, точно натянутая тетива лука, готовая сорваться в любой миг, позволяя себе сиюминутную, опасную слабость.       Володя медленно отстранился, и на его губах вновь заиграла напускная усмешка. Морок рассеялся, уступая место привычному вызову.       — Сегодня ночью гулянья у большого костра. Морену нашу чествовать будут, просить ее благосклонность на год ближайший, — молодец произнес сие буднично, но в очах его плясали бесенята. — Приходи… Ты ведь придешь.       И вот снова утверждение, столь властное, но осторожно накрытое маской надежды и нежности. Майя нахмурилась.       — Делать мне больше нечего, — буркнула девица, стараясь унять предательскую дрожь в голосе и крепче запахивая ворот рубахи. — Глядеть, как вы там пляшите да небылицы друг другу плетете?       — Боишься, м? — Володя хищно прищурился, ведая, куда бить, дабы проняло наверняка. — Страшишься, что твоя хваленая правда против нашей кривды не выстоит, когда люд свободен да весел?       — Правда на то и правда, что везде выстоит. Против нее не попрешь.       — Ну тогда приходи, Майка, — молодец бросил на нее последний, долгий взор и отвернулся, направляясь обратно к мерину. — Коли не трусишь, пущай в пору ту ночную и поглядим, чья возьмет.       Майя захлебывалась от возмущения, но вымолвить слова не смогла. Щеки ее прожег гневный румянец. Она спешным шагом дернула на залитый солнцем луг, гордо вскинув подбородок. Метка продолжала пульсировать — медленно и горячо, — словно вторя носительнице ее невысказанное согласие. Она пойдет и будь что будет.

***

      Майя гневалась и с особым напором бросала вещи на холодную перину. Грубый лен, расшитые рубахи, тесмяные пояса — все летело из сундука без разбору. Нутро полыхало, аки в него углей раскаленных накидали. И злость сия была не на Володю с его кривыми речами, а на саму себя. До сей поры дева знала лишь ярость, упрямство да холодную, прямую гордость, которой отгораживалась от всего мира. А ныне в груди ворочалось нечто иное.       Любовь. Слово-то какое чудное — любовь! Для нее доселе невиданное, а на вкус горькое, как отвар из одуванчиков. Как ей — воплощению Правды! — можно тянуться к Кривде? Отчего тело-то ее предательски изнывает от одного взгляда его, покуда разум о беде кричит?       Майя сцепила зубы и стянула через голову рубаху. Облачилась в белый сарафан с ализариновыми узорами. Наспех перехватила стан тканым кушаком, пригладила пятерней неровно обкромсанные волосы. Ей было тошно от собственной слабости, но она знала, что пойдет за ним.       Снизу, из сеней, раздался голос матушки — непривычно елейный, певучий. Майя насупилась и нехотя спустилась по крутым скрипучим ступеням.       В горнице уж стоял Владимир. Одет был ладно, в чистую светлую рубаху, волосы зачесаны, а на лице — та самая учтивая, мягкая полуулыбка, от которой у Майи скулы сводило. Батюшка одобрительно жал ему руку, а матушка суетилась рядом, утирая ладони краем передника.       — Ох, Володька, и терпение ж у тебя золотое, — причитала мать, завидев спустившуюся дщерь. — И охота тебе с нашей бедовой связываться? Уж сколько годков терпишь ее норов. Иная бы девка в ногах валялась, что такой молодец на гулянья зовет, а эта глядит, ровно мышь на крупу.       — Ничего, тетушка, — бархатно отозвался Владимир, скользнув по Майе темным, насмешливым взглядом. — С норовистыми лошадьми завсегда интереснее. Главное, узду вовремя накинуть.       Отец усмехнулся в бороду, согласно кивая, словно не о родной дщери речь шла, а о скотине нерадивой. Майя толико пуще нахмурилась, ощущая, как метка на запястье начинает дурно пульсировать от этой приторной, лживой картины.       «Истинный…» — подумалось ей. И как ей в голову не пришло сие ранее? Неужто чувств боялась своих чистых, раз списывала сие знамя на совпадение али иное? Девица тряхнула головой, отгоняя прочь непрошенное. Этого еще не хватало!       — Язык бы тебе укоротить, конюх, — бросила Майя, проходя мимо него на крыльцо. — Пошли уж, коли явился.       На улице уже сгустилась сизая темень. Вдали, за околицей, где заканчивалась пустошь, угадывалось рыжее зарево — там собирался люд, разжигая праздничные костры. Воздух пах дымом и вечерней сыростью. Они шли бок о бок по узкой улочке, не соприкасаясь. Злость, подстегнутая родительским привечанием лжеца, требовала выхода.       — Сладко стелешь, Володя. Родители аж млеют, — процедила она, глядя прямо перед собой. — Завтра, небось, сами меня тебе в жены отдадут, лишь бы избавиться. А ты и рад им глаза отводить.       Молодец устало закатил глаза, тяжело вздохнув.       — Опять за свое? Майя, хоть в праздник угомонись. Я им слова дурного не сказал, уважил стариков. Тебе ли не знать, что худой мир лучше доброй ссоры?       — Худой мир на лжи строится! — вспыхнула дева, резко останавливаясь и разворачиваясь к нему. — Ты им улыбаешься, а сам презираешь их слепоту. Кривдой живешь да кривдой дышишь. И меня в эту топь тащишь. Не бывает по-твоему! По правде жить должно, открыто!       Володя глядел сверху вниз, аки на юродивую.       — По правде? — усмехнулся он ядовито, и в голосе его лязгнул металл. — Ну давай, проверим твою правду. Вон, гляди.       Из переулка, тяжело опираясь на клюку, вынырнул старый дед Тихомир. Он брел в сторону гуляний, кряхтя и бормоча себе под нос что-то невнятное. Владимир преградил ему дорогу, почтительно склонив голову, но в устах пряталась издевка.       — Здрав будь, дедушка. Рассуди нас с девицей. Спор у нас вышел горячий, никак не поладим. Чем в Кате жить легче да правильнее — Правдой или Кривдой?       Старик остановился, подслеповато щурясь на молодых. Пожевал губами, оперся на палку двумя дланями, переводя взор с упрямого девичьего лика на усмехающегося молодца.       — Эка вы спросили, неразумные, — проскрипел Тихомир, качая седой головой. — Правдой-то, оно, конечно, перед Богами светлее… Да только по правде нынче с голоду помрешь да без порток останешься. Правду скажешь — княжеский гонец высечет, сосед избу спалит, а брат родной оберет. А Кривдой обернешься — глядишь, и сыт, и цел, и при деньге. Кривда, она нынче в почете, ребятушки. Ей кланяются. Кривдой жить — не тужить.       Старик махнул рукой и побрел дальше, шаркая стоптанными лаптями по сухой земле.       Майя стояла ни жива ни мертва. Слова деда ударили хлестко, словно ледяной водой окатили. А Владимир лишь удовлетворенно хмыкнул, склонившись к ее уху.       — Слыхала? И так тебе любой скажет. Никому твой свет не уперся.       — Это потому что люди слабые да гнилые пошли, — упрямо прошипела она, сжимая кулаки так, что ногти до боли впились в ладони. — Но я под вашу гниль не прогнусь.       Она резко развернулась и зашагала в сторону багровеющего зарева. Владимир, качнув головой, неспешно двинулся следом.       — Это мы сейчас разумный люд спросим! — порицательно качая указательным пальцем, звонко бросила Майя. Уязвленная гордость горячила кровь пуще летнего зноя. Она упрямо вздернула подбородок, отказываясь верить, что весь Кат насквозь прогнил и жил одним лишь лукавством.       Владимир лениво повел широкими плечами, пряча в уголках губ сытую, самодовольную ухмылку.       — Спрашивай, коли охота, — бархатно отозвался он, поравнявшись с ней. — Только гляди, как бы твоя хваленая вера в людскую благодетель не разбилась о первую же встречную телегу.       Рядом с хлевом, тяжело стоя на натоптанной колее, показалась для них вдова кузнеца Видана, копошившаяся со ступой. Лицо ее, иссеченное ранними морщинами да сажей, виделось суровым да серым в сгущающихся сумерках. Она держала массивный пест, толкая зерно в крупу.       — Тетушка Видана! — окликнула ее Майя, спешно подбегая к женщине. — Постой во благо. Рассуди наш спор. Чем в этом мире жить сподручнее да вернее — Правдой али Кривдой?       Вдова остановилась, со свистом выдохнула, поправляя сбившееся темное очелье, и окинула молодых усталым, но цепким взглядом.       — Экие вы, молодые, вопросы пытаете, — глухо проронила она. — Я так скажу: Правдой жить должно. Кривда — она как гнилой мост над оврагом. Сперва вроде крепко держит, а ступишь на середину — хруснет, и костей не соберешь. За правду, пусть она и горька бывает, Боги не отвернутся. И совесть по ночам горло не давит. Спишь спокойно, не боясь, что поутру за душой твоей придут.       Майя торжествующее вскинула очи на Володю. Запястье ее под холщовым рукавом отозвалось легким, спокойным теплом, яко благословение свыше.       Обаче Владимир и бровью не повел. Он вежливо кивнул Видане, а егда младые побрели дальше, негромко, но ядовито бросил в спину вдове, слегка обернувшись:       — Спит она, может, и спокойно. Да только изба у нее худая, крыша течет, а дети обноски чужие донашивают. Зато совесть, вишь ты, чиста. Сильно ей эта правда брюхо набила?       — Помолчи, Володя! — шикнула Майя, чувствуя, как тепло на запястье вновь сменяется колючей болью от его слов. — Не всем же чужим добром да обманом карманы набивать!       Метка… Думы вновь вернулись к ней. Как же так получилось? Почему он, а не иной молодец? Нет. Майя снова повела головой. Нельзя. Не велеть.       Не успели они сделать и десятка шагов, как навстречу им вывалила шумная стайка. Юноши да девы годков четырнадцати, уж наряженные к празднику, с венками из полевых трав на головах, звонко хохотали, толкая друг друга в плечи.       — А ну, погодите, ребятушки! — гаркнул Владимир так, что те разом притихли. Он шагнул вперед, ловя их. — Спор у нас тут с девицей вышел горячий. Скажите-ка нам не таясь: что по жизни вернее — Правда или Кривда?       Молодые переглянулась. Девки хихикнули, пряча лица за широкими рукавами рубах, а вперед выступил кудрявый малый, сын местного бондаря. Он почесал темя, хитро прищурившись.       — А шут его разберет, Володя! — звонко ответил он, и остальные одобрительно загудели. — Оно ведь как посмотреть. Правдой-то с родичами да побратимами жить надобно, чтоб за спиной ножа не ждали, да чтоб в избе лад был. А вот на торгу иль с чужаком каким заезжим — там без кривды никак. Правду скажешь — обдерут как липку, още и должным останешься. Выходит, и то и другое надобно. Без правды скурвишься, а без кривды не выживешь!       Толпа согласно загоготала и, обогнув их, помчалась дальше к околице, оставляя после себя лишь запах смятой яблони да девичьего смеха.       Майя стояла, сердито скрестив руки на груди. Ничья. Разумный люд, на который она столь уповала, оказался таким же двойственным и лукавым, как весь сий мир. Никто не желал вставать на сторону чистого света до конца. Но, истины ради, и во тьму с головой не нырял.       — Ну что, съела? — хмыкнул Владимир, склоняясь к ее лицу. Майя почувствовала, как телу прошли мурашки. Почто? — Инда люд твой хваленый, честный признает, что без моей кривды им никуда.       — Они глупцы, иже на двух стульях усидеть пытаются, — процедила дева, упрямо глядя в его зеницы. — И когда-нибудь этот стул под ними переломится, помяни мое слово.       Он покачал головой, не став больше дразнить ее. Спор так и не нашел своего конца. Майя, взметнув тяжелым подолом сарафана, зашагала прочь из деревни. Владимир неслышно двинулся следом. Впереди, за темными силуэтами крайних изб, уже слышались глухие удары бубнов.       Капище гудело, точно растревоженный улей. Пламя огромного жертвенного костра жадно лизало черное небо, рассыпая в непроглядную высь снопы золотистых искр. Воздух дрожал от жарыни, стука бубнов и дикого, гортанного пения захмелевшего люда.       Оказавшись на гульбище, Майя, все еще раздосадованная их тягучим, пустым спором, обогнула беснующуюся толпу и демонстративно тяжело опустилась на замшелый пень у самой кромки света. Отворотила лик, скрестив руки на перси, всем своим видом показывая, что нет ей дела ни до празднества, ни до ее провожатого.       Володя замер в паре шагов. Смотрел на нее, лениво прислонившись плечом к стволу древа. Думы его поначалу все вились вокруг их неразрешенной брани, вокруг той невыносимой, колючей правды, что она упрямо волокла за собой. Да только мысли те незаметно стекли в иное русло. Взор его скользил по ее упрямо сжатым устам, по неровным, жестко обкромсанным прядям, что сейчас казались короной непокорной лесной княжны, по гордой, напряженной осанке. Ума в этой девке было больше, чем во всем Вече, а норов манил пуще хмельной сурьи. Володя моргнул, отгоняя непрошеный морок, и глухо цокнул языком. Негоже кривде перед чужой красой слабеть.       — Пошли в хоровод, — молвил он, делая шаг к девице и протягивая широкую длань.       — С брехунами не пляшу, — отрезала Майя, даже не поведя очами.       Володя усмехнулся, но как-то сухо, без привычной искры.       — А я и не спрашивал, Майка.       Он перехватил ее за десницу — чуть выше того места, где пряталась их проклятая метка, — и дернул на себя. Дева охнула, возмущенно всплеснув руками, но он уж уверенно да жестко увлек ее в самое пекло гулянья, вливаясь в шумный людской водоворот.       Заиграли гусли, быстрее ухнули барабаны. Майя поначалу упиралась, дергала плечом, чеканя шаг невпопад и сверля его гневным взглядом, но Володя держал крепко. Длань его властно легла на ее стан, прижимая к себе ближе, чем того требовал обычай. Жар от костра слился с душным жаром его тела. Волей-неволей, а пришлось поддаться ритму, закружиться в общем кругу. И чем быстрее они неслись под дикие напевы, чем крепче он держал ее, тем быстрее таяла напускная девичья спесь. Майя вскинула голову, встречаясь с ним взором. Лик Володи в багряных отсветах пламени казался высеченным из темной бронзы. Очи его глядели на нее без утайки.       Вся деревня гнала ее, люди прятали зеницы, страшась ее неудобицы. Всякий норовил обойти ее стороной, плюнуть вслед. И лише он один — сотканный из того самого обмана, иже она столь яростно презирала, — не страшился ее. Он не отводил взора, когда она рубила сплеча. Он принимал ее колючий норов, насмехался над ним, спорил до хрипоты, но оставался рядом. Его кривда была щитом, которым он отгораживался от глупого люда, но его руки, сжимавшие сейчас ее стан, были самой честной вещью на свете.       Метка, что долгие лета изводила девицу предупреждающей, режущей болью под холщовым рукавом, вдруг стихла. Черная вязь перестала жечь плоть ядом лжи. Вместо сего запястье налилось ровным, густым теплом, которое толчками расходилось по жилам, отзываясь на его силу и прямую, нескрываемую мужскую тягу.       Деву вдруг накрыло страшной, обезоруживающей ясностью, яже та страшилась признавать, но яже наконец проступилась: вот он, ее суженый. Тень, без которой не бывает света. Злой, изворотливый, выматывающий душу, обаче намертво пришитый к ней суровыми нитями судьбы.       И в миг, кружась в дурманящих искрах ревущего костра, вдыхая запах дегтя и его горячей кожи, она абие сдалась. Злоба, что годами клокотала в ней, выкипела до дна. Майя осознала, что устала воевать с собственной природой. Она готова была принять эту злую, горькую долю. Готова была шагнуть в его морок, разделить с ним эту тягучую любовь и перестать бороться с тем, что предрекли Боги. Ей захотелось склонить голову ему на грудь, поверить, что за его кривдой она сможет найти свой покой. Она едва заметно подалась к нему, готовая то ли робко улыбнуться, то ли выдохнуть слова, от которых поутру сама бы сгорела со стыда.       Возможно… Возможное сие было так до той поры, покуда они здесь. А ежели это просто гнусное наваждение? Ежели она колотила воздушные замки, подавшись упоению всеобщего веселья и вездесущей паршивости? Ежели все, о чем она мыслит и ведает, просто оправдание ее слабости да падения? Предать свою суть, смысл рождение для… для кого? Аль для чего?.. Что это… Зачем.?       А Володя смотрел в ее распахнутые, дрогнувшие очи и чувствовал, как внутри, под самыми ребрами, расползался могильный холод. Он ждал привычного укора. Обаче вместо ярости в лике девичьем, освещенном брусьяными сполохами костра, он увидал пугающую, обнаженную покорность. Ее чистая, проклятая правда ныне, на очах его, сдавалась ему на милость. Так спешно? Она отпускала свои обиды, принимая его лукавое, мрачное нутро. Она готова была любить его — человека, чей вздох был соткан из обмана, который ее же и убивал.       И от этой догадки Владимиру стало дурно. Не от брезгливости, а от страшного, беспощадного понимания.       Коли она шагнет к нему в эту тьму зрячей, не сломленной, ее собственная праведная суть сожрет ее заживо. Она будет видеть каждый его обман, каждую его кривую усмешку, брошенную деревенским глупцам. И метка, яже сейчас затихла, обманувшись их близостью, поутру начнет рвать ее плоть в клочья с удвоенной яростью. Сия любовь не принесет ей покоя — она станет для нее мучительной, бесконечной пыткой. Майя угаснет, высохнет от этой боли, разрываемая между своей честностью и его кривдой.       Ее ясный, прямой взор — погибель. Ее упрямая вера в свет — открытая рана, в которую всякий встречный норовил сыпануть соли.       Володя крепче стиснул зубы, да так, что желваки заходили ходуном. Жалость, донельзя извращенная, темная и собственническая, затопила его с головой. В его больном, искаженном рассудке ясно вырисовался единственный выход.       Майку можно спасти. Просто нужно показать истину такой, каковой она являлась в яви. Дабы спасти эту дуру строптивую от мира, который ее ненавидит, дабы избавить ее от мук телесных да душевных, нужно было вырвать самый корень страданий ее. Погасить этот свет невыносимый, в котором она задыхалась. Лишить ее возможности видеть гниль людскую и его собственную тьму. Ежели она перестанет видеть сей мир кривой, она перестанет с ним спорить. Во мраке нет ни правды, ни лжи — там лише покой, иже он сможет ей дать.       Взгляд его, еще миг назад горящий жадным юношеским интересом, потух. Володя разжал руки, отпуская ее стан, и отступил в глухую тень. Он опустился на ствол поваленного дуба у самой кромки леса. Майя растерянно моргнула, сгоняя наваждение. Тревога змеей скользнула под сердце, но невидимая связь, умело потянутая его молчаливым уходом, сработала безотказно. Подхватив подол сарафана, дева вынырнула из пьяного марева гульбища вслед за ним. Студеный ночной воздух опалил разгоряченные ланиты, остужая дурную кровь.       Позади ревел праздник, а здесь, в глухой тени, царил сырой, тревожный покой.       Владимир сидел на толстом стволе, некогда поваленным бурей, сцепив длани между колен.       Она опустилась рядом, упрямо расправляя на коленях подол сарафана. Плечо к плечу, но не касаясь.       — Чего сбежал, ровно бес от оберега? — негромко спросила девица, силясь унять предательскую дрожь в голосе. — Али сам своей пляски испугался?       Он медленно повернул к ней голову.       — А того сбежал, что тошно мне на их рожи в масках пялиться, — глухо отозвался Владимир. — Да и на твою покорность внезапную глядеть… чудно.       Майя вспыхнула, инстинктивно подавшись назад. Слова хлестнули, как крапивой по челу.       — Какую еще покорность? Сдурел ты, Володенька?       — Ту самую, Майка, — он чуть подался вперед, ближе к ней. Дымчатый запах ударил в голову хмелем покрепче сурьи. — Ту, с которой ты в руках моих млела минуту назад. Где ж твоя хваленая правда, а? Где гордость нерушимая, что меня давеча срамила?       Дева хотела огрызнуться, выплюнуть колкую брань, доказать, что он все врет, но слова застряли в пересохшем горле. Володя поднял руку, и его персты скользнули по ее скуле, зарываясь в неровно обрезанные русые пряди на затылке. От этого властного, почти грубого прикосновения по хребту прокатился горячий озноб.       Он потянул ее на себя, неумолимо сокращая расстояние. Майя замерла, словно перепелка перед волком. Метка на запястье молчала, не жгла. Неужто в деяниях своих искренен, думалось ей. Его дыхание, тяжелое и горячее, опалило ее губы. Рассудок помутился. Бравада девичья треснула и осыпалась трухой под тяжестью сия действа.       Она судорожно выдохнула, приоткрыв губы, и послушно смежила вежды, ожидая того, чего боялась и желала до одури. Ожидая его, со всей его кривдой, тьмой и искаженной сутью. Она сдалась. Сегодня точно…       Но чужих губ девица так и не почувствовала.       Секунда тянулась за секундой, густая, аки смола древесная. Ничего не происходило. Майя непонимающе распахнула очи.       Владимир замер в волоске от ее лица. Лик его был страшен в своей ледяной, мертвой отстраненности. Кривая, ядовитая усмешка тронула его рот.       — Вот видишь, девка, — прошептал он ей прямо в губы, и голос его лязгнул. — Ты на каждом углу кричишь о свете, а сама с готовностью закрываешь очи свои, лишь бы отдаться тьме. Правду ищешь, а обмануться рада пуще любой дуры деревенской. Стоило токмо поманить.       Слова резанули по живому, выворачивая наизнанку все ее трепетное, едва признанное чувство. Майя дернулась. Краска жгучего, невыносимого стыда залила лик до самых кончиков влас. Слезы обиды, злые и горячие, тотчас вскипели на глазах.       Она хотела оттолкнуть его, вскочить и бежать прочь, но отстраниться он ей не дал.       Жестко, яко клещами, перехватил ее за локоть, вздергивая на ноги с такой силой, что Майя едва не споткнулась о корни.       — Пошли, — бросил он чужим, безликим гласом, не глядя на нее. — Коли так хочешь ослепнуть от моих речей, я покажу тебе место, где ни правда, ни ложь тебе больше не понадобятся.       И, не давая ей ни опомниться, ни вырвать руку, он поволок ее за собой прочь от гульбища, утягивая прямо в черную, беспросветную пасть древнего леса.

Как юнец, сто ночей шел за ней, я шел за ней

Мне несла эта роль только боль, только боль

Наутро мое шептало: «Тут дело нечисто! Оставь ее, твоя любовь — самоубийство»

      Лес никогда не считался гиблым местом людом Ката, но ходить в него без надобности не желали. А тем паче в столь поздний час, когда луна горела серебряным огнем на небосводе. Только Майя не страшилась брести ни с потемневшим от своих дум молодцем, ни с усилившейся болью меткой.       Аль ей мыслить так хотелось. Она боле не ведала, чего ей думать, на что мечты гложут.       В запутанных кустах затаились хищные зеницы, по-голодному таращась за нарушившими покой ребятами. Следом за ними ползли тягучие, страшные тени, которых укрывали кроны многовековых деревьев от металлических лучей.       — Пришли, — глухо промолвил Владимир. Майя остановилась в нескольких шагах от него.       Они оказались на небольшой опушке, окруженной мраком. Метка не запястье вспыхнула так, яко кожу резали маленькими иглами нарочито медленно, упиваясь страданиями. Майя прошипела сквозь стиснутые зубы, невольно перехватывая саднящую рану. Всякое слово, что еще не сорвалось с уст Владимира, всякий его нечистый помысел отдавался ядом предательства. Осознание прошлого да настоящего дурманило разум, и девица силой впилась ногами в землю, аки едино спасение, сжимая запястье до отметин на коже, лишь бы противиться чувству и устоять.       — На кой мы здесь встали? — она впила в него тяжелый, пронзительный взгляд.       Он още ничего не сделал, а на потылице девицы уже осела куржевина холодная. Все вокруг словно теряло плотность и глубину. Привычный мир внезапно стал плоским, обаче напряженным до огненных искорок. На подкорке сознания, где обычно зарождались самые темные разумения, вдруг вспыхнул ужас. Чистый, животный, первобытный мрак, у которого не было ни лика, ни наречения. Он вспыхнул прямо в солнечном сплетении, разрастаясь, аки Навье царство, что с жадностью впитывала в себя последние капли Яви.       Воздух, инда в злополучном лесу, становился спертым, превращаясь для Майи в битое стекло. Она сделала вдох — судорожный и отчаянный, — аще дыхание строптивилось. Он застрял в жереле, сжавшись колючим комом. Грудину придавила невидимая плита, и Майе на мгновение показалось, что она запамятовала, как дышать.       Сердце было подобно обезумевшему существу, запертым в клетке. Оно рвано да тревожно билось, пытаясь вырваться. Его удары отдавались страшным гулом в висках, пульсировали в онемевших кончиках перстей. Кровь свинцом отлила от конечностей, оставляя после себя покалывающую пустоту.       Обаче самое мерзкое происходило в дурной голове. Разум метался. Была только единая, раскаленная дума, что заполнила все естество: «Это конец. Нужно бежать». Токмо ноги не слушались. Тело боле ей не принадлежало. Оно превратилось в искусный капкан, захлопнувшийся изнутри. Звуки внешнего мира исказились, доносясь словно через толщу воды мутной, превращаясь в давящий гул.       В буланом сиянии луны Володя казался высеченным истуканом. Он повернулся к ней и шагнул плавно, по-звериному.       — Ты слишком много видишь, Майка, — произнес молодец. В гласе исчезла привычная напыщенность да злоба. Осталась стылая уверенность, от которой мороз полз по вые. — Глядишь в души людские да видишь там одну порочную гниль. Рубишь правдой наотмашь, а она же тебя по кускам и режет. Тебе больно от нее. Всем больно от нее. От тебя.       — Хватит, — умоляюще прошептала она. В очах девичьих стоял страх. — Не тебе меня судить, — Майя ступила на шаг назад, ударившись лопатками в шершавый ствол старой ели. — Моя правда чиста… А твоя кривда смердит падалью, Володя. Оттого и нутро твое гниет изнутри.       Молодец оказался вплотную. Пальцы его легли на горло девицы, намертво прижимая к древу. Черная вязь на запястье Майи взывала такой агонией, что в зеницах на миг потемнело. То было уж не обыденное бранение двух упрямцев — то была неприкрытая гибель, яже источала сама суть их бытия.       — Я спасу тебя, проклятая, — прошептал Владимир. Глаза его блестели лихорадочно и страшно. — Я избавлю тебя от этого света и тех иллюзий. Во тьме нет ни правды, ни кривды.       Майя хотела рвануть, пыталась оттолкнуть его, вырваться из капкана, но хватка молодца оставалась твердой. Он потянулся за пояс, и в длани юношеской тускло блеснуло лезвие узкого кинжала. Лезвие полоснуло резво, девица даже не успела ничего вразуметь.       Краткая, ослепительная вспышка боли разорвала голову изнутри, затмевая инда муки метки проклятой. Мир треснул, рассыпаясь багровым отблеском, и с оглушительным звоном рухнул в кромешную, непроглядную яму.       Хриплый, натянутый и полный невыносимых страданий крик вырвался из ее горла. Майя осела наземь, путаясь в тяжелом подоле косоклинного сарафана, судорожно зажимая изувеченное лицо дрожащими ладонями. Сквозь подрагивающие персты толчками хлынула горячая, липкая кровь, вливаясь в зев через полуоткрытый рот, заливая ланиты, подбородок и ворот светлой рубахи.       Она задыхалась, с металлическим привкусом глотая стылый ночной воздух, покуда сырая земля качалась под ней, уходя из-под коленей. Сквозь обрушившуюся каменным сводом тьму проглядывались иллюзорные мушки, обаче и те вскоре пропали.       Владимир стоял над ней. Он тяжело дышал, сжимая в опущенной руке окровавленный кинжал. Молодец ни помог, ни отступил — лише смотрел, как та, что была его светлой суженной и горьким проклятием, корчилась у его ног, теряя силы и связь с Явью.       — Когда перестанешь искать свою правоту, Майка, тогда и прозреешь по-настоящему. А до тех пор и очи твои тебе без надобности.       Хруст веток известил деву, что он отвернулся. Шаги Володи становились все тише, мерно растворяясь в жадном шепоте дремучего леса, пока не стихли вовсе. Молодец ушел, оставив слепую, истекающую кровью Майю наедине с подступающей Марой.

***

      Девица не ведала, сколько пролежала на забытой богами опушке. Очнувшись, она почувствовала, как вязкий страх снова подкатывал к горлу, не давая даже мгновения перевести дух.       Ветка оплела хрупкое запястье, болезненно впиваясь в бледную кожу. Майя резво вдохнула, морщась от горящих страданий в грудине. Она не понимала, что происходило. Рассудок забился в горячем, животном издыхании.       К девице по кругу стали слетаться духи от малого до великого, с любопытством разглядывая забредшую сущность в их обитель.       — Майя, — шепотом липким, медовым звали они, сливаясь в унисон. Дева испуганно дернулась, пытаясь вырваться из лап пуще стесняющего ее древа.       — Кто вы? — голос ее был хриплым, надрывным, но слабым.       — Те, кто был похоронен здесь и возродился из праха в живность.       Речи их звучали ласково, точно колыбельная матушки, от которой веки в мгновение ока тяжелели. Духи не имели лиц, толико полупрозрачные, сотканные из тумана Нави и лунного света силуэты. Они кружили вокруг девы, касаясь ее кровоточащих ран прохладным дуновением.       — Пустите! — Майя вновь рванулась, но живые лозы мягче, обаче непреклоннее обвили ее плечи, глезна да стан, вжимая к мшистому, пульсирующему корню.       — А разве есть куда спешить, Правдушка? — пропели духи, кружась над ее головой. — Там, за частоколом, лишь жестокость да пыль. А ведь помнит Мать-Сыра Земля, как Кат пуст был. Гулял зде лише стылый ветер по костям брошенных обреченных, покуда семя не упало в мертвую грудь. Из всякого воина изрубленного, из всякого старца и сироты в сырую землю лешего проклюнулся росток. Мы есть плоть от плоти людской. Корни наши — жили их, листа — вздохи их. Лес сей нами вырос, нами да дышит.       Майя зажмурила пустые, сочащиеся кровью глазницы, пытаясь ухватиться за уползающий рассудок. Ее правда, яркая и ясна, ныне трещала по швам, утопая в сей сладкой, дурманной мгле.       — Что вам надобно от меня? — простонала она, чувствуя, как силы покидали тело.       — Нам? Лишь твоего покоя, светлая, — сладкоречиво зажурчали духи, и их невидимые персти ласково огладили ее ланиты, стирая алые слезы. — Тот, кто забрал взор твой, кто выжег нутро твое обманом… он ведь Кривдой вскормлен. Разве не утомилась ты спорить с ним? Разве не жаждешь, дабы боль ушла.       — Я не стану слушать бесов!.. — упрямо прикрикнула Майя.       — Зачем же браниться, матушка правдивая? — укоризненно, обаче нежно прошелестели они со всех сторон. — Мы лише шепчем тебе то, чего просит твое сердечко истерзанное. Приведи его к нам, в густую сень. Замани его в тропы. Разве не хочешь, дабы он остался с тобой? Навечно остался… Не будет более меж вами ни лжи, ни обмана, ни жгучих мет плоти. Толико вы вдвоем, сплетенные корнями в единое целое. А коли взыграет гордость твоя — так отомсти за муки свои, за очи выколотые. Лес рассудит. Лес укроет.       Майя замерла. Лозы бережно качали ее, яко в колыбели. Боль, терзавшая девицу долгие лета от невидимой связи с Владимиром, боль от ран свежих, страх тьмы кромешной — все это медленно начало отступать, таять в пьянящем запахе прелой листвы да цветов ночных. Искаженная, непривычная «правда» пускала корешки в ее сознании. Если Явь не приняла искренности девичьей, то, может, сей неизведанный мир, стоящий на грани Яви и Нави, станет ее приютом?       Она перестала сопротивляться. Тело совсем обмякло в объятиях старого древа. Губы, перепачканные в собственной крови, слабо разомкнулись, выпуская судорожный выдох смирения.       — Вот так, дитя. Умница, — радостно и гулко пропел незримый хор, стягиваясь к ней святящимся кольцом.       Прохладные, сотканные из света лунного длани легли на ее ослепшие очи. Майя почувствовала, как под веками вливается странный, изумрудный иней, вымывая агонию и пустоту. Перед внутренним взором девицы начал проступать новый мир — мир сотканный из струящихся энергий, мерцающих жил деревьев и теней.       — А теперь поспи, душа уставшая, — вымолвил лес голосами тысячи забытых предков, баюкая ее в родных ласках. — Спи. А как проснешься, пойдешь за своим суженным.

***

      Сон скользнул с девицы невесомо. Майя вяло разомкнула очи. Привычной боли, что доселе рвала лик девичий на куски, более не было. Не было липкой, стынущей на подбородке крови. И кромешной, уродливой тьмы, в которую бросил ее Владимир.       Дева медленно поднялась с мшистого ложа, не чувствуя под собой ни тяжести собственного тела, ни хлада сырой земли. Сарафан, еще недавно измазанный грязью и сукровицей, теперь казался сотканным из седого тумана.       Она огляделась, и благоговейная, ледяная дрожь прокатилась по ее позвоночнику.       Лес предстал пред ней иным. Скинув лукавую телесную оболочку, мир обнажил свою истинную, глубинную суть. Майя видала, как под корой стародавних древ пульсировали светящиеся, бисные жилы древесного сока. Видала, как в гниющем буреломе копошилась чередная, скаредная жизнь, готовая прорасти из мертвечины. Ничто больше не скрывалось от ее взора — ни затаившийся в норе зверь, ни гниль в корневище. Видение ее стало пугающе острым, проникающим в сердцевину бытия. Иное зрение. Зрение Нави.       Майя подняла руку и взглянула на запястье. Там, где ранее чернела мучительная руническая метка, теперь мерцал кроткий бледный шрам. Он боле не обжигал. Он тянул. Тянул ровно, как сладострастный звон лютни, безошибочно указывая туда, где на границе леса и вымершего пастбища находился ее истинный.       «Правда…» — мысль эта вспыхнула в рассудке слепящим броным огнем. Если ране ее жажда истины была лишь девичьим упрямством да криком души, не желающей мириться с людской подлостью, то теперь она стала самой ее сутью. Бескомпромиссной. Первобытной. В искаженном, перерожденном сознании Майи правда перестала быть просто честным словом. Она превратилась в неумолимый закон мироздания: что отжило — должно сгнить, что лживо — должно быть вырвано с корнем, дабы не отравлять чистую почву.       Справедливость же, о которой она так часто спорила с Володей, ныне казалась ей мелкой, ничтожной людской выдумкой. Справедливость требует весов, требует судей и оправданий. Она торгуется. А правда не ведает торга. Владимир вырезал ей глаза, пытаясь доказать, что его тьма сильнее, что кривдой можно перекроить мир под себя. Какова же истинная цена его поступка?

Око за око…

      Бестелесный глас шелестел над ее ухом.

Кровь за кровь, плоть за плоть…

      Духи, незримым саваном клубящиеся меж деревьев, вторили ее мыслям. Их сладкие, медовые голоса сливались в тягучее бормотание, требуя платы.       — Он отринул закон земли… — шептал папоротник.       — Он исказил твой свет, забери его дыхание… — вторили старые ели.       — Заведи его в топь. Отомсти. Станьте едины во мраке…       Майя замерла, вслушиваясь в этот гипнотический шепот. Но разве месть — это правда? Людской разум воспротивился и назвал бы это злобой. Но разум духа мыслил иначе. Ежели Володя — это лжец, плюющий кривдой ради забавы своей, то его смерть не будет местью. Его смерть станет актом очищения. Возвращением долга. Кривда должна быть поглощена землей, дабы проросла из нее новая, честная жизнь. Або задача правды убивать все нечестивое, ведь так?

Так ли?..

      Все внутри нее противоречиво сплеталось в тугой клубок. Она любила его — ту тягучую, темную мужскую суть, что пряталась за его насмешками. Но любовь сия, столкнувшись с непреложным законом Нави, обернулась собственнической алчностью. Думы сотрясало от противоречия, и Майя зажмурила очи. Раз они суженые, раз их связали боги, значит, он принадлежит ей. И ежели он не может жить по правде в мире живых, он будет существовать по ее правилам в мире мертвых.

Но я ведь делаю то же самое, что и он…

      Сомнения осыпались пепелом. Но лик девы не дрогнул. Она боле не являлась обиженной дщерью ремесленника. Она стала живым воплощением той самой беспощадной Истины, от которой не спрятаться за красивыми речами.

Не надо… Это ведь не истина!

      Майя повернула голову туда, где за плотной стеной деревьев расстилалось поле. Звонкая струна от метки на запястье звенела все настойчивее, уводя за околицу. Она чувствовала его смятение. Чувствовала его кривду, яже смердела в студеном воздухе.

Остановись, пожалуйста…

      И, не сминая подолом ни травинки, Майя неслышно скользнула сквозь чащу на зов своей проклятой связи, оставляя за собой клубящуюся, стылую дымку.       Хмарь сизым молоком заливала низину, где Володя, кутаясь в суконным зипун от утренней сырости, стерег стадо. Коровы лениво жевали влажную траву, и их колокольцы порой позвякивали в вязкой тишине.       Майя ступала по буланой росе. Она видела темный силуэт Владимира издали, и с каждым ее неслышным шагом внутри, под самыми ребрами, отчаянно билось что-то крошечное, живое и испуганное.

Не делай сего…

      Майя повела головой.

Разве обманом мы правду вершили? Заманивать, дурачить, вести на погибель — то дело бесовское. Кривда Володина! Коли ты ложью его поманишь, саму себя предашь. Отступись…

      Глас молил жалко да надрывно, цепляясь за последние осколки людской совести. Но стоило деве на миг замедлить шаг, как из-за плеча дохнуло стылой прелью. Сотни незримых теней оплели ее разум нежным, паточным шепотом.       — Он сам соткал эту ложь, светлая. Он жаждал морока, — пели духи, баюкая ее сомнения. — Так дай ему то, чего он искал. В Нави нет лжи, есть лишь закон вечный. Исполни его.       Вспыхнувшая было искра метаний человеческих дрогнула, захлебываясь в сим сладком хмели, и стремительно гасла навсегда. Отныне внутри не оставалось в деве ни жалости, ни тоски.       Скотина вдруг тревожно замычала. Лошади, столь любимые Владимиром, пасшиеся поодаль, запрядали ушами и попятились, тревожно всхрапывая, чуя то, чего не видел глаз людской.       Володя резко обернулся, выхватывая из-за пояса короткий кнут. Нахмурился, вглядываясь в белесую пелену. И замер, словно громом пораженный.       Майя выплыла из тумана бесшумно. Он не смог углядеть ни крови, ни той изувеченной немощи, в яже молодец бросил ее. Она стояла перед ним прямая да статная. Лик ее светился потусторонней, нездешней красотой, от которой щемило сердце. Но страшнее всего были глаза. Там, где Володя собственными руками оставил кровавые провалы, теперь мерцали бездонные, ясные очи, в которых отражалась дремучая, глухая лесная чаща.       Кнут выпал из ослабевших пальцев Володиных, глухо шлепнувшись в сырую траву.       — Майя?.. — глас его, всегда ровный и насмешливый, сейчас дал трещину жалкую. Он сделал неверный шаг назад, не в силах поверить ни своему рассудку, ни взору. — Как ты… Я же…       Он задохнулся, не смея произнести вслух то страшное, что сотворил.       Девица чуть склонила голову. На губах ее не было привычной упрямой злости. Токмо мягкая, всепрощающая полуулыбка.       — Ты хотел избавить меня от иллюзий, Володя, — ее глас ныне лился ручьем тягучим, глубоким, обволакивая со всех сторон, заливая все думы. — И ты был прав. Мой свет был слеп. То не есть истинная правда, то есть иллюзии.       Владимир сглотнул вставший поперек горла ком. Его хитрая, изворотливая натура кричала об опасности. Разум вопил, что перед ним морок, нежить, пришедшая по его душу. Но оторвать взор от лика ее, от власти сей спокойной, завораживающей, что исходила от всякого движения девичьего, он не мог. Метка на его груди, яже должна была бы сейчас разрывать плоть предупреждающей болью, молчала.       — Чего тебе надобно? — хрипло выдавил он, ощущая разливающуюся, чугунную тяжесть ног.       Майя плавно шагнула к нему. От нее пахло ночной прохладой.       — Я пришла дать тебе то, чего ты так отчаянно искал в своей кривде, — она протянула руку, и ее бледные персти едва коснулись его щеки. Володя вздрогнул, но не отстранился. Тело предало его, отвечая на эту давно желанную, невыносимую ласку. — Власти над сутью вещей. Там, куда я зову тебя, нет ни стариков с их глупыми законами, ни глупцов, которым нужно лгать. Там кривда становится плотью. Там ты сможешь лепить мир своими руками, и никто не посмеет назвать это ложью. Потому что мы станем единственной правдой.       Володя смотрел в ее нечестивые глаза, и его хваленый, расчетливый ум растворялся в этом вайдовом омуте. Тот, кто плел интриги, аки паук изворотливый, теперь сам запутался в самой сладкой, самой совершенной иллюзии, яже только мог вообразить. Ей не нужно было тащить его силой. Одно ее присутствие, одно обещание абсолютной, никем не судимой власти сломило его волю. Майя медленно отняла руку и отвернулась к лесу. Туман расступился перед ней, образуя узкую, темную тропу, уходящую в непроглядные дебри.       — Идем со мной, суженый, — позвала она, слегка обернувшись, но не сбавляя мерный шаг. — Любовь моя.       И Владимир, словно лунатик, забыв про стадо, про деревню и про саму жизнь, сделал первый, покорный шаг во мрак, ведомый той, что навсегда стерла грань между его живой ложью и ее мертвой истиной.

Лишаясь сил, в ночи упорно следуют за ней

И гибнут, так и не достигнув цели призрачной своей

      Лес смыкался за их спинами бесшумно. С каждым шагом белесый туман густел, выедая краски утра, оставляя лишь серые, чахлые стволы да черную влагу под ногами.       Владимир шел тяжело, ровно пьяный. Он бился в силках дурмана. Он нутром чуял гибельную, липкую стынь этого места, понимал, что всякий шаг уводил его все дальше от Яви, от тепла крови живой. Но стоило ему вскинуть грузный взор на плывущую впереди фигуру девичью, как воля крошилась в труху. Ее нездешняя, пугающая стать, то обещание безграничной власти над самой сутью вещей, что она вложила в его разум, тянули Володю на дно омута вернее жернова на шее.       Они вышли на знакомую опушку. Ту самую, где корни старого, обросшего седым мхом древа още хранили темные, въевшиеся пятна ее запекшейся крови. Здесь туман вдруг опал, осел на прелые листья неподъемной росой.       Морок, сковывающий мысли Володи, начал расползаться. Воздух здесь не просто пах тленом — он был мертв. Молодец остановился, втянув ноздрями стылую сырость. Метка на его груди, доселе молчавшая, вдруг взорвалась дикой, рвущей плоть агонией. То был предсмертный крик его живого нутра, почуявшего неминуемый конец.

Неужели она тогда чувствовала то же самое? И он пошел за ней, ровно она за ним?

      Он пошатнулся, судорожно хватаясь за ствол ближайшей осины. Пальцы побелели от силы хватки.       — Ты солгала, — хрипло выдохнул Володя.       Майя медленно обернулась. На ее нечеловечески прекрасном, бледном лике не дрогнул ни один мускул. Ясные, бездонные очи смотрели на него без гнева, без торжества — лише с давящим — инда удушающим — спокойствием.       — Я не умею лгать, Володя, — ее глас, глубокий и ровный, шелестел в самой его голове, минуя уши. — Я обещала тебе место, где твоя кривда станет единственной сутью. Для мертвых не существует ни обмана, ни правды. Только вечность.       Владимир криво усмехнулся, хощь боль в грудине уж дышать мешала. Страх сдавил горло, но гордыня — его вечная, гнилая опора — не позволила упасть на колени. Он смотрел на ту, что некогда была для него колючим, невыносимым светом, и видел лишь безжалостную, первородную Тьму, принявшую ее облик.       — Выходит, сама праведная Истина научилась дурачить люду головы? — процедил он, сплевывая вязкую слюну на мох. — Хорош же твой свет, Майка. От моего не отличить.       — Мой свет ярче твоего, — просто ответила она, не отводя взора. — Око за око.       Стоило этим словам сорваться с ее губ, как тени вокруг них ожили. Воздух сгустился, задрожал. Из-за стволов, из земляных провалов, из-под гниющих коряг поползли белесые, текучие силуэты. Духи — древние, безымянные, алчущие живой плоти — сомкнулись вокруг Владимира плотным кольцом. Их шепот слился в оглушительный, сводящий с ума гул, похожий на треск ломающихся на морозе веток.       Они не набросились, аки дикие звери. Лес забирал свое неспешно и страшно.       Корни векового дуба, толстые и узловатые, зашевелились, взрезая почву, и змеями метнулись к ногам Володи. Он попытался отшатнуться, выхватить засапожный нож, но было поздно. Живое дерево оплело его лодыжки, с хрустом сдавливая кости. Молодец нутряно зарычал, падая на колени.       Сотни призрачных, холодных рук потянулись к нему. Они проникали сквозь одежду, сквозь кожу, ледяными перстями перебирая его внутренности. Ветки терновника, послушные воле духов, впивались в его плечи, спину, бедра, прошивая плоть насквозь, точно суровые нити. Из всякой раны, оставленной Лесом, вытекала сама жизнь, впитываясь в жадную, иссохшую землю.       Владимир задыхался в немыслимом борении. Его грудную клетку сдавило так, что трещали ребра. Он поднял искаженное болью лик и встретился взором с Майей. Она стояла в двух шагах, безучастно наблюдая за тем, как лес убивал ее суженого. В ее зеницах не было ни капли жалости, ни отголоска человеческого сочувствия. И в сие мгновение, захлебываясь собственной кровью, Владимир вразумел смерть. Сие было судом. Беспощадным, извращенным судом Нави, перед которым все его хитрые каверзы оказались пустым звуком.       Метка на груди вспыхнула в последний раз, прожигая кожу до самых костей, и… погасла. Боль оборвалась. Вместе с последним ударом человеческого сердца. Владимир обмяк в тисках корней. Голова его безвольно свесилась на грудь.       Духи, насытившись, с тихим шипением отступили в сумрак. Корни медленно разжались, отпуская растерзанное тело, и скользнули обратно под дерн. Настала усопшая, звенящая тишина.       Майя не шелохнулась. Она продолжала ждать. Спустя несколько долгих мгновений пальцы на безвольно лежащей руке дрогнули. Медленно, с пугающей, неестественной плавностью, тело начало подниматься с земли.       Сие боле не был тот ладный, темноволосый молодец, от одного взгляда которого млели деревенские девки. Смерть вытравила из него все человеческое тепло. Лик осунулся, обтянул заострившиеся скулы, кожа приобрела мертвенно-серый, пепельный оттенок, напоминающий старую кору. Черты заострились, стали хищными, изломанными. Но страшнее всего были глаза — два провала, заполненных густым, клубящимся черным туманом. Существо, представшее перед Майей, толико отдаленно напоминало человека. То было воплощение самой сути лжи, вывернутой наизнанку и вскормленной могильной землей.       Владимир — или то, что от него осталось — выпрямился. Его движения были лишены человеческой тяжести, он словно парил над мхом. Он опустил взор на грудину свою, туда, где сквозь разорванную рубаху виднелась бледная вязь шрама, точь-в-точь такого же, как на запястье Майи.       Существо плавно шагнуло к ней. Он невесомо коснулся ланит ее, обжигая хладом почившего.       В их безмолвном стоянии посреди мертвого леса больше не было споров о свете и тьме. Искаженная до неузнаваемости Правда и обратившаяся в хтонь Кривда наконец нашли свое равновесие, сплетясь в вечном, неразрывном союзе по ту сторону Яви.       Персти, пахнущие сырой землей и тленом, замерли на скуле ее. В клубящихся мраком провалах, что остались от очей его, Майя не искала ни раскаяния, ни прежней человеческой лукавинки. Все, что делало его Володей, конюхом с соседнего двора, сгинуло. Осталась лишь Кривда, облаченная в пепельную плоть Нави, — первородная суть молодца.       Она подалась навстречу, акт токмо этого прикосновения и ждала все свои недолгие лета.       Дева плавно приподнялась. Ее руки, бледные и тонкие, легли на его широкие, заострившиеся плечи, смыкаясь на вые. Майя притянула его к себе и прильнула губами к его жесткому, омертвевшему рту.       То боле не было касанием трепетным, о коем грезят румяные девки на гуляньях. То был поцелуй без тепла, без общений доли счастливой. То была тяжелая, свинцовая печать. Горькая, стылая, отдающая прелой листвой и кровью, пролитой на эти самые корни.       Владимир ответил на поцелуй властно, пытаясь инда в посмертии подчинить ее своей воле. Его руки сомкнулись на ее стане, прижимая к себе так крепко, что живые ребра неминуемо бы хрустнули. Но духам не ведома телесная немощь. Их терзало иное.       В то мгновение, когда их дыхание — теперь лишь стылый, морозный воздух — смешалось, лес вокруг замер. Умолкли алчные духи, затих тревожный шелест ветвей. Незримые нити судьбы, что всю жизнь сталкивали их в бесконечных спорах, натянулись до предела и стянулись в один тугой, мертвый узел. Бледные шрамы на их телах вспыхнули тусклым, лунным светом, прошивая их сущности насквозь.       Истина, бескомпромиссная и прямолинейная, жадно впилась в лукавую, изворотливую Тьму. Иллюзия и Быль столкнулись, проникая друг в друга, отравляя и дополняя одновременно. Майя чувствовала, как его вечный обман вливается в ее непреклонность, искажая ее, делая густой и пугающе многогранной. А Володя принимал в себя ее безжалостную правоту, яже ныне стала нерушимым стержнем его мрака. Их переродившиеся души переплелись такожде крепко, как корни векового дуба под их ногами, навечно скованные волей тех сил, что древнее самих людей.       Они слились воедино, або не может существовать Правда без Кривды, а Кривда без Правды. Так и остались они сужеными на веки вечные, сплетенными корнями в неразрывную пет, что всякий миг бередит их раны, не даруя ни долгожданного покоя, ни спасительной разлуки.
13 Нравится 3 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (3)