Дом, где никто не хотел умирать

NC-17
В процессе
77
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 149 страниц, 63 678 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
77 Нравится 41 Отзывы 43 В сборник

Часть 8

Настройки
Чонгук не оглядывался, когда затворял дверь квартиры Джихуна. Он оставил ключ под ковриком — жест, лишенный смысла, но глубоко человеческий. В его рюкзаке теперь не было ничего лишнего, только самое необходимое и камера, которая стала его вторым зрением. Лхаса встретила его слепящим солнцем и запахом можжевеловых благовоний. Здесь, на высоте почти 4000 метров, Чонгук впервые почувствовал, как его человеческое тело начинает протестовать. Сердце колотилось в ребра, как пойманная птица, а каждый глубокий вдох казался неполным. Но именно эта физическая боль приносила странное облегчение — она была настоящей. Она доказывала, что он жив. Он сделал первый снимок еще у храма Джоканг. Старая тибетка, перебирающая четки. Чонгук замер, выставил выдержку вручную — медленно, обдуманно. Щелчок затвора прозвучал как удар метронома. На снимке осталась не просто женщина, а время, застывшее в морщинах. «Джихун бы снял это мягче, — подумал он. — А я снимаю кости этого мира». Он нанял старый джип с молчаливым тибетцем-водителем. Путь до Кайласа занимал несколько дней через пустынные плато, мимо бирюзовых озер и пасущихся яков. Первый день. Чонгук смотрел в окно на проплывающие мимо безжизненные скалы. Он чувствовал, как Сеул выветривается из него. Второй день. Пришла горная болезнь. Голова раскалывалась, а перед глазами плыли цветные круги. Но под этой болью, на самом дне сознания, Поцелуй Жизни на его лбу согревал его. Это было не божественное сияние, а ровное внутреннее тепло, которое не давало ему повернуть назад. Дарчен — пыльное поселение у самого подножия священной горы. Последний оплот цивилизации перед тем, как тропа уходит вверх. Чонгук вышел из машины, пошатываясь от усталости. Он поднял голову и впервые увидел Его. Кайлас возвышался над горизонтом — идеальная пирамида из черного камня и ослепительно белого снега. Гора не выглядела гостеприимной. Она выглядела как трон, который пустует слишком долго. Он зашел в местную лавку, чтобы докупить баллон с кислородом. Старый тибетец, взвешивая товар, на мгновение замер, глядя на Чонгука. Он не смотрел на его куртку или ботинки. Он смотрел на его лоб, едва прикрытый отросшей челкой. — Ты идешь Кору? — спросил старик на ломаном китайском. — Да, — коротко ответил Чонгук. — Один? — Нет, — Чонгук сам удивился своему ответу. — Я иду за другом. Старик медленно кивнул и вложил в его руку небольшую полоску красной ткани. — На Кайласе нет одиночества, господин. Там либо боги, либо демоны. И те, и другие будут смотреть на тебя. Не бойся тумана. В тумане иногда легче увидеть лицо того, кого ищешь. В лавке старого тибетца, когда тот протягивал ему красную ткань, Чонгук не просто зафиксировал движение. Он почувствовал тепло пальцев старика. Это было первое живое прикосновение за долгое время, которое не пахло болью. Он сфотографировал эти руки. На снимке они получились как узловатые корни, которые держат эту землю, чтобы она не разлетелась в пыль под тяжестью небес. На следующее утро, когда рассвет едва окрасил вершину горы в нежно-розовый цвет, Чонгук сделал свой первый шаг на тропу. Он шел методично. Вдох. Шаг. Выдох. Шаг. Он обдумывал каждый поворот, как Тэхён когда-то обдумывал свои стратегии. Он не гнал лошадей. Он знал, что впереди — северное лицо горы, где воздух станет еще тоньше, а грань между мирами — прозрачнее.Он шел и обдумывал каждый шаг. Он не просто передвигал ноги — он обыгрывал эту тропу. Тэхён всегда говорил, что в любой игре нужно знать, когда замереть. Чонгук еще не знал, что за его спиной, в нескольких километрах пути, в сером мареве утреннего тумана, за ним следует тень. Человек в длинном сером пальто, который не оставляет следов на пыли, но чьи глаза не отрываются от спины Маляра. Чонгук шел к своей цели. А Смерть шел за ним, боясь и надеясь одновременно. Когда он впервые увидел Кайлас вблизи, у него перехватило дыхание. И не от нехватки кислорода. Это было чувство узнавания, от которого захотелось упасть на колени и закрыть лицо руками. Гора стояла перед ним как огромный, застывший в камне вопрос, на который он забыл ответ. Он поднял камеру. Пальцы на холоде слушались плохо. Щелчок. Чонгук посмотрел на экран. Черно-белый массив горы выглядел как рентгеновский снимок его собственного сердца. Холодный. Неприступный. Сломанный. «Я снимаю не горы, — подумал он, чувствуя, как к горлу подкатывает комок. — Я снимаю то, что осталось от меня после того, как Смерть прошелся по нему своей Косой». Чонгука накрыла тишина. Она не была мирной. Она была тяжелой, как каменная плита. Здесь, у подножия Кайласа, воздух был таким тонким, что мысли казались непомерно тяжелыми. Каждый вдох напоминал о том, что он — всего лишь человек. Маленький, хрупкий мешок с костями и кровью в тени гигантской пирамиды из черного сланца. Чонгук достал «Никон». Камера в его руках была единственным предметом, который давал ощущение опоры. «Если я увижу это через линзу, это станет правдой», — подумал он. Он поднял объектив к вершине. Кайлас не был горой. Он был застывшим криком. Чонгук смотрел на его южное лицо, изрезанное глубокой вертикальной трещиной, и чувствовал, как в его собственной груди открывается такая же рана. Щелчок. Звук затвора в этой тишине показался ему кощунством. Чонгук посмотрел на экран. Черно-белый массив горы. Безжизненный. Вечный. — Ты ведь здесь, да? — прошептал он, и его голос сорвался, превратившись в пар. Ему не было страшно умереть от холода или нехватки воздуха. Ему было страшно, что он пришел сюда зря. Что Тэхён — это просто галлюцинация его измученного разума, а Намджун — лишь тень, которую он сам себе придумал, чтобы не сойти с ума в мастерской господина Го. Но Поцелуй Жизни на лбу пульсировал. Это не было божественным сиянием — это была тягучая, ноющая боль, как от старого шрама перед грозой. Метка Жизни узнавала свою противоположность. Она чувствовала Смерть, которая пропитала эти камни. Чонгук сделал первый шаг на тропу Коры. Гравий хрустнул под тяжелым ботинком. Вдох. Колючий холод обжег легкие. «Я иду к тебе, Тэ», — подумал он, и эта мысль была единственным, что удерживало его от того, чтобы просто сесть на камни и позволить ветру занести себя пылью. — «Я обдумал каждый шаг. Я не Демиург, у которого есть вечность. Я человек, у которого есть только этот вдох и следующий кадр». Он шел медленно, обыгрывая каждый поворот тропы. Он снимал всё: брошенные паломниками четки, заиндевевшую молитвенную подстилку, трещину в скале, похожую на линию жизни на ладони. Он документировал свое одиночество, чтобы, когда он найдет Тэхёна, у него было что ему показать. К вечеру, когда тени стали длинными и синими, Чонгук остановился. Он поднял камеру, наводя её на туманную низину.

***

На Кайласе время не течет — оно сочится, как густая горная смола. Чонгук шел по тропе, и ему казалось, что он только сегодня утром вышел из Дарчена. Он всё еще чувствовал на губах вкус того самого чая, который пил перед стартом. Ему казалось, что прошло от силы часа четыре — солнце всё так же висело над головой, заливая долину беспощадным, плоским светом. Он остановился, чтобы сменить карту памяти в камере. Его пальцы коснулись щетины на лице. Он замер. Щетина была густой и жесткой. В Сеуле ему требовалась неделя, чтобы она так отросла. — Быть не может… — прошептал он. Он достал камеру и начал лихорадочно пролистывать отснятые кадры. Первый день: монастырь Чуку. Второй день: западное лицо горы. Третий день: скалы, похожие на застывших слонов. На экране мелькали десятки, сотни снимков. Но в его памяти всё это слилось в один бесконечный, ослепительный миг. Он помнил, как нажимал на спуск, но не помнил ночевок. Где он спал эти шесть ночей? Ел ли он? Кайлас крал его время, подменяя его вечностью. «Десять веков в моей голове превратили время в пыль», — подумал Чонгук, чувствуя, как кружится голова. — «Для горы неделя — это секунда. Для меня десять веков — это одно утро рядом с Тэхёном. Здесь мы наконец-то на одной частоте». Он поднял камеру к глазам. Теперь он боялся смотреть на мир без линзы. Объектив был единственным инструментом, который еще фиксировал линейность реальности. Он навел фокус на свои собственные руки, держащие «Никон». Ногти отросли пугающе длинно. Кожа на костяшках потрескалась и почернела от мороза, как будто он провел в этих снегах не дни, а месяцы. — Я старею здесь быстрее, чем успеваю сделать шаг, — выдохнул он. Но странно: этот ужас перед ускользающим временем внезапно сменился ледяным спокойствием. Если время здесь идет иначе, значит, и Тэхён не «умер год назад». В координатах Кайласа его уход был лишь мгновение назад. Он всё еще здесь. Его эхо еще не затихло в этих ущельях. Чонгук нажал на спуск, снимая свои следы на снегу. На фото они выглядели старыми, полузасыпанными, словно их оставили вчера… или сто лет назад. В этом искаженном времени присутствие Намджуна стало почти осязаемым. Чонгук обернулся. В обычном мире тень должна была быть короткой — солнце стояло в зените. Но серая фигура в пальто, стоявшая на изгибе тропы в сотне метров позади, отбрасывала длинную, вечернюю тень. Намджун существовал в другом часовом поясе. Он был Смертью, для которой времени не существует вовсе. — Ты ждешь, когда я закончусь? — крикнул Чонгук, и его голос вернулся к нему стократным эхом через несколько секунд, будто звук тоже заплутал во временных складках. — Ждешь, когда мои недели превратятся в твои мгновения? Он не стал дожидаться ответа. Он знал: если он остановится, время Кайласа сожрет его. Ему нужно было двигаться быстрее, чем растет его борода, быстрее, чем садится батарея в камере. Он шел на север, к перевалу Дромла-Ла. Туда, где время, по легендам, вообще останавливается, и где Поцелуй Жизни на его лбу должен был стать единственным хронометром, отсчитывающим ритм сердца Демиурга. Дыхание Чонгука стало хриплым, рваным. Он шел, вглядываясь в серые камни, и чувствовал, как Кайлас играет с его разумом. В какой-то момент он поймал себя на мысли, что не помнит, какой сейчас месяц. В Сеуле была осень, но здесь, в этом безвременье, времена года сменились несколько раз за один его длинный переход. Он остановился у замерзшего ручья, чтобы умыться. Вода была черной и неподвижной. Чонгук взглянул на свое отражение и отшатнулся. В зеркале воды на него смотрел человек с провалившимися глазами и бородой, тронутой инеем. — Сколько я здесь? — прошептал он, касаясь пальцами лица. — День? Месяц? Столетие? Он судорожно выхватил камеру. Экран показал дату последнего снимка. По цифровым часам — прошло всего три часа с момента его последней остановки. Но тело кричало о неделях изнурительного труда. Ногти на руках были обломаны, а куртка — та самая, новая, из Сеула — выглядела так, будто он носил её годы, не снимая. Десять веков памяти внутри него вступили в резонанс с горой. Кайлас вытягивал из него человеческие дни, заменяя их вечностью Жнеца. Он шел по тропе, и перед его глазами вспыхивали кадры: вот он и Тэхён идут по берегу Сены… мгновение — и он снова на тибетском ветру. Вот они смеются в мастерской в Чосоне… моргнул — и под ногами снова лед. Прошлое и настоящее смешались в одну густую субстанцию. Чонгук поднял камеру. Объектив — это единственное, что не врало. Стекло не знало усталости, оно просто пропускало свет. Он навел фокус на горизонт. Там, где небо встречалось с острыми пиками, облака не плыли — они застыли, как гипсовые слепки. Время здесь не просто замедлилось, оно встало на паузу. Щелчок. Чонгук посмотрел на получившийся кадр. На фото время снова обрело границы. На фото это был просто полдень. — Если я перестану снимать, я исчезну в этой тишине, — осознал он. — Я превращусь в один из этих камней, исписанных мантрами. Он начал снимать всё подряд: свои тени на снегу, структуру льда, каждую трещину на скале. Это была его стратегия выживания. Каждое нажатие кнопки «Отправить» (хотя связи не было, он всё равно нажимал) было его криком в сторону Сеула: «Я еще здесь! Я не состарился до смерти!» На перевале Дромла-Ла воздух стал настолько плотным, что его, казалось, можно было резать ножом. Чонгук поднял камеру и через видоискатель увидел Его. Намджун стоял на самой вершине уступа. Его серое пальто не шевелилось на ветру, хотя буря завывала так, что закладывало уши. Он стоял там, как неподвижное изваяние Смерти. Чонгук приложил глаз к окуляру. — Ну же… обернись… — прошептал он. В искажении Кайласа фигура Намджуна двоилась. В одну секунду он выглядел молодым, как в тот день, когда они впервые встретились, а в следующую — древним, как сама гора. Щелчок. На экране камеры запечатлелась лишь серая полоса тумана. Чонгук опустил аппарат. Ярость обожгла его холодные легкие. — Ты крадешь мое время! — закричал он Намджуну. — Ты думаешь, если я состарюсь здесь раньше, чем дойду до Тэхёна, ты победишь? Но у меня есть десять веков, Джун! Слышишь? У меня в голове десять веков нас двоих! Ты не сможешь выпить их все! Он рванулся вперед, спотыкаясь о камни. Поцелуй Жизни на его лбу вспыхнул ядовито-золотым светом, разрезая туман. Это сияние было чужеродным для этого места. Оно было горячим, живым, оно отсчитывало секунды человеческого сердца вопреки воле горы. Чонгук бежал, не чувствуя ног. Он бежал через время, через свои прошлые жизни, через боль в груди. Он знал: где-то там, за этой пеленой, Тэхён ждет его в той единственной точке, где время больше не имеет значения. В висках стучало: «Десять веков… Тэхён… Успеть». Время Кайласа окончательно превратилось в водоворот. Перед глазами мелькали лица из прошлого, смешиваясь с белизной снега. Он оступился на самом краю ледяного карниза. Это было некрасиво и не по-геройски. Просто хруст кости, резкий выдох и внезапная невесомость. Камера, ударившись о камень, выскользнула из рук, и Чонгук полетел вниз, в серый кисель тумана. Он не успел испугаться. Он только успел подумать: «Я не успел его снять…» Чонгук открыл глаза, и первое, что он увидел — его фотокамера, аккуратно лежащая слева у головы. Он лежал на каменном полу. Горло болело, тело казалось чужим, тяжелым, как свинец. Над ним не было неба. Были своды пещеры, уходящие в бесконечную темноту, освещенную лишь болезненным, сизым сиянием. В центре зала стоял Он. Это была не просто комната. Это была тайная мастерская Судьбы, скрытая в самом сердце Кайласа. Огромный остов Станка — тот самый, который Джин бросил в гневе, — высился посреди пещеры. Намджун пытался восстановить его. Смерть, с закатанными рукавами, выглядел изможденным. Его руки были изрезаны золотыми и красными нитями, которые не слушались его, жаля кожу, как раскаленная проволока. Намджун пытался запустить веретено. Он вливал в него свою силу, свою боль, свою память о Тэхёне, но Станок лишь надрывно скрипел. Из-под контроля вышло всё. Веретено вращалось слишком быстро, выплевывая искры, которые гасли, не успев коснуться пола. Нити жизни, которые Намджун пытался связать заново, путались в его пальцах, превращаясь в мертвые узлы. Смерть пытался играть в Судьбу, но у него не хватало права на начало. Чонгук попытался приподняться. — Ты… — его голос был тихим, но в этой гулкой тишине он прозвучал как гром. Намджун вздрогнул. Он медленно обернулся. Его лицо было бледнее снега на вершине, а глаза — черными провалами усталости. — Я не смог, — хрипло произнес Намджун, глядя на свои дрожащие руки. — Я пытался собрать его. Я пытался вернуть нить Тэхёна в узор. Но Станок не признает меня. Он требует… Намджун замолчал, глядя на лоб Чонгука. Там, под слоем пыли и крови, пульсировал Поцелуй Жизни. Он сиял в этой мрачной мастерской как единственное истинное солнце. — Ему не хватает Жизни, — прошептал Чонгук, осознавая ужас и величие момента. — Смерть может остановить время, Джун. Но Смерть не может заставить сердце биться снова. Ты восстановил машину, но ты не можешь вдохнуть в неё искру. Чонгук посмотрел на Станок. Теперь он понимал, почему время на горе сошло с ума. Это Намджун, пытаясь запустить веретено, разорвал ткань реальности. — Как давно я на Кайласе? — вопрос повис в воздухе. — Давно… почти два года… — плечи Намджуна поникли. — Зачем ты принес меня сюда? — спросил Гук, с трудом вставая на ноги. Намджун сделал шаг назад, к тени Станка. — Потому что только ты можешь коснуться веретена, не превратив нити в пепел. Ты — Демиург, отмеченный Жизнью. И ты — единственный, кто помнит его так же сильно, как я.

***

Каннам. Студия Хосока. Музыка долбила в зеркальные стены так, что вибрировал пол. Хосок танцевал уже шестой час подряд. Пот заливал глаза, майка прилипла к телу, но он не останавливался. Он выкручивал свое тело в невероятные узлы, пытаясь физической болью заглушить интуицию Жизни, которая шептала: «Что-то не так. Баланс сместился». В этот же момент на другом конце города, Джин сидел в ярко освещенной студии перед камерами. — …и помните, звезды лишь предполагают, а выбираете вы сами, — Джин улыбнулся своей фирменной «пророческой» улыбкой в объектив. Идёт прямой эфир. Тысячи людей ловят каждое его слово. Он выглядит безупречно, но под столом его пальцы судорожно сжимают край кресла. Он все еще чувствует, как нити мира натянулись до звона. Юнги приехал первым. Он долго сидел в машине, не решаясь выйти, глядя на потемневшие от времени стены «Дома, где никто не хотел умирать». Его успех в Сеуле, его студия, его музыка — всё это осталось за невидимой чертой. Здесь он снова был просто Юном. Когда он наконец вышел и подошел к воротам, дверь дома открылась. Господин Кан вышел на крыльцо. Он не выглядел удивленным. Он смотрел на Юнги так, будто тот просто выходил за почтой и задержался веков на двадцать. Кан спустился по ступеням, сложив руки на груди. Его взгляд был острым, как бритва. — Почему сам? — без предисловий спросил старик, остановившись у ворот. Юнги вздрогнул. Он поправил воротник куртки, пытаясь вернуть себе самообладание. — А с кем? — удивленно переспросил он. — С Чи, с кем же еще… — Кан разочарованно качнул головой, но в глубине его глаз что-то потеплело. — Ладно, раз приехал, идем, чаем напою. — У меня есть… покрепче, злобный старикашка, — Юнги похлопал по карману куртки, где чувствовалась тяжесть фляги. Старик наконец улыбнулся — той самой дерзкой, понимающей улыбкой, которую Юнги помнил еще по «тем временам». — Узнаю тебя, Юн… — выдохнул он. Они только успели войти в холл, как тишину двора снова разрезал звук шин. На этот раз машина затормозила резко, почти яростно. Кан тут же развернулся и пошел обратно к дверям. Юнги, чувствуя, как сердце предательски ускоряет ритм, поспешил за ним. На пороге стоял Чимин. Он выглядел растрепанным, в легком пальто, и в его руках не было ничего, кроме его собственного страха. Увидев Чи, Кан медленно перевел взгляд на Юна, который застыл за его плечом. — Взрослые мужики, а все шифруетесь? — проворчал старик. Чимин замер. Секунду он смотрел на Юнги, на Кана, на знакомые стены… и вдруг его лицо преобразилось. Напряжение, которое он вез из Сеула, лопнуло. Чимин впервые за долгое время улыбнулся по-настоящему — открыто и тепло. — А вы все тот же старый пройдоха, аджосси! — громко рассмеялся Чимин, и этот смех заполнил застоявшийся воздух холла. — Мы просто разминулись, да, Юнги? Юнги только хмыкнул, пряча глаза, но уголки его губ тоже дрогнули. Они стояли втроем в холле. Смех затих, и на смену ему пришла та самая плотная, гудящая тишина, которая и пригнала их сюда. — Разминулись они… — Кан прищурился. — Ну, заходите оба. Раз уж память у вас оказалась длиннее, чем совесть. Он не стал спрашивать, почему они приехали. Он видел лоскут шелка в руках Чимина и темные круги под глазами Юнги. Он знал, что этот дом — их общая фантомная боль. — Идите в гостиную, — Кан указал рукой вглубь коридора. — Только ничего там не трогайте. Стены сегодня… неспокойные. — Что со стенами, господин Кан? — Чимин сделал шаг вперед, вглядываясь в полумрак. — Фрески Маляра, — тихо ответил старик. — В полдень они начали осыпаться. А сейчас… сейчас сквозь известь проступает то, что он закрасил перед уходом. Как будто краска решила, что пора возвращать долги. Да и надпись на фасаде, та, что малец написал перед тем, как уйти, стала кровавой, а не золотой… И в этот момент, как по команде, со стороны дороги снова послышался звук мотора. Но этот звук был другим — тяжелым, властным. Машина летела так, будто за ней гнались все демоны преисподней. — А вот и «высокое начальство», — Кан поправил кардиган. — Теперь точно придется открывать коньяк, Юни. Если это тот красавчик, Джини, значит, время вежливости закончилось. Тяжелая дверь распахнулась с таким грохотом, что Чимин невольно прижался к стене. На пороге стоял Хосок. От того сияющего, вечно улыбающегося парня из Каннама не осталось и следа. Он был бледным, как известь на стенах, его глаза лихорадочно блестели на осунувшемся лице, а руки заметно дрожали. Он даже не пытался сохранить лицо — он выглядел как человек, который только что пробежал марафон через ад. Хосок замер, хватая ртом воздух, и его взгляд заметался по лицам собравшихся. Увидев Юнги и Чимина, он не удивился. Он просто прислонился к косяку, словно его ноги внезапно стали ватными. Господин Кан прищурился, оглядывая новоприбывшего с головы до ног. Он не видел в нем божество, он видел парня, который разваливается на части прямо у него на глазах. — Налей этому дерганному, Юн, — скомандовал Кан, не оборачиваясь. — Такое ощущение, что жизнь в нем держится на честном слове. В холле воцарилась мертвая тишина. Юнги медленно достал флягу, Чимин затаил дыхание, а Хосок застыл, глядя на старика с немым ужасом. Они втроем — Чимин, Юнги и Хосок — невольно переглянулись. Этот короткий, почти случайный взгляд был полон осознания. Старик Кан, обычный смертный человек, только что произнес истину, от которой у них похолодело внутри. Он не просто угадал — он словно видел их насквозь, видел ту тонкую нить, на которой сейчас висела вся суть Хосока. — Что вы так смотрите? — Кан ворчливо поправил кардиган. — Если человек выглядит так, будто его через мясорубку пропустили, ему не сочувствие нужно, а пятьдесят грамм крепкого. Живее, Юн! Дверь открылась без привычного пафоса. Сокджин не приехал на дорогом авто — он буквально ввалился в дом, пешком преодолев расстояние от шоссе. Его пальто было мокрым, волосы спутаны ветром, а в глазах застыло выражение, которое Юнги и Чимин никогда не видели за десять веков: чистый, человеческий ужас. Джин замер на пороге, тяжело дыша. Он увидел Хосока, вцепившегося во флягу, Юнги и Чимина, стоящих плечом к плечу, и… господина Кана. Старик стоял на две ступени выше всех остальных. Он не бросился к Джину с расспросами. Он просто смотрел на него сверху вниз, и в этом взгляде было столько разочарования, что Джин невольно опустил голову. — Явился, — сухо бросил Кан. — Я уж думал, ты там в своем телевизоре совсем ослеп от софитов. Джин хотел что-то сказать, оправдаться, вернуть себе маску высокомерного провидца, но голос подвел его. — Хочу знать все, чтобы как-то помочь вам. Начнем с главного. Кто вы? Только не лгите. Приму любую правду и поверю. Итак? Тишина в гостиной стала такой плотной, что казалось, ее можно коснуться рукой. Галеты на старом серебряном блюде и тяжелый графин с виски на подносе в руках Кана выглядели до смешного обыденно на фоне того апокалипсиса, который разворачивался в душах присутствующих. Кан поставил поднос на низкий столик и выпрямился. Он не сел. Он стоял перед ними — маленький, сухой, но несокрушимый, как скала. Его взгляд перемещался с лица на лицо, не давая никому спрятаться. Юнги и Чимин, теперь просто люди, невольно переглянулись. У них не было божественной защиты, только страх и память. Хосок, прижимающий ладони к груди, прерывисто вдохнул. Джин поднял голову, и в его глазах, обычно скрытых за маской светского лоска, на мгновение мелькнула та самая бездна, которую он пытался забыть в Сеуле. Первым заговорил Джин. Его голос был лишен привычных интонаций «звезды». Он звучал как надтреснутый колокол. — С философской точки зрения, мое предначертание связано с вопросами фатализма и свободной воли. Фатализм утверждает, что все события предопределены, и человек не может изменить меня. В то время как сторонники свободной воли считают, что люди могут влиять на меня своими действиями и решениями. — Ты любишь говорить загадками, Сокджин. Но сегодня — не время для поэзии. Я спросил прямо. Джин сделал шаг вперед, в круг света от единственной лампы. — Я — Судьба. Точнее, я был ею, пока не решил, что могу просто уйти и стать человеком. Хосок — это Жизнь. Та самая искра, которая заставляет вас дышать. Он указал на Юнги и Чимина, которые стояли чуть поодаль. — Они были нашими тенями. Жнецами смерти. А… Намджун… тот, кого вы называли «угрюмым другом»… Кан перебил его, и в его голосе прорезался металл: — А он, стало быть, Смерть? Тот самый парень в сером пальто, который вечно смотрел на Тэхёна так, будто хотел его либо придушить, либо спрятать от всего мира? — Да, — тихо ответил Хосок, вступая в разговор. — Он —Главный Жнец. Тот, кто обрывает нить. И сейчас он там, над Кайласом, пытается сделать то, что запрещено всем нам. Он пытается связать то, что сам же и разорвал. Кан медленно подошел к креслу и наконец сел. Он взял стакан, плеснул в него виски и сделал глоток, не сводя глаз с Джина. — Значит, боги, — спокойно констатировал старик. — Боги, которые сбежали в Каннам пить шампанское, когда их работа стала слишком тяжелой. А мой Тэхёни? Кто он в вашем этом табеле о рангах? — Тэхён был одним из нас, — прошептал Чимин. — Но он совершил то, чего не смог ни один бог за тысячи лет. Он захотел стать человеком не ради свободы, а ради любви. К Гуку. И к вам, господин Кан. Кан замолчал. В комнате было слышно только, как дождь бьет в стекла. Юнги ждал, что старик рассмеется или выставит их вон, решив, что они окончательно сошли с ума от горя. Но Кан лишь посмотрел на свои руки — узловатые, старческие руки человека, который привык владеть заводами и судьбами людей. — Приму и поверю, я обещал, — сказал Кан, и его голос вдруг стал удивительно мягким. — Значит, Смерть сейчас ползает в пыли на горе, пытаясь вернуть мне сына? А вы, Судьба и Жизнь, сидите здесь и дрожите, как мальчишки, укравшие яблоки в чужом саду? Он резко поставил стакан на стол. — Если вы боги — так делайте что-нибудь! Если Маляр там рисует дорогу назад, а Смерть плетет нити — дайте им сил! Неужели ваша «свобода» стоит того, чтобы просто смотреть, как осыпается краска в мастерской? Джин посмотрел на Кана с невольным уважением. Человек, который только что узнал, что перед ним сидят создатели мира, не упал на колени. Он потребовал от них ответственности. — У нас нет доступа к Станку, господин Кан, — ответил Джин. — Но у нас есть этот Дом. И если мы здесь… если мы все вместе… — Тогда пейте виски, — Кан пододвинул стаканы к краю подноса. — Пейте и вспоминайте, каково это — быть сильными. Потому что, если когда мой сын вернется, я не хочу, чтобы он увидел вас такими жалкими. Старик облокотился на трость. — Рассказывайте дальше. Всё. И они начали рассказывать. Они перебивали друг друга, вспоминали самые давние события, называя такие годы, что брови господина Кана подымались все выше и выше… — Так вот какую цену платит мой мальчик за то, чтобы я смог назвать его своим…сыном. Он обвел взглядом четверых божеств, которые сейчас выглядели просто как напуганные дети. — А вы? — Кан ударил тростью о пол, и этот звук заставил всех вздрогнуть. — Вы получили свою свободу, о которой мечтали десять веков. И что вы с ней сделали? Сбежали в свои блестящие офисы, пока Смерть в одиночку ломает кости о ржавое веретено? Джин опустил голову. Хосок сжал стакан так, что тот жалобно звякнул. —Смерть никогда ничего не делает «просто» так, — отрезал Кан. — Даже я, обычный старик, это понял. Он остался там один, потому что кто-то должен был держать небо, пока вы развлекались. Он стер память Маляру не из злости, а чтобы тот не сгорел от горя. Но любовь оказалась сильнее ваших человеческих хотелок. Кан встал, тяжело опираясь на трость. Его лицо, изрезанное морщинами, в свете свечей казалось величественным. — Послушайте меня, великие и свободные. Мой Генерал Ким, — старик приосанился при этих словах, — пытается выбраться наружу, выйти из Небытия. Гук-и, на краю пропасти, даже мысли не допускает, что не найдет своего Тэ. А Смерть… Смерть сейчас — единственный, кто верит в них больше, чем вы все вместе взятые. Если этот Дом — всё, что у нас осталось, значит, мы сделаем его таким, таким от был при директоре Киме и его маляре! Пейте свой виски, вспоминайте свои силы. Потому что когда Смерть сделает последний узел, им понадобится место, где их не будут судить. Место, где их просто обнимут.

***

Чонгук сидел на холодном полу, и его била крупная дрожь. В руках он сжимал камеру — единственную вещь, которая не давала ему окончательно провалиться в безумие от хлынувших воспоминаний. На дисплее застыл кадр: изуродованные кисти Намджуна, втирающие серый пепел в нити. Намджун даже не обернулся на щелчок. Ему было плевать. Он тяжело дышал, и каждый его выдох отдавался в груди свистом. Он был похож на загнанного зверя, который пытается зубами затянуть силок на собственной ране. — Ты… ты всё это время… — голос Чонгука сорвался. — Ты стер мне память, чтобы я не сдох от боли, а сам все время пытался исправить то, что произошло? Намджун дернул плечом. Нить резала его ладонь, оставляя глубокий черный след. — Заткнись, Чон-и, — прохрипел он, не разжимая пальцев. — Если у меня не получится… если я не вытяну его…я потеряю всех. Я потеряю Джина. Чонгук посмотрел на видоискатель. Через линзу всё казалось еще более страшным. Он видел, как Намджун вплетает в узор обрывки собственной серой сути. Жнец буквально разбирал себя на части, чтобы заполнить пустоты в нити Тэхёна. — Его нет там, — прошептал Чонгук, глядя на то место, где сплетались нити. — Я вижу только серый туман. Тэ там нет, Джун. Там пусто. — Он там есть! — рявкнул Намджун, и от этого крика по стенам пещеры пошли трещины. — Он в пепле! Он в твоей памяти! Снимай, черт тебя дери! Сфокусируйся на узле! Чонгук затаил дыхание. Пальцы на кнопке спуска дрожали. Он навел фокус туда, где окровавленные пальцы Жнеца сжимали тонкое, почти невидимое волокно. Щелк. Вспышка на мгновение ослепила обоих. И в эту секунду, в коротком электрическом разряде, Чонгук увидел — не глазами, а через объектив — как серая пыль под пальцами Намджуна вдруг вспыхнула алым… и погасла. Намджун хрипел, его пальцы уже не разгибались, превратившись в одно сплошное месиво из нитей и плоти. Черная, густая кровь Жнеца стекала по его пальцам. , капая на серый пепел и холодные камни Кайласа. Он был на пределе. Станок не слушался, узел не затягивался. Чонгук смотрел на это через объектив, и вдруг воспоминание из той, самой первой жизни, прошило его насквозь. Слепота. Запах туши. Белый шелк и Ван, Красная нить, связывающая его с Генералом. Он понял, что Намджун не сможет закончить это один. Смерть может дать материал, но только Маляр может дать форму. Чонгук отложил камеру. Она сделала свое дело — она зафиксировала жертву. Теперь пришло время действия. Он подполз к Намджуну. Тот даже не поднял головы, только зубы заскрежетали от усилия. Чонгук протянул руку и макнул пальцы прямо в открытую рану на запястье Жнеца, в эту холодную, черную кровь, которая несла в себе мощь вечности. — Что ты… — выдохнул Намджун. Чонгук не ответил. Он повернулся к плоской, обледенелой стене пещеры, которая в его сознании вдруг стала тем самым холстом перед Ваном. У него не было кисти, но у него была вера, которая когда-то заставила слепого видеть. Он прижал окровавленный палец к камню. Первая линия была черной, как сажа. Но как только Чонгук повел её дальше, вспоминая улыбку Тэхёна, чувствуя, как в Доме сейчас Джин и Хосок держат их своими мыслями — кровь под его пальцами начала меняться. Она впитывала холод пещеры, пепел Тэхёна и свет из видоискателя камеры. Чернота начала вымываться, уступая место ослепительному, жидкому золоту. Чонгук рисовал быстро, лихорадочно. Две фигуры. Идущие плечом к плечу. И одна бесконечная красная нить, которая теперь, смешиваясь с золотой кровью Жнеца, становилась не просто связью, а живым нервом. Намджун поднял взгляд. Его черные слезы смешались с золотым сиянием, исходящим от рисунка Чонгука. В ту секунду, когда Маляр замкнул линию на запястье нарисованного Тэхёна, Веретено в руках Намджуна сделало полный, легкий оборот. Без скрежета. Без боли. Намджун стоял у Станка, который теперь пел — тонко, ровно, едва слышно. Золотая кровь на стенах мастерской застыла, превратившись в вечный рисунок. Чонгук лежал у подножия Станка, вытянувшись, словно сломанная кукла. Его пальцы всё еще были испачканы золотом. Он выложился до конца, отдав последний импульс своего сознания этой картине. Намджун медленно опустился рядом с ним. Он смотрел на спящего Маляра, и его собственное лицо, изможденное, с провалами вместо глаз, впервые за столетия отразило нечто похожее на мир. — Ты не должен помнить этот ужас, Гуки, — прошептал Намджун. Его голос был сухим, как ветер Тибета. — Ты не должен знать, как пахнет кровь Смерти и как трещит Веретено. Ты — тот, кто видит свет. Вот и смотри на него. Он осторожно коснулся лба Чонгука своим изуродованным пальцем. Последнее прикосновение Жнеца. Не убивающее — стирающее. Он забрал у него память о пещере, о крови, о себе. Оставил только зов гор и тяжесть камеры в руках. Намджун поднял его на руки — легко, как ребенка. Шесть тысяч метров. Воздух здесь был таким разреженным, что казался осколками стекла. Намджун прошел сквозь снежную бурю, не замечая холода. Перед воротами древнего Храма он осторожно опустил тело Чонгука на камни, укрыв его своим серым пальто, которое уже давно перестало быть одеждой и стало частью его сути. Рядом он положил «Никон». — Живи, — выдохнул Намджун и растворился в серой мгле, прежде чем монахи открыли ворота. Год спустя. Тибет Чонгук привык к тишине. За год в Храме он научился различать семьдесят оттенков белого и слышать, как растет лишайник на камнях. Он не помнил, кто он. В его документах, найденных в кармане, значилось имя, которое ничего ему не говорило. Он помнил только цель: Кайлас. Фотографии. Тени. Каждые два месяца у ворот монастыря появлялся деревянный ящик. Без записок, без обратного адреса. Внутри — дефицитные пленки, реактивы, линзы, иногда — пачка галет, которые пахли… домом. Чонгук не удивлялся. Здесь, на крыше мира, чудеса были такой же обыденностью, как утренний чай с маслом яка. Он брал камеру и уходил на склоны. Иногда, проявляя снимки в темной келье, он замирал. На негативах, между скал и облаков, ему порой мерещилась высокая фигура в сером, которая всегда стояла спиной к объективу. Или отблеск золота там, где должно быть просто солнце. И это все при том, что фото он делал черно-белыми.

***

Сад Судьбы застыл в безветрии. Здесь, на самом краю пропасти бытия, где облака казались застывшей пеной, Намджун выглядел лишним — слишком серым, слишком изломанным для этого вечного покоя. Хосок появился первым. Он возник из воздуха, как солнечный блик, и в ту же секунду сократил расстояние, обнимая Жнеца так крепко, будто пытался передать ему часть своего неисчерпаемого тепла. — Я исправил то, что испортил, — голос Намджуна прозвучал глухо, почти надтреснуто. — И теперь мне нужна ваша мощь. Джин показался следом. Он шел медленно, поправляя манжеты безупречного пиджака, но его пальцы едва заметно дрожали. Столько мыслей, столько слов обвинения и благодарности бились внутри него, но он лишь молча остановился в паре шагов. Намджун отвел взгляд. На его бледных щеках проступил едва заметный, непривычный для Смерти румянец. — Я… — он запнулся, глядя на свои изуродованные ладони. — Я готов принять условия. В «Доме» больше никто не умрет лишь потому, что Жнец вычеркнул имя из списка. Пусть всё идет своим чередом. Пусть всё будет так, как хотели Генерал и Маляр. Только… помогите ему. Помогите ему найти дорогу к дому. — Ты о Киме? — Джин наконец сделал шаг вперед, и его голос смягчился. Намджун коротко кивнул. — Он вернется, — улыбка Хосока стала шире, освещая всё вокруг. — Его там ждут. Слишком сильно ждут, чтобы он заблудился. Джин медленно опустился в свое резное кресло, восстанавливая привычную невозмутимость, хотя в глазах всё еще стояла тревога. — А что с Чони? — спросил он, глядя на пустующие нити судьбы. — На Тибете, — Намджун подошел ближе, заглядывая прямо в глаза Судьбе. — Ничего не помнит. Я стер всё. Он просто живет. — Надо вернуть его, — отрезал Джин. — Баланс восстановлен, но без него узор Дома останется незавершенным. — Я! Я всё устрою! — Хосок замахал руками, не в силах больше сдерживать фонтан эмоций. — Мне просто нужно немного времени. Пара «случайных» встреч, пара нужных рейсов… Я сделаю так, что он сам захочет вернуться, даже не понимая, почему. Хосок внезапно замер, оглядывая Намджуна с ног до головы, и поморщился. — И Джуни… бога ради. Пора бы уже сменить это пальто. Оно пахнет пылью веков и твоим упрямством. Сходи к Паку! Только он сможет сшить что-то, что скроет в тебе Жнеца. — Я хочу кое-что сказать, — негромко произносит Смерть, и этот тихий звук разрезает восторженную тираду Хосока, как острое лезвие. Джин и Хосок замирают. Они переглядываются, и в этой секундной паузе между ними проскальзывает тревога. Намджун редко просит слова — обычно он просто ставит перед фактом. — Я устал… — Намджун произносит это так просто, что от этой простоты по Саду Судьбы пробегает мороз. — Я очень устал, и мне тяжело. Он медленно ведет плечом, сбрасывая невидимое напряжение десяти веков. А затем делает то, что кажется невозможным в архитектуре мироздания. Смерть бережно, почти с нежностью, кладет косу на камни Сада. Металл не звенит — он ложится с глухим, окончательным вздохом, словно сам инструмент мечтал о покое. Намджун отходит от неё на несколько шагов, разжимая пальцы, которые, кажется, навсегда сохранили форму её рукояти. — Она слишком тяжела для меня, — добавляет он, глядя на свои пустые, израненные ладони. — Я больше не хочу чувствовать её вес. Джин, до этого момента сохранявший маску безупречного спокойствия, вдруг бледнеет. Он открывает рот, чтобы что-то возразить, напомнить о долге или равновесии, но слова застревают в горле. Он забывает, как дышать, глядя на это брошенное орудие. Перед ним больше не стоит Великий Жнец, ужас Канцелярии. Перед ним стоит Намджун — изможденный мужчина в пыльном сером пальто, который три года в одиночку сражался с самой сутью небытия и, наконец, признал себя побежденным. — Джун-и… — шепотом зовет Хосок, и в его голосе «Жизнь» впервые звучит с привкусом слез. Намджун не оборачивается. Он смотрит вдаль, туда, где за границей Сада начинается мир, в котором он больше не хочет быть концом. Джин наконец делает судорожный вдох, его взгляд мечется от брошенной косы к Намджуну. — Мир не может остаться без Смерти. Начнется хаос, нити перепутаются, Жизнь захлебнет всё, — голос Судьбы дрожит. Намджун медленно оборачивается. На его лице впервые за весь разговор появляется тень спокойной, почти лукавой улыбки. — Я и не оставляю её без присмотра, — тихо говорит он. — Я нашел того, кто справится с ней лучше меня. Того, кто достаточно тверд, чтобы не дрогнуть, и достаточно стар, чтобы ценить каждый вздох. Хосок замирает, его глаза расширяются. — Ты… ты хочешь отдать её человеку? — Я хочу отдать её Господину Кану, — отрезает Намджун. — Он три года ждет Тэ, не имея никакой надежды. Он управлял империями и умеет держать строй. Он не будет Жнецом в сером пальто. Он будет тем, кто знает, когда пора закрывать книгу, чтобы начать новую главу. Джин вскакивает с кресла, едва не опрокинув столик с чаем. — Кан?! Но он же смертный! — Именно поэтому он подходит, — Намджун делает шаг к Джину, и в его взгляде вспыхивает былая мощь, но уже без холода. — Смертью должен быть тот, кто сам знает, что такое умирать. Он проживет еще век, два, три — сколько потребуется. Коса даст ему время. А он даст Смерти сердце. Хосок вдруг начинает тихо смеяться, хлопая себя по коленям. — Представляю лицо Кана, когда ты придешь к нему с этим «подарком». Он ведь заставит всех духов Канцелярии ходить по струнке и пить чай по расписанию! Намджун усмехается, и эта усмешка делает его моложе. — Он уже это делает, Хоби. Я просто хочу узаконить его власть. Джин смотрел на косу, лежащую у ног Намджуна, и чувствовал, как внутри него что-то обрывается. Его идеальный пиджак, его безупречные манеры — всё это вдруг показалось декорациями в театре, из которого давно ушли зрители. — Знаешь, — тихо произнес Судьба, и Хосок резко обернулся к нему. — Я ведь тоже не помню, когда в последний раз спал. Не просто закрывал глаза, а спал, зная, что мир не развалится без моей левой руки на Станке. Хосок замер, его вечная улыбка стала печальной и мудрой. — Ты хочешь сказать… — Я хочу сказать, что если Смерть может стать Мудростью в руках старика, то и Судьба может стать просто… опытом, — Джин подошел к Намджуну. — Кан справится. Он всю жизнь плел интриги, строил корпорации и связывал жизни тысяч людей. Он знает об узорах больше, чем я. Хосок вдруг звонко рассмеялся, и в этом смехе было столько облегчения, что в Саду Судьбы расцвели даже сухие камни. — Ну уж нет! Если вы двое уходите в отставку, я не останусь здесь один работать за Жизнь! Я хочу видеть, как Чонгук проявляет пленку. Я хочу видеть, как Тэхён целует своего маляра! Он шагнул к друзьям и протянул руку. — Мы отдадим ему всё. Пусть этот Дом станет центром мира. Пусть старик Кан решает, кому дышать, кому любить, а кому пора уходить. Он единственный из нас, кто знает, ради чего всё это затевалось. Господин Кан сидел в кресле, рассматривая косу Смерти. Он уже прикидывал, что лезвие нужно немного подточить, а рукоять обтянуть хорошей кожей. Внезапно комната заполнилась светом и ароматом жасмина. Перед ним стояли все трое. Намджун — серый и пустой, Джин — сияющий и торжественный, и Хосок — искрящийся энергией. — Вы чего? — Кан приподнял бровь. — Косу я взял, идите уже, пока я не передумал. Джин сделал шаг вперед и положил на стол перед стариком тяжелое золотое кольцо — печатку Судьбы. — Это — право вязать узлы, господин Кан. Теперь вы решаете, кто встретится за этим столом, а кто пройдет мимо. Хосок, не дожидаясь вопросов, просто выдохнул на старую трость старика. Дерево мгновенно покрылось живыми зелеными побегами, которые тут же застыли, превращаясь в причудливую резьбу. — А это — искра. Чтобы в этом Доме и за его пределами всегда было тепло. Теперь Жизнь — это ваша воля. Старик Кан долго молчал, переводя взгляд с кольца на косу и на сияющую трость. Он тяжело вздохнул, залпом допил виски и посмотрел на богов-отставников. — Ну и подонки же вы, — проворчал он, но в глазах его светилось опасное, азартное пламя. — Решили свалить всё мироздание на дряхлого старика, чтобы самим бегать за Маляром и Генералом? — Мы верим в ваш менеджмент, господин Кан, — улыбнулся Намджун. Кан кряхтя поднялся. Он надел кольцо на палец, взял в одну руку косу, в другую — живую трость. В этот миг стены Дома загудели, признавая нового, абсолютного Хозяина. — Ну, слушайте мой первый приказ, — Кан ударил тростью о пол. — Вы трое — вон из моего дома. Намджун — к Чимину за шмотками. Хосок — на Тибет за пацаном. Джин — на кухню. И чтобы я вас в божественном виде больше не видел! Теперь вы — люди. А людям положено суетиться и ошибаться. С остальным я сам разберусь. Боги переглянулись. Они чувствовали, как их мощь уходит, сменяясь чем-то гораздо более хрупким и ценным — человеческим сердцем. — Слушаемся, господин Кан, — хором ответили они, и впервые за десять веков это была не формальность, а чистая, искренняя радость. В Храме время текло медленно, как застывший мед. Но даже сюда, сквозь ледяные ветра и молитвенные барабаны, начали просачиваться странные слухи. Паломники, поднимавшиеся с подножья, шептались о чуде в далеком Сеуле. О «Доме, в котором никто не хотел умирать». Говорили, что там старик с тяжелой тростью и острым взглядом разворачивает саму гибель на пороге, и что в окнах этого дома свет горит даже тогда, когда во всем мире гаснут огни. Джей Кей — как называли Чонгука монахи — слушал эти истории, протирая линзу своего старого «Никона». Его пальцы, привыкшие к холоду камня, вдруг начинали покалывать. — Дом, где не умирают… — шептал он, глядя на закат над Кайласом. — Это же невозможно снять. Свет там должен быть… другим. Его интерес не был памятью, это был инстинкт. Охотник за мгновениями почуял свою главную добычу. А через неделю у ворот храма появилась посылка. Она была огромной, обернутой в плотную мешковину, пахнущую чем-то до боли знакомым — не то старым деревом, не то дорогим табаком. Когда Джей Кей вскрыл её в своей келье, монахи столпились у входа. Внутри лежал добротный дорожный рюкзак, новая кожаная куртка (которая села на него как влитая), пакет с документами на имя Чон Чонгука и конверт. В конверте не было письма. Только билет на рейс «Лхаса — Сеул» на ближайший рейс и маленькая, вырезанная из журнала фотография калитки, увитой жасмином. На обороте аккуратным, летящим почерком Хосока было выведено всего одно слово: «Все в твоих руках». Джей Кей коснулся фотографии. В ту же секунду где-то глубоко в груди, под ребрами, что-то болезненно и сладко екнуло. Он не вспомнил лиц, не вспомнил имен, но он вдруг понял: его не просто «заинтересовал» этот дом. Его там ждут? И этот билет — не подарок, а призыв. — Ну что, братья, — Чонгук поднял глаза на монахов, и в его взгляде впервые за три года появилось то самое азартное пламя Маляра. — Кажется, мне пора на охоту за светом.
77 Нравится 41 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (1)