СПИСОК
Для выживания: 1. Необходимо собирать: - жестяные банки; - стеклянные бутылки; - металлические-ㅣ
Ночь у Хенджина отобрала многое: расческу, ножницы, бритву, ватное одеяло, жвачку, фонарик. Последний следовал по пятам, ни капли не освещая ни дорогу, ни заросли травяного океана. Не тот, что прежде. Тусклая версия солнечного луча, не походящая даже на лунное свечение. Внешняя оболочка дома без внутреннего наполнения. Голые стены в шпаклевке и бетонные полы. Облицованный пижамными обоями в голубую полоску, без шторок и зубов-окон: — Зайка! — вскрикнул сквозняк, пробирающий до позвоночника. — Расскажи еще раз ту историю! Ну, про цикад и жертв. — Да, зайка, — ответил Хенджин. Его руку, грязную, в мозолях и с обгрызанными ногтями, взяла в тиски хладная и белоснежная ладонь. — Ты слушаешь? — Да, зайка. Вместо постели — пустыня бетонного шоссе, вместо спальни — стены из травы, потолок с тучами. — Цикадам всегда нравилось наблюдать за убийцами, будь то человек, зверь или монстр. Своими песнями они глушили крики жертв, издевались над мольбами о помощи, воспевали жестокость. Убийца уходил, шурша травой, наступая на ветки и ловушки, и не страшился, что его услышат за голосами цикад. Жертва оставалась лежать, напитывая землю своей кровью, своей плотью, своей памятью, а цикады учились у нее новым песням, воссоздавая звуки самого яркого воспоминания. — Я теперь не усну! — возмутился Минхо. — Теперь самую любимую часть! — Да, зайка, — Хенджин удобнее уложил ношу на плече: мешок с банками-жестянками. — Выучив песнь и похоронив жертву, они преследовали убийц. Надоедали воспоминаниями, и те, кто был знаком со своей жертвой или же тщательно ее изучал, сходили с ума, а те, кто убил по наитию, ступали в кровавую реку. — Кто ты? — Я — твой зайка, — выдохнул Хенджин пар в стужу. — И ты — мой зайка. — Да, зайка, — улыбнулся Минхо. Сквозняк отпустил руку и пошел впереди. Он светился для Хенджина, совсем не помогал. Это был свет от триболюминесценции. Зудящий в груди, режущий пространство, инородный, скомканный, словно комочки в манке. Словно снег в ночи, яркий и светящийся изнутри. Голые стопы в пыли сливались с темнотой, также как сливался Хенджин — пробоина в самолете, втягивающая в себя ветер и облака. Пожухлая, сникшая трава по бокам шуршала, ломалась, по ней бежали галопом: мысли, чувства, касания к губам, к рукам. Минхо возник перед лицом, притянулся в омут. Бледный, с черными волосами и черными глазами. Мороз примерз пальцами к щекам Хенджина, исколол губы, подбородок, нос. Хенджин не останавливался, волочил ботинки не по размеру, волочил тушу в тяжелом пальто, волочил сердце и жизнь. — Слишком медленно! — яд влился в глотку, растекся в желудке спазмом. — Слишком медленно! Ты не успел! Ты не торопился! — Зайка! — ударил ветер в затылок. Тревожный ветер, напуганный. Разбился о голову, развернул к себе, к черным рукам, тянущимся из тьмы. Руки-змеи и руки-руки цеплялись за конечности, отнимали ноги, обвивались вокруг шеи, шептали, шептали, шептали.“Ты всегда думал только о работе”.
“Останься. Не ходи. Мне страшно”.
“Это ты виноват”.
“Ты опоздал”.
“Останься”.
Они вынимали сердце из реберной клетки. Метали меж собой, словно горячий картофель. Сдирали шкурку, вытягивали нити сосудов. Не брезговали зарываться под слои одежды, под кожу, трогать потное тело, оголенные мышцы. Пробираться под веки, слизывать слезы то ли свои, то ли Хенджина, надкусывать радужку. Сцеловывать пыль с губ, мороз — с щек, мольбы — с языка. И у всех рук был единый дух, единая сущность. Минхо. Каждую руку звали Минхо. Каждый палец знал местность наизусть. Каждый ноготь ни раз пробовал эпидермис на прочность. Руки прижали Хенджина к груди Тьмы, и там, за ребрами деревьев билось только его собственное сердце. С тяжестью банок и бутылок Хенджин опустился на бордюр заплеванной парковки. В ботинках — вода вперемешку с гноем, на ладонях и щеках — сажа. То ли сердце, то ли желудок булькнуло, — рыба запротестовала, захлопала хвостом и выбросилась из глотки на язык. Хенджин проглотил ее обратно и протер глаза от разъедающих глазное яблоко мух. Размазал по векам сажу, раздавленные тельца насекомых и кровь. — Зайка? — Да, зайка, — отозвался Хенджин. Машинально, измученно и нежно. Как и всегда. — Держи, ты ничего не ел, — Минхо протянул сверток. Сквозняк принес с собой запах мусорки, перегноя. Запах Смерти, тлеющих тел, работы. В свертке лежал чизбургер из забегаловки: «Отведайте фирменный бургер старины Н.», — голосил плакат за панорамным окном. Под засохшими булочками с кунжутом ютились заплесневелая пластина сыра и червивая котлета. — Спасибо, — выдавил Хенджин. Спасибо. За всегда изысканные блюда на ужин и всегда простенькие обеды с собой в контейнере. За возможность вымыть посуду после кулинарного урагана. За честь первой пробы. За поцелуи на прощание. За нагретую постель. За теплоту и мягкость тела. — Зайка? — вкололось в правое ухо. — Да, зайка. — Почему не ешь? — на грани претензии. Он же заботился о Хенджине. Как и всегда. Так что же изменилось? Хенджин стиснул бургер пальцами обеих рук, так крепко, что котлета чуть ли не расползлась и не вывалилась из краев. Он разинул пасть, чувствуя как Минхо жадно заглядывает в пропасть рта, как делал каждый раз, когда готовил новое блюдо. Он откусил, смачно, не оставляя себе и шанса. На языке вместо рыбы барахтались мальки. Сыр лип к небу и клыкам, точно ракушки-прилипалы к корпусу корабля. Жевать становилось тяжелее, судно замедлялось с каждым укусом, и, несмотря на хрустящий песок на зубах, надежды добраться до берега не прибавлялось. — Нравится? — приторно поинтересовался Минхо. — Да, зайка. — Ты лжешь! Тебе никогда не нравилась моя еда. Она тебе настолько надоела, что обед, который я клал тебе, ты выбрасывал из контейнера в мусорку. И втихаря наслаждался фаст-фудом! Думал, я не узнаю? Хенджин с горечью проглотил последних мальков. — Ты не ценил меня! Не любил! Жил на работе! Хенджин поднялся. Прохрустели колени, проскрипел позвоночник, прозвенели банки. Одурманенный зловонием гнили, он вскрыл мусорный бак. Обед, приготовленный Минхо, скрылся в небытие, эту звезду больше не поймать, она взорвалась давным давно и сжалась в маленькую сингулярность, которую не заметишь даже из телескопа. Эту оплошность больше не исправить. — И много трупов ты нашел? Много вскрыл? Нашел много причин смерти? Где ты нашел меня? — В постели. Там же, где и оставил. — Какой же ты жалкий. Даже попрощаться не смог. Даже изменить свою жизнь не можешь. Сам больше не живешь. Самое важное в мусорном баке скрывало полотно полимерного материала. Армированная пленка, напоминающая змеиную кожу, растянулась по всей поверхности ребер, защищая зловонные органы, точно теплица свой урожай. Стянуть ее в сторону не составило у Хенджина труда, ведь проделывал он это множество раз. Следующей преградой стало самодельное строение из необработанных досок в виде равнобедренного треугольника. И здесь Хенджин справился с хирургической точностью. Поддел и поднял перерезанный кусок реберной клетки. Наличие жидкостей во вскрытой полости он устранил, взял недопитую бутылку колы и запил раздробленных зубами червей, протолкнув их в желудок. Пустую тару, хоть та и была пластмассовой, положил в свой мешок. Из представленных мусорных органов Хенджин заключил: мешки легких с отходами забегаловки; промасленная желудочная коробка; длинная гнущаяся трубка кишечника, отдающая вонью канализации; печеночная тряпка и упаковка селезенки в виде заплесневелых овощей. Хенджин сунул руку в полость и выловил бинго, вздутую жестяную банку. Наполненную собственным соком настолько, что остановилось биение законсервированного сердца. Хенджин вскрыл банку, из нее полились свернувшиеся сгустки, темная, почти черная жижа и закупоренные сосуды. — Нашел почему? — не унимался Минхо. — Да, зайка, — мешок пополнился еще одной банкой, а нож спрятался в карман. — Тебе всегда нравилось ковыряться во мне. — Я все еще люблю тебя, зайка. — Ты помнишь какая сегодня ночь? — Помню, зайка. — Знаешь, если так подумать, он бы тебя не винил. Так почему же?.. Последняя кровавая капля стекла из мусорного бака, упав свернувшимся сгустком в лужу под ботинком Хенджина. Он шагнул по водной глади великим мучеником и ступил на заплеванный асфальт мучителем. Оставляя после себя следы одной ноги, он приговорил себя к грешникам, вторая же нога осталась сухой и оправдывала перед судом, точно адвокат. Поддавшись звериной сущности, в которую он загнал себя сам, Хенджин пустился в погоню. И если бы они бежали по Саванне, он нагнал бы жертву львиным рывком. Ярость прогремела в тучах, наэлектризовалась в руках, подала импульс в грудину. Минхо сократился, судорожно дрогнул, врезавшись в мягкий ствол дерева. Сердце не забилось, потому что разучилось, взбухло, закупорилось, точно забродившее вино в пластиковой таре. Хенджин давил, отсчитывая секунды до взрыва гранаты. Чего он добивался? Спасти свою жизнь или его? Мох под ними продавился, оставил неизгладимый след двух тел на кровати. В просадку больше не провалится ни единая душа, там исчезли сразу двое, и другим там нет места. Рот Минхо из рога изобилия превратился в хладную иссушенную пустыню, пересекаемую трещинами. Сколько бы Хенджин в него не вливал жизнь, земля мокрела, впитывала и не насыщалась. Ее не грело солнце, не орошал дождь, не ели черви, только ветер обдувал, шлифуя каньоны. В одном таком Хенджин оступился, не смог поверить, что щеки Минхо больше не розовели, ладони Минхо больше не касались его, ресницы Минхо больше не трепетали, изо рта Минхо больше не вырывались песни. Пощечина, удар в челюсть разожгли в Хенджине дичайший страх, рассыпавшийся перед глазами тысячью колких частиц. Он осознал, но, не готовый принять, зарычал в протесте. Эхо разнеслось по лесной чащобе, собственный пульс вместе с ветром расшатывал деревья. Он поднялся, опаленный новым притоком сил, несмотря на слезы, несмотря на вывихнутую щиколотку. Вжимая Минхо во влажную землю, Хенджин вдавливал, зарывал и надрывался. Нанесенные удары зеркальным отражением откликались в нем самом, ломали ребра, раздирали костяшки в кровь. Он бил, бил и бил. Но на теле, в котором отсутствовала кровь, не появлялись синяки. Хенджин надорвал горло в крике, в отчаянии, но Минхо улыбнулся голубыми губами. Синие веки, скрывающие глаза без единой крошки звезд, весело растянулись, образовав складки в уголках. В его волосах запутался мусор: обломки веточек и листьев, муравьи и пыль. Он остался таким же, каким его клали в гроб. Руки дрожали в лихорадке, когда сгребли Минхо и прижали к груди. Внутри бушевал шторм, извергающийся воем изо рта. Он обрывал паруса легких, ломал мачты костей. Дождь капал только на волосы Минхо, склеивал их, но они продолжали щекотать нос и пахли влажной землей. Муравьи с них переползли на лицо Хенджину, тонули в ручьях слез, глохли. Лес почти поглотил их, принял в свои корни, принял как своих. Но Хенджин так отчаянно цеплялся за Минхо, так отчаянно жал к себе, что не заметил, как вместо Минхо к нему прижималась земля. Голая, холодная, влажная. Хенджин впивался в Минхо, но раздирал грудь на себе, не мог достать камень, тяготящий его и заслоняющий дыхательные пути. — Минхо… — молился он земле. — Минхо… А цикады, злосчастные цикады, ядовито голосили, отзываясь: — Да, зайка. И смеялись его смехом. Смехом Минхо, что когда-то заполнял спальню во время истории про них и жертв. — Зайка, ты обещал помнить меня. Помнить, чтобы я жил. — Я помню… Я помню…