***
Холодный воздух бил в лицо, и на три секунды Эмме показалось, что она протрезвела. Иллюзия — она знала, что обман, — но приняла с благодарностью, расправив плечи и вдохнув глубже, чем следовало. Лёгкие обожгло. Улицы Сторибрука были пустыми. Фонари моргали — Лерой опять затянул с ремонтом, и половина ламп на Мэйн-стрит мигала невпопад, отбрасывая тени деревьев на асфальт рваными пятнами. Голые ветки качались над головой, и их силуэты на земле выглядели как чьи-то скрюченные пальцы. Эмма шла медленно и очень прямо — той самой походкой, которая сама по себе выдаёт всё лучше любого алкотестера. Каждый шаг — отдельное усилие. Поставить ногу. Перенести вес. Не качнуться. Руки в карманах куртки, подбородок вверх, лицо обращено в темноту. Если бы кто-то увидел её сейчас — а в Сторибруке кто-то мог увидеть всегда, — подумал бы, что шериф возвращается с дежурства: сосредоточенная, уверенная и абсолютно трезвая. Именно так думают люди, которые очень стараются не выглядеть пьяными. Считала трещины в асфальте — чтобы не думать. На двенадцатой сбилась: то ли пропустила одну, то ли посчитала дважды. Начала сначала. На седьмой бросила, потому что мысли всё равно не слушались и шли туда, куда не следовало. Один раз остановилась — посреди тротуара, без причины. Мир качнулся чуть вперёд, когда ноги остановились, а тело ещё нет — она переступила, выровнялась. Задрала голову и посмотрела на звёзды. Их было много, мелких и острых, рассыпанных по чёрному как попало, и они слегка плыли — или это она плыла, сложно сказать. Зачем смотрела — не знала. Постояла. Пошла дальше. Реджина на пороге в первый день. Чёрное платье, осанка, от которой хотелось выпрямиться самой, и голос — «мисс Свон» — в котором всё было решено заранее: кто здесь хозяйка, кто гость, и чем закончится разговор. Эмма стояла на ступеньке ниже, и разница в росте была смешной, и Реджина смотрела на неё сверху вниз, и Эмма тогда подумала: «это интересно». Не про Генри. Не про ситуацию. Про женщину в дверях, которая смотрела на неё так, будто точно знала, кто перед ней, — и ошибалась. Всё равно скажу. Будний день. Кухня в доме Миллс, тёплый свет над столом, Генри что-то рассказывал — про школу или про комиксы, Эмма не запомнила. Зато запомнила, как Реджина рассмеялась. Прикрыла рот рукой — быстро, привычно, — будто стыдилась собственного смеха. Будто смех был чем-то, что она себе не разрешала. Эмма стояла в дверях и смотрела на её профиль — на линию челюсти, на пальцы у губ, на морщинки, которые появлялись только в такие моменты. «Вот оно», — подумала она тогда. Без продолжения. Без объяснения. Мысль, которая упёрлась в стену и осталась стоять. Всё равно скажу. Кафе Бабули. Сегодня днём — людно, шумно, пахнет кофе и корицей. Эмма сидела у стойки, и тогда — звук. Смех. Реджинин смех — она узнала бы его в толпе, в шуме, сквозь стену. Обернулась. Реджина стояла у дальнего столика, разговаривала с кем-то — Эмма не разглядела, не запомнила, — и улыбалась по-настоящему. Морщинки у глаз, подбородок чуть опущен, плечи расслаблены. Улыбка, которую Свон видела редко, — открытая, без контроля, без второго дна. Этот смех был не для Эммы. Она простояла у стойки десять минут с нетронутым какао, ковыряя этикетку на бутылке с сиропом (старая дурная привычка от которой сложно избавится), и внутри было тихо, пусто и очень ясно — как бывает, когда понимаешь вещь, от которой не можешь отвернуться. Всё равно скажу. Жёлтый «Жук» стоял у мэрии — криво, одним колесом на газоне, как она его бросила утром, когда торопилась и не стала выравнивать. В свете фонаря краска выглядела тусклой и усталой. Эмма прошла мимо. Пальцы в кармане куртки задели связку ключей и машинально сжались вокруг металла — холодного, зазубренного. Правильное решение, и где-то на периферии сознания она это понимала, даже сквозь виски: не садиться за руль. Разжала пальцы. Ключи звякнули в кармане. Пошла дальше. Телефон завибрировал в кармане — Эмма остановилась. Телефон выудила из кармана с третьей попытки — сначала вытащила связку ключей, потом смятую салфетку, потом наконец добралась до экрана, который прыгал перед глазами. Буквы расплывались. Набрала Руби одним пальцем, прикусив язык от сосредоточенности, — каждая буква требовала отдельного усилия: «иду кн ей. всё нормлаьо. не звни». Перечитала. Буквы плясали, но смысл был на месте. Не стала исправлять — это потребовало бы больше координации, чем у неё оставалось. Отправила. Оба молча прочитали три строчки с ошибками, в которых слышалось больше, чем во всём сегодняшнем разговоре. Август медленно поднял взгляд на Руби. — «иду кн ей. всё нормлаьо. не звни», — произнёс он вслух, смакуя каждую опечатку. — Шедевр. Прямо чувствую, как буквы дрожат от решимости. Руби прыснула — резко, громко, и тут же зажала рот ладонью. — Она сейчас стоит посреди Мэйн-стрит, смотрит в телефон и думает: «Да, сформулировано идеально». — Руби покачала головой. — Один палец, язык между зубами, три виски в голове. И она сейчас этим же пальцем будет писать Реджине. Август на секунду закрыл глаза. — Только не это. — «дарагая реджина я тебя лублу с уважением эмма свон шериф». — С уважением, — повторил Август. — Официально. Протокольно. — Или вообще ничего не напишет. Просто позвонит. В два ночи. И будет молчать в трубку. Август поднял пустой стакан. — За слепую любовь и грамотность, которая приходит с похмельем. Руби чокнулась своим бокалом. — И за Реджинино терпение. Ей сегодня понадобится.***
Дом Миллс вырос из темноты — сначала решётка, потом ограда, потом силуэт яблони. Голые ветки торчали в небо корявыми пальцами, чёрные на фоне чуть более светлой черноты. Свет горел в одном окне на втором этаже — тёплый, приглушённый, прикрытый шторой. Значит, не спит. Эмма остановилась у калитки. Почему не спит? Поздно же. Очень поздно. Она нахмурилась, пытаясь вспомнить, сколько сейчас времени, не вспомнила и решила, что это неважно. Важно то, что свет горит. Может, читает. Или работает — Реджина всегда работала допоздна, это все знали. Или не спится. Забыла выключить — нет. Это не Реджина. Реджина никогда ничего не забывала. Реджина была из тех людей, которые выключают свет, закрывают кран и проверяют замок дважды даже когда никуда не торопятся. Значит, не спит. Это хорошо. Будить не придётся. Эмма почти обрадовалась этому факту — с той непропорциональной радостью, которая в трезвом состоянии вообще-то не случается. Эмма постояла у калитки. Сердце колотилось — тупо, настойчиво, будто стучало в дверь раньше неё. Металл решётки под пальцами был ледяным. Она толкнула калитку, и та скрипнула — негромко, но в ночной тишине любой звук казался оглушительным. Дорожка к крыльцу, выложенная камнем, была знакомой — она ходила по ней десятки раз, забирая Генри, привозя Генри, споря о Генри. Только сейчас она шла не за Генри. Поднялась на крыльцо. Постучала костяшками по дереву — тихо, осторожно, потому что Генри спит наверху и это единственное, что она помнила чётко. Всё остальное в голове плавало и переставлялось, но это — твёрдо. Генри спит. Тихо. Тишина. Подождала, прислушиваясь. Ничего — ни шагов, ни движения за дверью. Постучала ещё раз, чуть громче. Тишина. Может, не слышит. Может, уснула всё-таки. Может, надела наушники — нет, Реджина никогда не надевала наушники, это было бы непрактично и вообще. Эмма потёрла лоб. Мысль уплыла куда-то, не закончившись. Камешек. Надо бросить камешек. Это хороший план. Отличный план. Она видела это в кино. Нагнулась за камешком — и мир качнулся, резко, как палуба. Замерла в полуприседе, упёрлась ладонью в подмёрзшую землю. Холод обжёг кожу. Пальцы нашарили камешек — мелкий, гладкий. Выпрямилась медленно, ожидая, пока деревья вокруг перестанут вращаться. Прицелилась. Бросила. Камешек стукнул о тёмное окно — то, что рядом. Не то. Эмма посмотрела на собственную руку с выражением человека, которого предала родная конечность. Второй камешек. На этот раз закрыла левый глаз, прицелилась старательно, как в тире. Язык сам высунулся от сосредоточенности — она убрала его обратно, потому что здесь были люди, ну или мог быть кто-то, в Сторибруке всегда кто-то был. Бросила. Тихий стук о стекло — правильное, со светом. Штора дрогнула. Силуэт в окне — знакомый, прямой, с осанкой, которую Эмма узнала бы в любой темноте. Лицо за стеклом — бледное пятно в тёплом свете. Пауза — длинная, в несколько ударов сердца, — в которой человек наверху видел то, что видел, и решал, что с этим делать. Эмма стояла внизу, запрокинув голову, и ждала. Не дышала. Силуэт исчез. Свон стояла на крыльце. Руки вдоль тела, пальцы замёрзли до покалывания, дыхание вырывалось белыми клубами. Тишина вокруг была такой плотной, что она слышала собственный пульс в ушах. Каждая секунда тянулась, как резина, — и внутри этих секунд помещалось всё: страх, упрямство, виски и ни одного плана на случай, если дверь не откроется захлопнется в ту же секунду.***
Книга лежала на коленях уже сорок минут, и Реджина дважды перечитала один абзац, не уловив ни слова. Буквы плыли — не от усталости, от рассеянности, которую она не собиралась себе признавать. Генри уснул давно. Она слышала, как стихли его шаги наверху, как щёлкнул выключатель, как скрипнула кровать — последовательность звуков, знакомая до миллиметра. Потом тишина. Дом затих вместе с ним, и в этой тишине было тиканье часов в гостиной, еле слышный гул холодильника на кухне, лёгкий скрип старого дерева — дом дышал, и Реджина дышала вместе с ним. Она думала о завтрашнем совещании — бюджет на ремонт дорог, жалоба от владельцев магазинов на парковку. О трубах на Франклин-стрит, которые нужно заменить до первых серьёзных заморозков, иначе февраль превратится в катастрофу. О том, что Генри нужны новые ботинки — вырос из старых за лето, а она упустила момент, потому что лето пролетело так, будто кто-то перемотал плёнку. Мысли были упорядоченными, подконтрольными, как вещи в её шкафу — каждая на своём месте. Управляемые мысли не кусались. Стук. Реджина подняла голову. Тихий, костяшками — откуда-то снизу, от входной двери. Не сразу поняла — звук казался неуместным, как слово из чужого языка. В Сторибруке не стучат в двери после полуночи. Звонят, если кризис. Ломятся, если конец света. Стучат — никогда. Стук повторился — чуть громче, настойчивее. Она отложила книгу на тумбочку, прислушалась. Тишина вернулась, будто стук ей приснился. Потом — стук в окно. Не в это — в соседнее, тёмное, гостевой спальни. Мелкий, как камешек о стекло. Она нахмурилась. Ещё один стук — в её окно. Тихий щелчок камня о стекло. Реджина встала. Халат зашуршал в тишине. Подошла к окну, пальцами отодвинула штору. Внизу, на крыльце, стояла Эмма Свон. Красная куртка, светлые волосы — растрёпанные, видные даже сверху, — и поза, в которой было слишком много старания выглядеть ровно. Руки вдоль тела, подбородок задран вверх, к её окну. Реджина смотрела на неё. В груди шевельнулось — раздражающее, неуместное, ненужное. Не злость. Что-то, в чём было больше усталой нежности, чем она могла себе позволить. «Ну конечно», — подумала она, и интонация в голове была такой, с какой говорят о неизбежном: не «зачем ты здесь», а «разумеется, ты здесь». И разозлилась — не на Свон, на собственную грудную клетку, которая реагировала раньше головы и без разрешения. Вслух не сказала ничего. Постояла ещё секунду — в которую ничего не решила — и отошла от стекла.***
Щёлкнул замок. Дверь открылась — и в проёме стояла Реджина. Шёлковый халат, тёмный, завязанный на талии. Волосы примяты с одной стороны — спала или пыталась. Без макияжа, без каблуков, без брони — мягче и моложе, чем при полном параде. Но взгляд собрался мгновенно, как фокусируется линза, и это была та самая Реджина, которую знал весь Сторибрук: та, что может превратить в пепел и не моргнуть. — Мисс Свон. Три часа ночи. — Знаю. — Если это кризис... — Нет кризиса. Реджина стояла в дверях, одной рукой держась за дверь. Свет из прихожей падал ей на спину, обрисовывая силуэт. Лицо оставалось в тени. Эмма произнесла её имя — и голос оказался другим. Тихим, чуть неровным, без обычной бравады. — Реджина. — Пауза, как будто забыла, что хотела сказать. — Нет кризиса. Просто я. И ты. И… — ещё пауза — …то, что я тебя люблю. Просто. Как факт. Как «на улице холодно» или «сегодня вторник». Сказала — и замерла, потому что слова уже были снаружи, и забрать их обратно было так же невозможно, как засунуть дым обратно в костёр. Пальцы на двери сжались чуть крепче. Лицо Реджины не изменилось. Профессионально, безупречно — ни мышца не дрогнула. — Ты пьяна. — Нет. — Пауза. — Ладно, немного. — От тебя разит виски на весь порог. — Это… — Эмма на секунду задумалась, будто честно взвешивала аргумент. — Это не опровергает того, что я сказала. — Идите домой, мисс Свон. — Нет. Дверь начала закрываться. Медленно, с достоинством — не хлопок, не удар, просто дерево двигалось к раме с неумолимой плавностью. Реджина Миллс не хлопала дверями. Она закрывала их так, что хлопок казался бы милосердней. Дверь замерла. В дюйме от щеколды — замерла, и полоска тёплого света из прихожей стала тонкой, как нитка, но не исчезла. Эмма не отступила. Не попросила. Просто села на верхнюю ступеньку — молча, назло, упрямо, будто ступенька была последним клочком земли, на котором она имела право находиться. Опустилась тяжелее, чем рассчитывала, — задница приземлилась с ударом, от которого отозвались зубы, — и холодный камень обжёг через джинсы. Уложила руки на колени. Уставилась в темноту перед собой. Дверь снова открылась. Реджина смотрела на неё сверху вниз — стоя, в полный рост, и разница была такой, что Эмма чувствовала себя ребёнком на пороге чужого дома. Миллс скрестила руки на груди. Молча. Против сидящего человека аргументов технически нет. Эмма смотрела не на Реджину. Куда-то мимо — в темноту двора, на голый силуэт яблони, ветки которой чернели на фоне неба. Заговорила негромко, с паузами, будто каждую фразу нужно было вытащить из себя отдельно. — Ты думаешь, я не вижу. Как ты смотришь. Не при всех — так, иногда... Пальцы на коленях сцепились крепче. — Как злишься, когда Киллиан берёт меня за руку. Я тоже злюсь. К твоей улыбке, которую ты всем даришь. Всем. А мне — «мисс Свон» и вот этот взгляд. Она обернулась и попыталась изобразить — снизу вверх, сидя на ступеньке, прищурив один глаз. Получилось несусветное: лицо перекосилось, бровь поползла не туда, и во всей этой попытке была такая нелепая честность, что в Реджине что-то сдвинулось — неуловимо. Только ноздри раздулись на вдохе. Эмма отвернулась обратно к темноте. — И я всё равно жду. Каждый раз жду. Это ненормально. Но вот так. Молчание затягивалось — секунда, пять, десять. Миллс стояла в дверях, руки скрещены, подбородок приподнят. Не ушла. Не закрыла. Слова были сказаны — все, какие у Эммы были, — и ни к чему не привели. Реджина молчала, и тишина была не уютной, не принимающей — просто тишина, в которой ничего не двигалось. Ночной воздух забирался под куртку, и Эмма чувствовала, как холод ползёт вверх от ступней по ногам, и где-то далеко залаяла собака, и на соседней улице хлопнула дверь машины. И тогда Эмма встала — медленно, ухватившись за перила, потому что ноги затекли от холодного камня и виски, и колено хрустнуло так, что она поморщилась. Выпрямилась. Постояла секунду, покачиваясь, будто собираясь с чем-то, что не имело отношения к равновесию. И начала петь. «Your Song». Её версия, в которой от оригинала осталась приблизительная мелодия и каждое третье слово. Голос тихий, хрипловатый — попадал в ноты через раз и, кажется, был этим вполне доволен. Одной рукой время от времени опиралась на колонну, второй жестикулировала — пытаясь руками поймать мелодию, которая ускользала. Сбилась на втором куплете. Остановилась, выдохнула сквозь зубы, начала с другого места — с припева, кажется, или с чего-то похожего на припев. Слова путались по-настоящему, не для юмора: «how wonderful life is...» — пауза, глаза зажмурились от усилия вспомнить — «...something something... world». Голос дрогнул на «world», и Эмма не стала это исправлять. Беззащитно. Как человек, который знает, что делает глупость, и всё равно делает, потому что слова закончились, а молчание было ещё хуже. Реджина наблюдала. Выражение на её лице было таким, которое она сама не смогла бы объяснить. Руки скрещены — по-прежнему. Но глаза не двигались — они смотрели на Эмму, не отрываясь, и в них было что-то, что не имело права там быть. Эмма остановилась. Развела руками — жест капитуляции, широкий, немного пьяный. — Я не помню слова. Совсем. Но смысл такой — насколько удивительна жизнь. Пока ты в ней есть. Вот смысл. Реджина отвернулась — резко, будто кто-то дёрнул за невидимую нить. Глаза блеснули в свете прихожей — мокро, коротко, — и она сглотнула, прежде чем заговорить. Голос был почти ровным. Почти. — Твоё пение — это ещё одно проклятие на этот город, мисс Свон. Пауза. Секунда, в которую Реджина стояла, глядя на неё, и внутри неё что-то решалось — молча, невидимо, как стрелка весов, которая медленно, мучительно качнулась в одну сторону. Эмма улыбнулась — криво, немного пьяно, одним уголком рта. — Наверное. Но я твоя идиотка. Если захочешь. Реджина шагнула к ней — и ухватила за куртку. У ворота, решительно, пальцы сжались на ткани. — Не на улице. Не позорь нас обеих. Потянула к двери.***
Внутри было тепло. Тепло ударило Эмму по лицу, как мягкая стена, — после холода на крыльце кожа загорелась, и она моргнула. Голова, которая на холоде немного прояснилась, снова поплыла. Это было нехорошо. Прихожая дома Миллс: зеркало, вешалка, ботинки Генри на полу — маленькие, с развязанными шнурками. Реджина окинула её взглядом — быстрым, цепким, сверху вниз. — Ты выглядишь так, будто провела ночь в канаве. — Спасибо. — Это не комплимент. Тебе нужна вода. Она развернулась и пошла по коридору к кухне — не оглядываясь, зная, что Эмма пойдёт следом. Свон пошла. Шаги были чуть неровными на гладком полу. На кухне Реджина открыла шкафчик, достала стакан — прозрачный, тонкий, из тех, что стояли в идеальном ряду на полке, — и налила воду из фильтра. Движения точные, привычные, руки знали маршрут по этой кухне с закрытыми глазами. Руки были заняты, и это помогало: пока наливаешь воду, не нужно решать, что делать с человеком, еле стоящим рядом. Эмма приняла стакан обеими руками, подержала — и стала пить медленно, большими глотками. Вода была чистой и холодной — после виски почти безвкусной, как будто вкус куда-то делся. Реджина стояла, прислонившись бедром к столешнице, и смотрела — не в глаза, на руки Свон, на стакан, на горло, которое двигалось при каждом глотке. Когда Эмма подняла взгляд, Миллс отвернулась — чуть, на четверть оборота — к окну, к темноте за стеклом, к собственному отражению в нём. Эмма поставила стакан на столешницу. Капля воды скатилась по подбородку — вытерла тыльной стороной ладони. Реджина развернулась и пошла к прихожей — молча, без «за мной» и без оглядки, просто пошла. Эмма подумала, что надо бы сказать что-то умное, и пошла следом. Умного не нашлось. Свет в коридоре был мягким, из бра на стене — достаточным, чтобы видеть лицо, недостаточным, чтобы спрятаться. Реджина стояла в трёх шагах от неё, и Эмма видела, как она думает — быстро, чётко, перебирая варианты за этими тёмными глазами. Следующий логичный шаг — проводить гостью наверх, в гостевую. Показать полотенца, бросить «спокойной ночи» тем голосом, которым закрывают двери и разговоры одновременно. Вернуться к себе и притвориться, что ничего не произошло. Логичный, правильный, безопасный шаг. Реджина не двигалась. — Тебе нужно выспаться, — сказала она, и голос прозвучал ровнее, чем Эмма ожидала. — Поговорим, когда протрезвеешь. — Реджина. — Мне не нужно повторять, что ты пьяна и что этот разговор... — Я не прошу разговора. Я... подожди. Реджина вздёрнула подбородок. — Тебе нужно выспаться. Поговорим, когда протрезвеешь. — Я трезвею прямо сейчас, — сообщила Эмма. — Буквально на глазах. — Свон. — Я серьёзно. Смотри. — Она попыталась пройти по воображаемой прямой линии. Получилось неубедительно. — Ладно, почти. Реджина смотрела на неё с выражением человека, у которого заканчивается терпение, но который по какой-то необъяснимой причине ещё не ушёл. Эмма это заметила. И решила не двигаться. Молчание. Потом Эмма сделала шаг вперёд — один, медленный — и просто уткнулась лбом Реджине в плечо. Не обняла. Не сказала ничего. Просто упёрлась — тихо, устало, как будто ноги наконец решили, что дошли куда надо. Реджина не отступила. Стояла — прямо, неподвижно, руки вдоль тела — и молчала. Шёлк халата был тёплым под щекой. Реджина пахла чем-то знакомым — не духами, просто теплом и кожей, и чем-то, что Эмма не умела назвать, но узнавала. Часы тикали в гостиной. Холодильник гудел на кухне. — Ты тяжёлая, — сказала наконец Реджина. Тихо. Без злости. — Знаю, — согласилась Эмма в шёлк халата. Помолчала. — Подожди. У меня всё плывёт. — Ты ела сегодня? — голос Реджины сверху, ровный. — Да, — сказала Эмма. Пауза. — Маффин. — Маффин. И кофе. Молчание. Такое, в котором явно шла оценка ситуации. — Сколько ты выпила? — Немного. — Эмма. — Три. — Пауза. — Три стакана виски. Вроде. Реджина выдохнула — медленно, с той интонацией, которую обычно приберегала для особо сложных заседаний совета. — Три стакана виски на маффин и кофе. Это не «немного», Свон. Это — почему у тебя всё плывёт, почему ты пела под моим окном и почему ты вообще здесь стоишь. — Технически я стою потому что люблю тебя, — пробормотала Эмма. — Алкоголь просто помог дойти. Реджина не ответила. Эмма подождала секунду — две — и подняла голову. Посмотрела на неё — близко, так близко, что видела свет из прихожей в тёмных зрачках. И что-то в этой близости, в тепле, в том, что Реджина всё ещё стояла и никуда не ушла — что-то щёлкнуло внутри. — Реджина, ты можешь меня убить, испепелить или что ты там обычно делаешь, но... Не договорила. Подалась вперёд — ладони легли на лицо Реджины, осторожно, как будто та могла рассыпаться, — и поцеловала её прямо так, посреди недосказанной фразы, без изящества, без предупреждения. Губы попали чуть криво — левый угол рта, потом нашли правильно. Реджина замерла — тело окаменело, руки по бокам — и в этой секунде, пока всё ещё можно было остановить, не остановила. А потом она ответила. Осторожно, мягко, как человек, который прикасается к горячему и не знает ещё — обжигает или греет. Губы двигались медленно, словно давая себе право передумать на каждом миллиметре. Пальцы поднялись — не к лицу, к рукаву куртки, и сжались на красной коже. Отстранились одновременно. Между ними — сантиметры воздуха и собственное дыхание. Обе стояли неподвижно. Реджина смотрела на неё — губы чуть приоткрыты, взгляд такой, какого Эмма раньше не видела. — Невозможная, — сказала она. Тихо. Не злобно — просто факт. — Ты завтра ничего не вспомнишь. — Вспомню, — Эмма не отвела глаз. — И скажу снова. Трезвая. Обещаю. Реджина посмотрела на неё — оценивающе, с головы до ног. Свон покачнулась — едва заметно, сместив вес с одной ноги на другую, и тут же поправилась, но Реджина заметила. — Ты едва стоишь на ногах, Свон. Пальцы Реджины сомкнулись на запястье, где заканчивалась красная кожа куртки — уверенно, как берут за поводок — и повела к лестнице. Вверх, в гостевую, по плану, по правилам. Эмма увидела диван. В гостиной, через арку — большой, с подушками, с пледом на подлокотнике. И просто свернула туда. Плюхнулась — тяжело, без изящества, ткнувшись лицом в подушку и тут же перевернувшись на спину. Реджина стояла у лестницы. Смотрела на человека, который только что проигнорировал весь её план. — Разумеется, — сказала она. И пошла за пледом. Эмма возилась с ботинком. Первый стянула — дёрнула за пятку, он поддался, упал на пол с глухим стуком. Взялась за второй — тот застрял. Шнурок затянулся в узел, пальцы не слушались, и несколько секунд она боролась молча, сопя и дёргая за подошву. — Лично мне назло, — пробормотала она в адрес ботинка. — Ты лично мне назло. Бросила. Откинулась на подушку. Потолок покачивался — медленно, лениво, почти убаюкивающе. Эмма решила, что это даже приятно. — Диван хороший, — сообщила она никому. — Очень хороший диван. Глаза закрылись сами. Она не возражала. Реджина стояла с пледом в руках. Смотрела: светлые волосы разметались по тёмной подушке, одна рука свесилась с края дивана — пальцы почти касались пола, — дыхание ровное, глубокое. Один ботинок на ноге. В полутьме лицо Свон выглядело мирным — мягче, моложе, без вечной готовности огрызнуться, без брони, которую она надевала каждое утро вместе с курткой. Реджина стояла дольше, чем нужно — и не торопилась уходить. Потом опустилась на колено рядом с диваном с тихим ворчанием себе под нос. Стянула второй ботинок — осторожно, одной рукой придерживая щиколотку, стараясь не разбудить. Эмма во сне дёрнула ногой и засунула её под подушку — рефлекторно, по-детски. Реджина замерла. Подождала, пока дыхание снова выровняется. Осторожно вытянула ступню, сняла ботинок. — Что я вообще делаю, — пробормотала она тихо. Риторически, в темноту. Поставила оба у дивана — носами в одну сторону, аккуратно, рядом, так, как ставила обувь Генри, когда тот засыпал в гостиной после фильма. Реджина накрыла её пледом — от ног до плеч, подоткнув край у подбородка, — и какое-то время просто стояла, глядя вниз. На светлые волосы, разметавшиеся по подушке. На руку, свесившуюся с края дивана. На складку пледа у подбородка, которая легла ровно — сама, случайно, как будто так и надо. Красную куртку сложила и положила на подлокотник кресла. Потом вышла в прихожую, щёлкнула выключателем — и гостиная утонула в темноте, только полоска лунного света из окна легла на пол. Ушла бесшумно, и шаги её не было слышно на паркете.***
Боль пришла раньше всего остального. Тупая, плотная, как будто кто-то ночью залил ей в череп цемент, и тот не успел застыть до конца. Эмма лежала с закрытыми глазами и пыталась вспомнить, где находится. Под щекой — ткань, гладкая, не её наволочка. Пахнет иначе — чище, свежее, без запаха стирального порошка из прачечной. Разлепила веки. Потолок — белый, высокий, с лепниной по краям. Не её потолок. У неё потолок ниже, с трещиной в углу, которую она каждую неделю собиралась заделать и каждую неделю забывала. Повернула голову — медленно, осторожно, потому что мир при резких движениях начинал вращаться. Гостиная. Журнальный столик. Торшер в углу. Свет из окна — серый, утренний, ранний. И ботинки. Стояли у дивана, аккуратно, носами в одну сторону, как пара на выставке в обувном магазине. Она их так не ставила. Она вообще помнила только борьбу со шнурком на первом — и всё, дальше темнота. А оба стоят ровно, рядом, носами в одну сторону. Воспоминания пришли все сразу — крыльцо, холодный камень, камешек в чужое окно, песня — господи, песня — и голос Реджины в темноте, и коридор, и лоб на шёлковом плече. И поцелуй. Эмма уставилась в потолок. Она поцеловала Реджину Миллс. Пьяная, в три ночи, на чужом крыльце, после песни Элтона Джона, которую помнила через слово. Это произошло. Это было реально. Эмма лежала с этим. Ждала привычного: стыд должен был накрыть — горячий, удушливый, знакомый. Стыд? Нет. Не пришёл. Страх? Ближе. Страх был — тихий, глубинный, тянущий под рёбрами. Но под страхом, под ним, — твёрдое и спокойное, как камень на дне. Она говорила правду. Всё, что сказала и сделала ночью, было правдой. Похмелье не меняет того, что произошло вчера. Свон села. Голова отозвалась пульсирующей болью — тяжёлой, ритмичной, совпадающей с ударами сердца, — и она прижала ладонь к виску, пережидая. Комната покачнулась и встала на место. Плед сполз на колени — мягкий, тёплый, пахнущий чем-то чистым, из тех запахов, которые бывают в домах, где стирают правильным порошком и проветривают бельё. Красная куртка лежала на подлокотнике кресла — сложенная аккуратно, рукав к рукаву, по линиям швов. Не так, как складывала Эмма, которая обычно кидала куртку на ближайшую горизонтальную поверхность и надеялась на лучшее. Во рту было сухо и мерзко. Она потёрла глаза, огляделась. Часы на стене показывали что-то раннее — цифры расплывались. За окном светлело. Шаги в коридоре. Ровные, негромкие, с тем размеренным ритмом, который бывает у людей, контролирующих каждое движение. Реджина вошла в гостиную — кофе в одной руке, блюдце в другой. На блюдце — две таблетки аспирина. Две, не одна. Эмма уставилась на них. Либо Реджина умела определять дозировку на глаз, либо она сама проболталась ночью — и то и другое было одинаково вероятно. Одета в тёмные брюки, рубашка, заправленная безупречно, волосы убраны назад. Ни намёка на бессонницу — ни тени под глазами, ни помятости. Кофе уже сварен — Реджина была на ногах давно, задолго до того, как Эмма открыла глаза. Поставила чашку перед Эммой — по центру подставки на журнальном столике, точно, как по линейке, как будто миллиметр влево или вправо был бы личным оскорблением. Положила блюдце рядом. Села в кресло напротив — спина прямая, ноги скрещены в лодыжках. Взяла свою чашку, которая ждала на подлокотнике, — держала обеими руками, пальцы обхватили фарфор. Молчание было ожидающим, не неловким. Реджина пила кофе и ждала, и в этом ожидании не было давления — только терпение, к которому Свон не была готова. Эмма взяла обе таблетки сразу, бросила в рот и запила кофе. Горячий, крепкий, свежемолотый — Реджина варила кофе как ритуал, с церемониальной серьёзностью, и результат был каждый раз безупречным. Эмма сделала ещё глоток — обжигающий, горький — и почувствовала, как тепло прошло по горлу в грудь. — Спасибо. Реджина кивнула. Ни слова. Эмма поставила чашку. Посмотрела на свои руки — они не дрожали, и это удивило. — Я помню, — сказала она. — Всё помню. Камешки. Песню. Что я сказала. Пауза. Подняла глаза. — И поцелуй. Реджина поставила чашку на блюдце. Аккуратно — фарфор не звякнул, потому что Реджина Миллс не производила случайных звуков. — Ты обещала сказать это трезвой. Эмма подняла глаза — прямо, без попытки спрятаться, без кривой ухмылки, без брони. Просто посмотрела. — Я люблю тебя. Пауза. Слова стояли в воздухе между ними, и на этот раз в них не было виски, не было ночи, не было холода и отчаяния. Только утренний свет и кофейный пар. — Не потому что виски. Я люблю тебя по средам, когда ты орёшь на меня из-за отчёта. По пятницам, когда забираешь Генри и даже не смотришь в мою сторону. Когда смеёшься над его шутками и прикрываешь рот рукой — быстро, будто стесняешься. Когда делаешь вот это... — она показала на лицо Реджины, на приподнятую бровь, на сжатые губы, на подбородок, который выдвинулся вперёд на миллиметр. — Вот это, да. Именно это. — Голос дал трещину, тонкую, как на стекле. — Это не пройдёт. Я пробовала. Долго. Реджина молчала. Встала из кресла и подошла к окну — за стеклом было по-утреннему светло, солнце уже цеплялось за ветки яблони, и тени от них лежали на подоконнике косыми полосками. Пальцы чуть подрагивали вдоль тела — мелко, едва заметно. — Подожди, — сказала Эмма. Голос вышел мягче, чем она рассчитывала. — Ты не обязана решать сейчас. Я подожду. — Ты — терпеливая? — Реджина не обернулась. — Нетерпеливая. Но ради тебя научусь. Научилась же не класть ноги на стол в мэрии. — Ты клала дважды на прошлой неделе. — Но думала о том, что не надо. Как видишь уже прогресс. Край рта Реджины — один миллиметр. Эмма увидела, потому что смотрела, — и тут же Миллс отвернулась к окну, слишком быстро, будто поймала себя на чём-то непозволительном. За окном просыпался Сторибрук — солнечный, шумный, совершенно не в курсе происходящего. Реджина обернулась. Посмотрела на Эмму — долго, внимательно, как смотрят, когда уже приняли решение, но ещё не произнесли его вслух. Потом сделала три шага через гостиную, остановилась рядом и убрала прядь волос с её лица — одним движением, лёгким, как будто делала это всегда. — Ты невыносима, — сказала она. — Знаю. — Ты пришла пьяная в три ночи, пела мне Элтона Джона — отвратительно, — бросала камни в мои окна и заснула на моём диване в ботинках. — Технически ботинки я сняла. — Я их сняла. Ты засунула ногу под подушку с одни из них. Эмма почувствовала стыд, нежность и желание рассмеяться — всё одновременно, всё в одном вдохе, и ни одно чувство не перевешивало. — Извини, — сказала она. И имела в виду не только ботинки. Имела в виду ночь, и камешки, и песню, которую еле помнила, и годы молчания. Шаги наверху. Маленькие, сонные, шаркающие — по коридору второго этажа, потом по лестнице, вниз, медленно, как ходят люди, которые ещё не до конца проснулись. Генри. Обе замерли. Реджина — мгновенно: спина выпрямилась, рубашка расправилась под пальцами, прядь у виска поправлена. Трансформация от женщины у окна к мэру Миллс заняла три секунды. Четвёртую Эмма потратила на то, чтобы об этом пожалеть. Генри спустился — увидел Эмму на диване. Остановился на последней ступеньке, одной рукой держась за перила. Посмотрел на неё — сонное лицо, волосы торчат в сторону, пижама с какими-то супергероями. Перевёл взгляд на Реджину. Обратно на Эмму. — Мама, а Эмма что тут делает? — Мисс Свон заночевала, — сказала Реджина коротко. Голос — ровный, будничный, голос мэра, который сообщает о переносе заседания. — Иди умывайся, завтрак через десять минут. Генри кивнул. Пожал плечами — жест, полный десятилетнего равнодушия ко взрослым и их странностям, — и ушёл обратно наверх. Шаги — бодрее, чем по дороге вниз — затихли в глубине коридора. «Мисс Свон заночевала.» Не «Эмма». Мисс Свон. Свон услышала — и что-то внутри зафиксировало это, убрало на полку, рядом с остальными «мисс Свон», которые копились годами и звучали по-разному каждый раз. Эмма сидела. Допила кофе — он уже остыл, но она всё равно допила, до последнего глотка. Поставила чашку на подставку. По центру. Точно, аккуратно, как делала Реджина. Впервые в жизни — по центру подставки. Прихожая. Куртка — оба рукава с первого раза, и этот маленький триумф ощущался непропорционально важным. Руки слушались, пальцы были на месте, молния застегнулась без борьбы. Утро чувствовалось иначе, чем ночь: трезвее, яснее, страшнее. Ночью был виски, и холод, и темнота, и в темноте легче быть честным. Утром — свет, и трезвость, и каждое слово весило втрое. — Мне пора. — Да. Никто не двигался. Стояли друг напротив друга, и между ними была прихожая — зеркало, вешалка, ботинки Генри на полу, — и все предметы выглядели нормальными, бытовыми, и только воздух между двумя людьми был другим. — Я серьёзно, — сказала Эмма. — Насчёт всего. Каждого слова. Реджина смотрела на неё — и взгляд был многослойным, нечитаемым, как книга на языке, который Свон ещё не выучила. Потом выпрямилась — чуть, на миллиметр, хотя казалось, что выпрямляться было некуда. Сделала три шага по коридору. Остановилась рядом. Подняла руку. Пальцы коснулись воротника куртки — он загнулся, торчал вверх с одной стороны, нелепо, как собачье ухо. Реджина разгладила его двумя пальцами — указательным и средним, вдоль линии сгиба. Медленно. Тщательно. Ткань легла ровно, но пальцы прошли по линии ещё раз — и ещё раз, — дольше, чем требовал воротник. Значительно дольше. Подушечки пальцев задержались на ткани у шеи, и Эмма чувствовала тепло чужой руки сквозь кожу куртки, и не дышала, и секунда тянулась так долго, что можно было прожить в ней целый день. Реджина убрала руку. Отступила на полшага — но не слишком далеко. — Приходи к ужину. В семь. Не опаздывай. И в нормальном виде. — Это… — Это ужин, мисс Свон. С Генри. В семь. Мисс Свон. Но мягче. Без лезвия, без привычной остроты, которой Реджина отсекала дистанцию. Как будто «мисс Свон» могло быть нежным — и, кажется, именно это она и имела в виду. Эмма открыла дверь. Утренний свет хлынул в прихожую — свежий, пахнущий осенью и чем-то, что обещало хороший день. — Реджина, — сказала она, обернувшись на пороге. — Спасибо. За всё. Реджина быстро обернулась — лестница пустая, Генри наверху, вода ещё шумит. Сделала шаг вперёд, взяла Эмму за воротник куртки — тот самый, только что разглаженный — и поцеловала её. Быстро. Тихо. Как ставят точку. Затем отступила и взгляд спокойный, будто ничего не произошло. — Иди домой, Эмма. Эмма. Не «мисс Свон». Свон шагнула за порог — и улыбалась всю дорогу до калитки.***
Свон шагнула за порог. Пошла по дорожке — мимо яблони, мимо голых веток, которые в утреннем свете выглядели не страшными, просто голыми. Через калитку. Не обернулась — очень хотела, всем телом, от затылка до пяток, но не обернулась, потому что если обернётся, ноги сами остановятся. Калитка закрылась за ней с тихим щелчком. И на долю секунды — крошечную, почти незаметную — она потеряла шаг. Правая нога на мгновение повисла в воздухе, не зная, куда ступить, будто тело забыло, как ходить. Не остановилась. Выдохнула. Пошла дальше. Утренний воздух пах холодной землёй и палой листвой, и небо было светло-серым — низким, осенним. Сторибрук просыпался вокруг неё. Марко открывал мастерскую — протирал витрину синей тряпкой, как каждое утро, и махнул ей рукой, не отрываясь от стекла. Кто-то тащил ящик к задней двери магазина, пыхтя и бормоча. Чья-то рыжая кошка сидела на подоконнике и смотрела на улицу с выражением полного безразличия ко всему происходящему. Обычное утро. Обычный Сторибрук. Только Эмма шла через него другим человеком, чем вчера вечером, и мир выглядел тем же, но ощущался иначе — чётче, ярче, будто кто-то протёр линзу, через которую она смотрела. Она прошла квартал, может полтора, когда телефон в кармане наконец завибрировал — коротко, настойчиво, как будто ждал подходящего момента. Эмма вытащила его, улыбаясь уголком рта ещё шире. Руби: «ТЫ ЖИВА???» Эмма: «жива.» Руби: «ну???» Эмма секунду смотрела на экран потом набрала одной рукой, не сбавляя шаг: «иду к ней на ужин. в семь.» Пауза. Длиннее обычного. Три точки появлялись — исчезали — появлялись снова, будто Руби писала, стирала, писала заново. Руби: «АААААААААААААА» Руби: «подробности сейчас же» Эмма фыркнула вслух — прямо посреди тротуара. Набрала быстро: «пригласила. с генри.» Руби: «она тебя сама пригласила???» Эмма: «да» Руби: «Август беги сюда ты должен это видеть» Через секунду подтянулся Август — как всегда, без лишних эмоций, но вовремя. Август: «...о.» Август: «хорошо.» Август: «не надевай ту куртку.» Руби: «АВГУСТ ТЫ МНЕ ДОЛЖЕН 50 БАКОВ ХАХАХА» Эмма замерла посреди тротуара, уставившись на экран. Потом быстро набрала: «вы что делали ставки???» Руби: «нууууу технически да» Руби: «я ставила 50 что ты не развернёшься на полпути» Август: «я ставил 20 на то что позвонишь не туда.» Руби: «а десять баксов от меня было на потерю ключей» Эмма фыркнула вслух: «вы оба идиоты». И мысленно добавила, с лёгкой ухмылкой внутри: не буду пока говорить, кто сколько на мне заработал. Им будет полезно. Руби: «зато теперь мы богатые идиоты» Август: «пока только потенциально богатые.» Эмма закатила глаза, но улыбка стала ещё шире. Убрала телефон в карман и пошла дальше — чуть быстрее, чуть легче, будто город сегодня решил подыграть ей по полной. Домой. Ботинки у порога — криво, не глядя, один упал на бок. Куртка на крючок — мимо, повисла на одном рукаве, соскользнула на пол. Она посмотрела на неё, лежащую красным пятном на полу. Не стала поднимать. Реджина бы подняла. Реджина бы повесила ровно, разгладила складку, проверила молнию. Ванная. Холодная вода на лицо — обжигающая и резкая, от которой перехватило дыхание, — это то, что было нужно. Капли скатились по подбородку, по шее, за воротник футболки. Подняла голову, посмотрела на отражение в зеркале: помятое лицо, красные глаза, след от подушки на щеке — длинный, красный, как шрам, — и волосы, которые выглядели так, будто в них ночевала стая птиц. Выглядела ужасно. Чувствовала себя — не ужасно. Чувствовала себя так, как чувствуют себя люди, которые прыгнули и ещё не знают, есть ли внизу вода. Упала на кровать лицом в подушку. Не заснула. Лежала и улыбалась в подушку — широко, по-идиотски, так, что болели щёки, — и не могла остановиться, и не пыталась, и подушка пахла её шампунем, а не шёлком чужого халата, но это было нормально. Это было нормально. До семи вечера — одиннадцать часов с чем-то. Самый длинный день в её жизни.***
Реджина стояла в дверях и смотрела, как Эмма уходит по дорожке. Спина в красной куртке, светлые волосы, походка — ровная, трезвая, утренняя. Красная куртка мелькнула мимо яблони, и калитка щёлкнула. Ни разу не обернулась. Миллс закрыла дверь. Тихо, медленно — ладонь прижала дерево к раме, и замок щёлкнул. Она постояла в прихожей, не убирая руки с двери. Пальцы, которые минуту назад держали её за воротник. Она сама не поняла, как решилась — просто сделала, и всё, и теперь стояла с этим знанием, как стоят с чем-то неожиданно тёплым в руках. Коснулась губ — едва, кончиками пальцев. Вчера ночью и сегодня утром. Оба раза. Ей понравилось. Оба раза. На кухне вымыла обе чашки — горячей водой, тщательно, хотя посудомойка стояла пустая. Руки должны двигаться, иначе они будут помнить воротник красной куртки и тепло шеи под пальцами. Это помогало — меньше, чем обычно. В гостиной плед лежал скомканный там, где Свон его оставила. Подушка хранила вмятину от затылка. Реджина постояла над диваном дольше, чем следовало, потом сложила плед — аккуратно, по линиям сгиба. Подушку не тронула. Наверху зашумела вода — Генри в ванной, зубная щётка стучит о стакан. Десять минут до завтрака. Реджина выпрямила спину, одёрнула рубашку — привычный жест, собирающий, как щелчок затвора — и пошла к плите. Яичница сама себя не пожарит. И через одиннадцать часов нужно будет накрыть стол на троих. Впервые за долгое время она этого хотела.