ПЯТЬ ДВЕРЕЙ
роман
триллер / детектив / психологическая проза
NC-21
Глава 2
Три дня назад мне написали.
Неизвестный номер. Без имени, без аватарки, просто текст — белые буквы на чёрном экране, в два часа ночи, когда я лежал на матрасе и смотрел в потолок и слушал, как дядя Юра за стеной храпит так, будто у него внутри работает бензопила. «Конногвардейский, 11, кв. 7. Приходи. Узнаешь, почему он ушёл.» Я сел. Телефон в руках, экран слепит, и эти три строчки — как удар, как открытая ладонь по лицу. Не больно, но ошарашивает. Почему он ушёл. Он. Без имени, без уточнения, — и мне не нужно было уточнять. Он. Единственный «он», который ушёл. Единственный «он», о котором я не могу думать без того, чтобы внутри не поднималась тошнота — тупая, привычная, как зубная боль, к которой ты уже так привык, что не замечаешь. Отец. Я не спал три дня. То есть — спал урывками, по полтора часа, между звонком будильника и лекцией по истории архитектуры, на которую всё равно опоздал, потому что застрял на кухне с кружкой энергетика и пустым взглядом. Тамара Ивановна посмотрела на меня, покачала головой, сказала: «Данилушка, ты как тень стал, поешь борщу». Я не поел борщу. Я поехал на Невский, сел в «Кофе Хауз», открыл ноутбук и начал искать. Конногвардейский, 11. Особняк Волкова. Заброшен с две тысячи восьмого. Объект культурного наследия, федеральная охрана, реставрации не подлежит, но и сносить нельзя. Фотографии — жёлтый фасад, лепнина, заколоченные окна. Красивый. Мёртвый. Типичная петербургская заброшка — из тех, мимо которых проходишь каждый день и не замечаешь, потому что город к ним привык, как привыкаешь к трещинам на потолке в собственной комнате. Квартира семь. Третий этаж. Что там? Почему там? Какое отношение пустая квартира в заброшенном доме имеет к мужику, который ушёл из семьи пятнадцать лет назад и не оставил номера телефона? Я не знаю. Не знал. Три дня крутил в голове варианты — как крутишь кубик Рубика, который заведомо не собирается, но бросить не можешь. Может, это розыгрыш. Может, кто-то из однокурсников. Может, это какой-то мошенник — новая схема, заманивают в заброшку и грабят. Логично? Логично. Разумный человек удалил бы сообщение и забыл. Я — неразумный. Я стоял на углу Конногвардейского и Якубовича в девять вечера понедельника, восемнадцатого ноября, и у меня тряслись руки. Не от холода — хотя было холодно, градуса три, ветер с Невы, мокрый, солёный, — а от чего-то другого. От того, что внутри. Тремор. У меня он всегда, но обычно лёгкий, незаметный, а сейчас — такой, что я засунул руки в карманы пуховика и сжал кулаки, чтобы не стучали. Камера на шее. Canon EOS R, мой единственный ценный предмет, если не считать ноутбука. Я взял её на автомате — как берёшь ключи, телефон, наушники. Без камеры я не выхожу. Камера — это щит. Когда смотришь через объектив, мир отодвигается на безопасное расстояние. Ты не участник. Ты наблюдатель. Тебя как бы нет. Мне нужно было, чтобы меня как бы не было. Наушники — в ушах. Шумоподавление включено. Мир стал ватным, далёким, как из-под воды. Так лучше. Так я могу. Дом стоял на другой стороне переулка. Я видел его и раньше — проходил мимо, наверное, раз пятьдесят, когда ходил от Исаакия к Новой Голландии. Не замечал. Жёлтый фасад, тёмные окна, фанера на двери. Обычная заброшка. Петербург ими набит. Сейчас — я смотрел на дом, и дом смотрел на меня. Тёмными окнами, как пустыми глазницами. Парадная дверь — фанера, крест-накрест, но нижний угол отодран. Лаз. Я видел такие на десятках заброшек — залезал, фотографировал, выкладывал в Телеграм-канал, который вёл для себя и тридцати подписчиков. Обычное дело. Это не было обычным делом. Я выключил музыку. Вынул наушники. Мир вернулся — грохот, гул, голоса, ветер. Перешёл дорогу. Подошёл к двери. Присел. Пролез через лаз — пуховик зацепился за гвоздь, я дёрнул, ткань треснула. Похуй. Встал. Внутри. Темнота. Не полная — свет от фонаря за окном просачивался, рисовал полосы на стенах, на полу, на чугунных перилах лестницы. Запах — первое, что ударило. Сырость. Плесень. Что-то кислое, химическое, старое. И ещё что-то — неуловимое, на грани, сладковатое. Я принюхался. Не понял. Забил. Фонарик телефона. Луч — белый, резкий, неживой — выхватил стены, обои в разводах, потолок с чёрными пятнами, пол в крошке штукатурки. Я поднял камеру. Щёлкнул. Ещё раз. Перила крупным планом — чугун, литые листья, ржавчина в завитках. Красиво. Даже сейчас — красиво. Мозг автоматически выстраивал композицию: свет слева, тень справа, диагональ перил через кадр. Поднимался медленно. Ступени гудели под ногами — низкий, вибрирующий звук, как будто дом жаловался. Второй этаж. Двери квартир — закрытые, без ручек, без номеров. Одна — приоткрыта; я посветил — пустая комната, обои висят лоскутами, на подоконнике голубиное перо. Щёлкнул. Пошёл дальше. Третий этаж. Коридор. Две двери слева, одна справа. На правой — цифра «7», нарисованная кем-то прямо на дереве чёрным маркером. Не оригинальный номер — тот давно исчез. Кто-то подписал. Недавно. Маркер не выцвел. Дверь открыта. Не нараспашку — щель, сантиметров двадцать. Я стоял перед ней и чувствовал, как сердце бьётся в горле. Буквально — в горле, не в груди. Как будто поднялось. Толкнул дверь. Она пошла тяжело, дерево разбухло, и скрип — длинный, протяжный — прокатился по этажу. Я шагнул внутрь. Комната. Большая — метров тридцать, может, больше. Потолок — высокий, с лепниной, с трещиной от стены до стены. Обои — бледные цветы, голубой фон, всё отслоилось, свисает. Окно — разбитое, через него тянет холод и свет фонаря. Паркет вздулся, доски торчат, как клавиши. И — на полу. Мужчина. Лежит на спине. Руки вдоль тела. Глаза закрыты. Лицо — спокойное, обычное, из тех, что не запоминаешь. Тёмные волосы, проседь. Одежда — куртка, джинсы, ботинки. Не бомж. Не пьяный. Не спит. Я стоял и смотрел. Камера — на шее, палец на кнопке, машинально. Я не думал. Мысли остановились, как поезд, который упёрся в тупик: лязг, скрежет, тишина. Тело на полу. Мужчина. Мёртвый. Я это понимал, но понимание было далёким, как звук из соседней комнаты, — я слышал, но не воспринимал. Запах. Тот сладковатый — здесь сильнее. Здесь он главный. Меня качнуло. Шаги. Наверху. Этажом выше. Тихие, но отчётливые — дерево скрипнуло, и сразу — ещё раз. Кто-то стоял над моей головой. Кто-то смотрел вниз — я это почувствовал, не увидел, почувствовал затылком, шеей, позвоночником. Я поднял голову. Посмотрел на лестницу — пролёт вверх, на четвёртый этаж, тёмный, без света. И там — силуэт. Тёмный. Неподвижный. Мужчина. Стоит и смотрит на меня. Лицо — я видел лицо. Свет фонаря с улицы, косой, слабый, падал через окно на лестничной площадке, и лицо на секунду — нет, на долю секунды — проступило из темноты. Знакомое. Неуловимо, мучительно знакомое. Как слово, которое вертится на языке и не даётся. Как мелодия, которую ты знаешь, но не можешь вспомнить, откуда. Палец нажал кнопку. Щелчок затвора. Автоматический, непроизвольный — я не решал нажимать, палец решил за меня. Лицо. Я смотрел на него, и что-то внутри — глубоко, на уровне, где нет слов, где только ощущения, — что-то сломалось. Не треснуло, не погнулось. Сломалось. Как стекло, по которому идёт трещина — бесшумно, быстро, и вдруг его просто нет. ... Красный и синий. Мигалки. Свет прыгает по стенам — красный, синий, красный, синий — как в кино, только пахнет иначе. Пахнет мокрым бетоном и сигаретным дымом. Я сижу на ступеньках. Первый этаж. Внизу. Как я здесь оказался? Кто-то трогает моё плечо. Рука — тяжёлая, в перчатке. — Парень, ты в порядке? Парень? Голос мужской, грубый, уставший. Полицейский. Я поднял голову — лицо надо мной, фуражка, усы, красные глаза. Он смотрел на меня как на больного. Может, я и был больной. — Ты звонил? Звонил? Я? Я достал телефон. Экран — трещина в углу, всегда была. Исходящие вызовы. Последний: 02, 21:47. Я набрал полицию. Когда? Не помню. Не помню, как спустился. Не помню, как взял телефон. Не помню ничего после... После чего? Тело на полу. Комната. Обои с цветами. Шаги наверху. Силуэт. Лицо. Пустота. Сорок минут. Куда делись сорок ёбаных минут? Последнее, что помню — лестница. Тёмная фигура. Лицо, которое я почти узнал. И всё — как будто кто-то вырезал кусок плёнки из фильма. Был кадр — потом пустота — потом мигалки. Между — ничего. Руки мокрые. Я вытер их о джинсы, но они всё равно были мокрые. Холодные и мокрые. Я посмотрел на ладони — чистые. Ни крови, ни грязи. Просто мокрые. Откуда? Конденсат на перилах? Я хватался за перила, когда спускался? Значит, я спускался? Значит, я шёл по лестнице? Я не помню. Ничего не помню. Полицейский присел рядом. Посмотрел мне в глаза — проверял зрачки, наверное. Я знаю этот приём: проверяют, не под веществами ли ты. — Как зовут? — Данил. Зверев. — Голос как чужой. Хриплый, тихий. — Данил, ты один сюда пришёл? Один? Я — да. Один. Но кто-то был наверху. Кто-то стоял и смотрел. Я открыл рот, чтобы сказать, — и не сказал. Потому что не был уверен. Потому что не мог вспомнить, видел я это на самом деле или нет. Может, тень. Может, фонарь. Может, я уже тогда — не соображал. — Один. — Что ты здесь делал? Хороший вопрос. Отличный. Что я здесь делал? Пришёл по анонимному сообщению в заброшенный дом ночью, потому что кто-то написал, что здесь я узнаю, почему отец свалил. Как это звучит? Как звучит это, если сказать вслух? Как история идиота. — Фотографировал. Я фотограф. Архитектурная съёмка. Хотел снять интерьеры. Ложь вышла сама. Лёгкая, гладкая, без заминки. Я даже удивился — я хреновый врун обычно. Краснею, отвожу глаза. А тут — ровно, спокойно, как будто репетировал. Может, мозг решил за меня. Может, мозг решил, что правду говорить — хуже. — В девять вечера? В заброшку? — Я часто так делаю. Свет от фонарей — хороший для съёмки. Контрастный. Это было даже правдой. Частично. Я действительно так делал — но не сегодня и не здесь. Полицейский посмотрел на камеру на моей шее. Потом — на меня. Покивал. Не поверил, но покивал. — Наверху — тело. Ты его видел? Тело. Мужчина на полу. Руки вдоль тела. Лицо спокойное. Да. Я видел. Это было последнее, что я видел до того, как мир выключился. — Да. Я... увидел и позвонил. — Трогал что-нибудь? Трогал? Не знаю. Не помню. Может, трогал. Может, потрогал стену, дверь, перила. Может, тело. Может — нет. Сорок минут, которых нет. Сорок минут, в которых я мог сделать что угодно. Мог стоять. Мог кричать. Мог ходить. Мог... — Нет. — Оставайся здесь. Никуда не уходи. Он ушёл наверх. Я слышал голоса — несколько, мужские, грубые, деловитые. Рации трещали. Кто-то говорил: «...третий этаж, мужчина, без документов...» Кто-то другой: «...скорую вызвали?» Третий: «...какая скорая, он холодный...» Холодный. Мёртвый. Не спит — мёртвый. Я это знал. Конечно, знал. Когда видишь тело — настоящее, не в кино, не на фотографии, — ты знаешь сразу. Что-то в позе, в цвете кожи, в неподвижности. Живые люди не бывают настолько неподвижными. Даже спящие — дышат, дёргаются, ворочаются. Мёртвые — как мебель. Как часть комнаты. Вещь среди вещей. Меня затошнило. Я наклонился, сплюнул. Ничего не вышло — желудок пустой. Утром был энергетик. Днём — ничего. Тело требовало чего-то, а я не мог понять, чего. Тепла. Тело требовало тепла. Меня колотило. Мелкая, частая дрожь, от которой стучали зубы. Я сидел на ступеньках заброшенного дома, а вокруг были полицейские, мигалки, рации, и я думал только одно: сорок минут. Сорок минут. Куда? Что я делал? Что я видел? Лицо. На лестнице. Тёмное. Знакомое. Я пытался вспомнить — и чем сильнее пытался, тем дальше оно ускользало, как отражение в воде, которое рябь разбивает на осколки. Было? Не было? Может, показалось. Может, я схожу с ума. Может, это оно. Может, мать тоже — сначала видела вещи, потом заболела. Может, рак — это не про лёгкие. Может, рак — это про голову. Может, я уже болен. Хватит. Хватит. Я обхватил колени. Прижал лоб. Закрыл глаза. Темнота — знакомая, безопасная, моя. Дышать. Один, два, три, четыре — вдох. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь — выдох. Упражнение, которое нашёл в интернете два года назад, когда панические атаки начались после похорон. Помогает не всегда. Сегодня — не помогло. Подъехала ещё одна машина. Хлопнула дверца. Шаги — уверенные, размеренные. Мужской голос, спокойный: — Кто вызвал? Где тело? Кто-то ответил. Шаги — наверх, по лестнице, мимо меня. Я не поднял голову. Ноги в начищенных ботинках прошли в полуметре. Запах — одеколон, тонкий, дорогой, чужой среди вони сырости и плесени. Потом — ещё один полицейский. Этот присел рядом, не грубый, молодой, с блокнотом. — Данил, да? Мне нужно задать вам несколько вопросов. Вы как? Готовы говорить? Нет. Не готов. Хочу домой. Хочу на матрас, под одеяло, наушники, шумоподавление. Хочу, чтобы мир заткнулся. — Да. Готов. — Расскажите, как вы оказались в здании. Я рассказал. Ту же версию — фотограф, заброшки, свет. Он записывал. Почерк аккуратный, детский почти. Молодой совсем, младше меня, может. Или нет. Я плохо определяю возраст. — Во сколько вы вошли? — Около девяти. Может, пять минут десятого. — Вы видели кого-нибудь? Внутри или рядом со зданием? Силуэт. Лестница. Лицо в полутьме. — Нет. Никого. Опять ложь. Или не ложь — потому что я не уверен. Не уверен, что видел. Не уверен, что это было. Сорок минут, которых нет, — может, и силуэт из тех же потерянных минут, перемешался, просочился, как вода через трещину. Может, я видел его уже после — или до — или нигде, может, мозг нарисовал. — Вы трогали тело? — Нет. — Подходили близко? — Я... вошёл в комнату. Увидел. Вышел. Позвонил. Просто. Чисто. Вошёл, увидел, вышел, позвонил. Четыре действия. Минута, может, две. А не сорок. — Хорошо. — Он захлопнул блокнот. — Данил, вам нужен врач? Вы очень бледный. Бледный. Я всегда бледный. Мать говорила: «Ты как молоко, Данилка, тебе на солнце надо». Солнце. В Петербурге. Хорошая шутка, мама. — Нет. Я в порядке. Можно мне... можно мне уехать? — Пока нет. Подождите, следователь может захотеть с вами поговорить. Следователь. Тот, с дорогим одеколоном и начищенными ботинками. Тот, кто прошёл мимо и даже не посмотрел. Я ждал. Сидел на ступеньках и ждал, и думал о том, что случилось и чего я не помню, и пытался ухватить — как ловишь мыльный пузырь: дотронешься — лопнет. Силуэт. Лицо. Знакомое. Откуда? Почему? Единственная фотография отца — дома, в комнате, приклеена на стену скотчем рядом с моими архитектурными снимками. Маленькая, три на четыре, паспортная. Мать отдала, когда я попросил, — молча, без комментариев. Лицо на фото — обычное, тёмные волосы, тёмные глаза. Мне было семь, когда он ушёл. Я помню не лицо — я помню руки. Большие, тёплые. И голос: «Вернусь». И дверь. И тишину после двери. Я не мог вспомнить, похож ли силуэт на лестнице на то фото. Не мог вспомнить, было ли лицо. Не мог вспомнить ничего, кроме ощущения: знакомое. Мучительно, невыносимо знакомое. Как слово, которое вертится... Нет. Я уже думал это. Мысли идут по кругу. По кругу. По кругу. — Зверев? Я поднял голову. Человек стоял передо мной — высокий, поджарый, короткие волосы, седина на висках. Серые глаза. Чистая рубашка под пиджаком — в заброшке, в ноябре, в полночь. Как будто только из офиса. Он смотрел на меня — внимательно, спокойно, без раздражения. Как на задачу, которую нужно решить. — Я следователь Марков. Игорь Сергеевич. Вы нашли тело? — Да. — Расскажите мне. Я рассказал. В третий раз. Фотограф. Заброшки. Свет. Вошёл, увидел, вышел, позвонил. Он слушал молча, не записывал, смотрел на меня. Не на мои слова — на меня. На руки (тремор). На лицо. На глаза. — Сорок минут, — сказал он. Я замер. — Что? — Вы вошли в здание, по вашим словам, около девяти. Позвонили в двадцать один сорок семь. Сорок минут. Для того чтобы подняться на третий этаж, увидеть тело и спуститься — много. Минут десять, максимум. Где остальные тридцать? Он спросил это мягко. Без давления. Как спрашивают «который час?». Но слова — слова были как скальпель. Я открыл рот. Закрыл. У меня не было ответа. У меня был только провал — чёрная дыра в памяти, в которую утекли тридцать (сорок, блядь, сорок) минут моей жизни. — Я не знаю, — сказал я. — Я не помню. Марков смотрел на меня. Секунда. Две. Три. Потом — кивнул. — Шок, — сказал он. — Бывает. Вам нужно домой, отдохнуть. Мы с вами свяжемся. Он достал визитку. Положил мне в руку. Белая, гладкая, с тиснёными буквами. «Марков И. С., следователь по особо важным делам». Номер телефона. Больше ничего. — Если вспомните что-нибудь — звоните. В любое время. Он ушёл. Я сжал визитку в кулаке и подумал: он знает. Он знает, что я вру. Не про фотографа — а про «не помню». Он думает, что я помню и не говорю. А я — не помню. По-настоящему не помню. И это страшнее, чем если бы я врал. Потому что если я не помню — значит, там произошло что-то, от чего мой мозг решил меня защитить. Что-то, чего я не должен был видеть. Или — что-то, что я сделал. Эта мысль — как ожог. Прикоснулся — и отдёрнул. Нет. Нет. Я не мог. Но — сорок минут. Сорок минут, в которых может поместиться что угодно. Меня отпустили в полвторого ночи. Я вышел на Конногвардейский — мигалки всё ещё мигали, лента ограждения колыхалась на ветру. Ноябрь дышал мне в лицо. Я стоял и не мог вспомнить, в какую сторону идти к метро. Потом вспомнил. Пошёл. Камера болталась на шее. SD-карта внутри. Фотографии — лестница, перила, потолки, разбитое окно. И одна — та, которую я не помню. Палец нажал сам. В момент, которого нет. Я не стал смотреть. Не сегодня. Сегодня я хотел только одного — дойти до дома, лечь, натянуть одеяло и не думать. Не думать о теле на полу. Не думать о лице на лестнице. Не думать о сорока минутах. Не думать о том, зачем мне написали. Не думать об отце. Не думать. Метро было закрыто. Я поймал такси. Сел на заднее сиденье, прислонился виском к стеклу. Город проплывал за окном — мосты, набережные, фонари. Водитель включил радио, какая-то попса, тихо, фоном. Я закрыл глаза. Сорок минут. Лицо на лестнице. Знакомое. Руки — мокрые, холодные. Тело на полу — лицо спокойное, руки вдоль тела. «Узнаешь, почему он ушёл.» Я не узнал. Я нашёл труп, потерял кусок жизни и сказал полиции, что ничего не помню. Потому что это правда. Потому что я ничего не помню. Такси остановилось на Васильевском. Я поднялся по лестнице — четвёртый этаж, без лифта, пешком. Ключ — в замок, щелчок, скрип двери. Коридор коммуналки: линолеум, вешалка с дядиюриной курткой, тапки Тамары Ивановны у порога. Тихо. Все спят. Моя комната. Матрас. Одеяло. Стены — фотографии, фотографии, фотографии. Мосты. Дворы. Лестницы. Потолки. И — одна маленькая, три на четыре, приклеенная скотчем. Лицо отца. Я посмотрел на неё. Посмотрел долго. Потом лёг. Натянул одеяло. Закрыл глаза. Сорок минут. Куда делись сорок ёбаных минут.