Записи №№
18 марта 2026 г., 19:20
Запись №1
Я начинаю записывать наше путешествие от скуки – пока мы плывём на корабле из Порт-Ормоса в гавань Ли Юэ, время проходит медленнее обычного, – но больше от того, чтобы не потерять собственного рассудка в ожидании. «Отец» совершенно непредвиденно предложил отправиться в путешествие около двух дней назад, и я покорно согласилась. Даже толком не успела переговорить с моим дорогим братом; сейчас понимаю, что нам не удастся ещё когда-либо сделать это. Но жалеть об этом – пустое. Ему же лучше, если я просто исчезну, как происходило с теми немногими, о которых мы более не воспоминаем за обеденным столом.
Да, я – исчезну: это факт, – поэтому говорить Лини… он бы только расстроился, а сделать ничего не смог. Он сильный, он справится без меня.
Я пишу это, и загривок у меня дыбится: сначала мне мерещилось за чуть прикрытыми от закатного солнца веками, будто бы дело нескольких минут; мы выйдем за пределы Кур-де-Фонтейна, и можно будет – постараться если – прислушаться к дыханию далёких волн, чтобы сердце качало резонансно, – а там, за сильным движением, уже неважно… Ведь я иду впереди; как опытный фокусник – или даже просто ассистентка умелого иллюзиониста – я должна понимать: «Собирайся, поедешь со мной туда-то» – всего лишь обман, отвлечение для усыпления бдительности.
Но я пишу это: мои трепещущие ожидания размазались с грохотом о безмятежность вечернего розовощёкого неба: расчёты оказались неверными, и, ступая на борт спустя несколько часов пути, я была потеряна. Мне казалось, всё решено. Что думать теперь? Я знаю, куда нас доставит этот корабль, но могу лишь догадываться, где финальный пункт назначения. Можно спросить «Отца», – конечно, можно, – однако отчего-то мне кажется, что он всё равно не ответит до конца.
Весь путь от порта Ромарин до города Сумеру прошёл в молчании: мы заняли кормовую каюту – правую от входа – с широким окном, до которого не доставали ахтерштевневые волны; тишина прерывалась только моим насморком, провоцировавшим чихи будто назло так часто, как не бывало раньше: мне неуютно занимать пространственные координаты, а «Отец» как будто даже не замечает – или умело делает вид: читает какую-то старую книгу, переплёт – истрепался, страницы связывает только мешковатая ткань, кое-где поеденная солью.
Позже – пешком, верхом, на лодках. Порой меня спрашивали, могу ли я продолжать путь, и у меня не оставалось иного выбора, кроме как – задерживаю дыхание – согласиться моментным «да». Всё дело в приступном кашле, который вырывался из лёгких при одной лишь мысли о слове. Хотелось – безмерно – узнать, спросить, обговорить: без этого – нельзя; а вырвать из груди вопрос, хоть с плотью – невозможно. Теперь понимаю: это – не плохо. Когда не хватает данных, остаётся поразмыслить в предоставленном спокойствии и неизбежно принять истину, которой так хочется избежать в наивном «обговорить»; ложное место для манёвра – хорошо, что мне не удалось выспросить примитивными словами настолько охраняемый секрет: пускай даже для меня детали фокуса исчезновения будут неизвестны, чтобы в конце искренне, до глубины души поразиться. Мы с Лини в этом мастера – почему же мне не предоставить такой возможности другому профессионалу?
Я знаю, что «Отец» делает это по крайней необходимости; моя извечная болезненность мешает уже не только мне, но и Лини. Всё заметнее становится наш разрыв, и крепче въедается запах лекарств в мою суть. Будучи от природы уязвимее, – как приведение к нулю длинного выражения, – я осознаю, ощущаю закономерность своего положения. Моих сил более недостаточно, чтобы поспевать за ним, и его – тоже: мой брат тянет мне руку помощи, а я не умею её взять. И всё же во мне – какая-то тлетворная надежда… Губительная для всех, как пуля со смещённым центром тяжести.
Запись №2
Сегодня первый день праздника Морских Фонарей; гавань, украшенная искусно вырезанными воздушными змеями, торговцы, зазывающие решить их хитроумные пазлы – мы сошли на берег, и земля под ногами ощущается теперь совсем двусмысленно. Я привыкла к потребности постоянного баланса, и сейчас мозжечок непреднамеренно сплетает мне ноги; но большая вода – к моему большому счастью – кончилась. Одежда пропиталась солью и потом – вчера у меня поднялась температура: градус и шестьдесят одна сотая (ощущается только по сохнущим губам), – невыносимо хочется к чему-нибудь проточному, пресному; «Отец» говорит, что мы остановимся здесь самое большее на день – пускай так, лишь бы избавиться от мерзкого самоощущения.
Мне не нравится, как много здесь людей, хотя какое-то время я была для них что-то желтовато-стеклянное: пока я ждала «Отца», одна миловидная старушка с девчачьими как будто чертами тепло улыбнулась мне, толкнув в бок стоявшую рядом очень высокую женщину, напоминавшую цаплю, и та наклонилась. Моё скудное на мимику лицо, наверное, показалось им очень неуместным на празднике перерождения, поэтому старушка подошла ко мне и вручила монетку, добавив очень бодрым голосом, что, мол, она видит – удача сопутствует мне в этом году. Ей хотелось ухватить меня своими квадратными пальцами за щёку и потрепать, как делают с маленькими пухленькими детьми, но в силу истощения: дух, кровь и кости – моя конституция мало подходила для этого. Мне повезло остаться неприкосновенной. Только комментарий:
— У тебя очень красивые ушки, девонька.
И опять сейчас мне кажется, что хотя бы за это стоило улыбнуться ей в ответ, но там возле станции моя голова была способна только на механизированное «спасибо» и шарнирный поклон. Шум вокруг не даёт головокружению успокоиться. Люди на пристани постоянно говорят о Схождении Гео Архонта – Рекса Ляписа.
Странные вещи удаётся услышать: толчея перетекает пёстрыми лентами верх-вниз – галерея-причал – в ожидании своего покровителя, которого они могут увидеть лишь раз в год. Разве не дóлжно правителю находиться среди своих подчинённых – руководить, наставлять, отрезвлять, если народ массой двинется ближе не к устойчивому положению, а к самой бездне? Подавать пример – такая же обязанность, как и защищать. Как журить, если не можешь хвалить? Как заменить поломанный винт в меке, если ты – исключающее ИЛИ. Одномоментно или ты, или мек. Гидро Архонт Фокалорс, леди Фурина – предстаёт перед Фонтейном – покровитель нашей нации. Она – Справедливость: видеть её – само собой. Вездесущая и спонтанная, – на самом деле последовательная до сотых после запятой, – она среди нас наблюдает: не чтобы мы ошибались, но чтобы были готовы, знали – Оратрис вынесет честный вердикт.
Во мне должна просыпаться печаль, когда я проговариваю про себя то, что готовлюсь написать, ведь сегодня я – изогнутый, растянутый, треснувший маховик, мешающий жандарматону исправно шагать в такт. «Это отнюдь не справедливость и совсем не честно!» – говорит мне мой разум; моё тело может существовать, моё сознание – покоиться в нём, и незачем продолжать этот путь, который был начат не мной. Я хочу согласиться, но чем дальше — — Ведь давно известно! Отчего сейчас мне вводить переменную сожаления в вычисление своего будущего? Разве может неисправная спиральная пружина умолять мастера оставить её на месте, если хочет блага для всего механизма – или хуже – просить его о других часах? Как народ Фонтейна доверяет суждение Справедливости, так и мы – уже «они» и «я» – доверяем нашему бБлагодетелю. Он ничего не делает просто так: мы, – помогающие в достижении его видения идеального мира, в котором «Отцы» и «Матери» будут не нужны, – лишь педантично используемые инструменты. Я – думаю – и не могу, и не хочу мешать.
Может, дела задержат «Отца» настолько, чтобы мы смогли увидеть Сошествие Архонта? Мне кажется, там ждёт встречи со мной та старушка, и тогда я ей обязательно улыбнусь. Я привыкла, что рядом мой брат, без него – бесконечное движение энтропии ощущается мучительным; и двигаться – обязательно, нельзя не подчиняться законам природы, покуда я – ещё – существую. Но если знаешь, чего ожидать, то можно хотя бы подготовиться.
Запись №3
Утро: напористое шустрое небо придавливает неровными облаками – в Фонтейне такая рань считается в крайней степени неприличной. Прощай, улыбчивая старушка и женщина-цапля; мы уехали раньше, ещё до восхода солнца – прощай страна драконов и чая. Без приевшейся качки спалось беспокойно, но чувствую – на твёрдой постели мне становится лучше: одна лишь мысль, что мне не придётся обратно плыть, устремляет время релаксации рецепторов к нулю.
В Банке Северного Королевства «Отец» провёл без малого около трёх часов; напряжённое обсуждение с кем-то, чей голос я знаю, но не помню, закончилось, судя по всему, обоюдным согласием. Всё это время мне пришлось провести в обнимку с упругой глухой древесиной стойки регистратора, беспрестанно высмаркиваясь и старательно тихо кашляя: как ничтожны были мои попытки! Я попросила извинить меня всех служащих банка, они лишь сочувственно твердили, что ничего страшного, и протягивали салфетки. Кто-то принёс чай – в горле стало легче. Нос теперь, когда мы уже едем в экипаже, натёрся и болит сильнее. Я чувствую, как болезнь, в стенах дома казавшаяся по-всегдашнему интенсивной, но короткой простудой – едва заметной, – всё более овладевает моим телом с каждым днём. Я бы хотела противостоять ей с той же силой, с которой приходилось пронзать тренировочные манекены, но не могу. Слабость едва позволяет мне держать автоматическую ручку; раньше мне казалось, что это великое изобретение, а сегодня думаю, что лёгкость пера не променяла бы ни на что.
Но, пожалуй, я нашла своё спасение в этом бесхитростном занятии и более не смогу остановиться. Когда приходится отвлекаться, чтобы заняться для самой же себя обслуживающей рутиной, меня леденящей лавиной неотвратимой и безжалостной паники хлещет под рубашкой, перебивает в основании дыхания – в нервный плексус.
Там, над нами, такое щетинистое небо: зернистые облака – во весь опор куда-то в сторону Дома: так мне кажется. Рассвет едва окропил верхушки прилегающих друг к другу высоких скал на горизонте; оранжевый контрастно горит над сепией густого моря – мне не хочется коверкать этот вид неумелыми прилагательными, пускай так. Закрываю глаза, запоминаю, и снова – вдаль, пока под ухом мощно гудят лошади.
Мы садимся: я чувствую, как рысаки напрягаются, тянут лямки, чтобы сдвинуть короб-кузов, поют рессоры; мы садимся, я – тут же за ручку, в тетрадь. Совершенно забыв, что раньше мной руководила дисциплина: в присутствии «Отца» – быть готовой к любому приказу. Иначе – невозможно! Осуществимо ли теперь отвлекаться на занятие, не могущее иметь логического окончания, и в то же время быть собранной? После стольких дней пути фигура напротив кажется привычной – замени её на Лини, и я не замечу. Это расслабляет глаза, которые часто приходится держать закрытыми, уберегая от яркого света: не нужно следить за каждым движением. Только слушать.
И сейчас момент: «Отец» интересуется, чем я так увлечённо занимаюсь. Я напрягаюсь:
— Вы взяли меня… Вы ведь знаете, да?
А в ответ:
— Продолжай, – улыбка-молния; трещина – весь фасад непоколебимости осыпается на колени, валится под ноги и хрустит, как безе. Я не могу разобрать, показалось мне это или было правдой.
Ей – всё это – очередная задача, которую необходимо разрешить, а для меня – последняя жизненная потребность. Почему «Отец» так, ведь жестоко — —
Чтобы отвлечься, я старательно представляю гостиную Дома: глухо карминовые шторы прилежно стянуты, свет – хорошо, если небо хрустальное, чистое – по всему паркету. Пыль в лучах от снующих мелких, ещё не привлечённых к работе. Гостиная огромным количеством мебели на квадратный метр привлекает всех: даже «Отец» иног Должно быть, заканчиваются утренние тренировки, дежурные повара из нашего отряда готовятся к обеду; порхает тяжёлыми створками без остановки парадная. Всего скорее, Фремине уже занял столик возле окна; мы постоянно приносим ему сломанные игрушки, часы – более прочего он их любит и приводит в порядок особенно чутко, – браслеты, нессесеры. Однажды кто-то принёс ему соловья. Фремине безумно талантлив, хотя – застенчив, но хаотичное живое он починить не может. Интересно, чем сейчас занят Лини? Ему бы следовало выбирать себе новую ассистентку, потому что показывать сложные фокусы одному будет очень трудно.
Запись №4
Меня тяготит моё положение, моя участь, но я стараюсь забыть об этом со всех сил и отвлечься на любую мелочь, которую сочту интересной. Я делаюсь неприступной в эмоциях – так у меня лучше всего выходит сохранить трезвое соображение; «Отец»…
К сожалению, «Отец» более так же неразговорчив, хотя я теперь могу говорить, не перебиваясь кашлем: я спросила, куда мы едем дальше, а в ответ услышала только название горы, которую с детства любила разглядывать вдали, когда мы с братом ещё жили в отчем доме.
И вот: я в деревянной коробке. Фрактал – мысленно открываю ящик стола и вижу фотографические карточки, на которых проявляется моя разрумянившаяся копия.
Всё детство я дёргала брата сходить посмотреть на «Дракона в горе». Около нескольких минут взбирания на холм в Туманном лесу позволяли маленькой просьбе свершаться в те ночи, когда свет луны не заливал собой всё небо. Меня привлекала далёкая неизведанная земля, почему-то выглядящая так необычно. Родимый Фонтейн был похож на попытки побыстрее закрасить карандашом лист бумаги насквозь расчерченного контура; пики – рваные и бесконечные – не скрадывались водной гладью. Она отражала их; зеркало, не имеющее размера, создавало параллельную горизонту кривую ось, замыкающуюся на себе или уходящую в небо, лишало визуального спокойствия. А дальние земли были уникальными в своей рельефности, гладкими, как илистое речное дно, затянутые дымкой в месте, где равнины обрамляли извергнутый из земли шихан – парящим шпицем стремился поцарапать небо, но в стеснении своего намерения, прикрывший его завитой метелью.
Как-то мне сказали, что гора – Драконий хребет. Так давно – мне правда сейчас эти образы кажутся столь далёкими, будто от детства прошло не десять лет, а десять-на-десять. Когда сказали, я вывела: получается, если это хребет дракона, он не против, что люди там – на его спине? Лини, помню, задумался и не нашёл в этом противоречий; говорят в районе Берилл на западе тоже есть дракон в горе, на которой живут люди. Должно быть, драконам так нравится – быть основой для жизни.
Мы проделали большой путь и в каждом месте заглядывали к людям – торговцам, стражникам, наёмникам, управляющим, агентам, – так или иначе работающим на Фатуи. Я много не понимала из их разговоров, которые мой слух ещё был способен уловить, но одно очевидно – «Отца» очень уважают те, кто вместе с ним работает. Весь наш путь – деловая встреча. Но с той поры, как он ответил мне, я никак не могу придумать, какое дело требует его внимания в ослепляющем игольчато-сизом массиве?
В голове – дисгармония. «Дракон в горе» – мне представлялось, что здесь: я, рука об руку мой брат, и тогда можно подняться, привстать на носочки и достать, – забыв про варежки, – яркий заиндевевший древний фонарь, утихомирить бурю, приласкать шпиль. Мысленный идеальный эксперимент. Но «Отец» ведёт меня, а я — —
Я чихаю, и в этот раз головная боль заставляет зажмуриться. Чувствую, что напирающее давление в пустой круглой коробке с двумя глазами меня больше не отпустит. Так и чувствую: не голова, а пустая круглая коробка. Меня пробирает дрожь, хотя шерстяные вещи, предназначенные для утепления, уже на мне. Наверное, мне лучше отдохнуть. «Отец» настаивает на том, чтобы мне немного поспать, если я смогу, потому что дальше — — А что дальше – молчок. Мне всё ещё хочется перечить в отместку за ту вспышку надменности, но сил совсем не останется. Я укладываюсь на сиденье, чуть подогнув ноги и подбив под голову стянутую лентой пару валенок. Становится холоднее.
Запись №5
Я проснулась несколько раньше от чувства глубокой растерянности из-за совершенно дрянного сна, не принёсшего мне отдыха, и мне представился исключительно удивительный вид. Я записываю его так подробно, как смогла запомнить.
На сидении напротив меня сидит «Отец»: облокотившись на два наших рюкзака, подпирает голову кулаком, как часто делает это Дома, вторая рука покоится зажатой – ближе к коленям – между бёдер сложенных друг на дружку ног. Мы путешествуем уже пять дней, но никогда мне ещё не доводилось увидеть «Отца» в хоть сколько-нибудь расслабленном состоянии, и я не могу поверить, что мне не мерещится сон, вызванный болезнью. Я обнаруживаю себя под большим серым пальто, которого на мне не было, когда я засыпала: не шевелюсь нисколько, моргаю ровно два раза, чтобы проверить – может, всё-таки сон? Болезненная фантазия, от усталости не принявшая никакой агрессивной формы? Даже если прикусить язык, всё по-старому. Скачок глазами – вверх – упитанное солнце не торопится бесцеремонно влезть в нашу обитель, и я могу изучить черты лица напротив так дотошно, насколько хватит времени.
Ощущение, что «Отец» предвечен, руководит Домом с самого его основания, но я вижу, что его – её – лицо мало отличается от наших. Молодость не спрячешь, как говорит мастер Розалинда, и она права. Хотя длинные пряди прикрывают правую сторону, всё равно виднеется схожесть со мной или Лини. Только телосложение и несколько мелких, едва заметных морщин, там, где тяжесть мыслей недостижима пока для нас: если не вглядываться – не увидишь; могут выдать наличие опыта. Опыт есть серьёзнейший разрыв между нами. Мне кажется – на секунду, но кажется, – что если убрать это всё, то «Отца» можно было бы справедливо назвать «сестрой» – и мысль эта, – сейчас пишу и понимаю, – такая дерзкая, что выгнать никак не получается.
Во мне просыпается живой ребяческий интерес, которого я не испытывала с тех пор, как заканчивался прошлый год. И вдруг чувствую, как курчавый мех щекочет мне нос – невыносимо, – туго напряжена слуховая мембрана; не потревожить хрупкий момент, превозмочь разбитость и совершить фантастический подвиг. Я пропускаю трель дрожи изнутри – наружу. В скрипе древесины и шуме хрустящей листвы за окном я могу спрятать свои движения. Нужно всего ничего – рукой пробраться под тяжёлым покрывалом и закрыть проклятые дырки. Двигаюсь – сантиметр, миллиметр. Я сейчас – механизм, любая итерация – щёлком, скрипом: главный циркуляционный насос внутри тревожно нагнетает вихрь. Камень – меня вот так вот всю! Жмурюсь рефлекторно, чихаю в подставленную руку: глухой плотной болью жмёт за глазами, саднит гортань. Мне боязно, когда проходит тиннитус, открыть глаза, но смертельное любопытство опережает; и снова – сетчатка, как фотографическая плёнка: пепел облепил безмятежное лицо, сузилась арка бровей, но сомкнутые веки неизменно держат для меня этот неповторимый момент.
Я не знаю и не выдумаю ещё слов, которыми проклясть своё тело, приютившее в себе слабость. Во мне возникает идея: вот бы мне представилась возможность, сделать не мысленную, а вполне материальную фотографию такой леди Арлекино. Ненамеренно – честное слово – вспоминается редко используемый в стенах Дома титул. И вот я – задумываюсь о ничего не значащих числах, примеряя почти забытый ноумен: даже сейчас не хочется говорить об «Отце», – и оказываюсь безапелляционно пойманной. Мне становится стыдно, – хотя я ничего и не сделала такого, – когда позади сознания понимаю, что незначительная деталь изменилась давно; двойственный икс – запоздало на плёнке. И приходится наспех спрятать глаза с линии огня – к окну. Впервые мне пригодилась моя болезнь, и румянец можно удобно списать на жар.
Теперь, когда я могу это записать на бумаге, вот что любопытно. Момент: «Отец» открыл глаза – сразу смотрел на меня, прямо внутрь. Может ли быть так, что всё это время он не спал? О его способностях ходят разные слухи, что если и чужие мысли ей так же доступны?
Запись №6
Мы остановились в лагере Фатуи: главный из агентов носит фамилию Снежевич. Кур-де-Фонтейн – цоколь: ещё неделю назад он казался целым неизведанным миром. Сейчас – отсюда не видать; диким представляется встретить ещё одного «брата» так далеко от дома.
Я рассматриваю его: маска закрывает всё лицо, но тело… впрочем, нет ничего удивительного в том, какой эффект оказывает появление «Отца» рядом с воспитанниками Дома. Мы все – единообразные бионты. Отпусти нас хоть в самую Бездну, мы и там не потеряем своей выправки; если придётся действовать сообща, мы – самая эффективная человеческая машина, которую только можно сконструировать. Различные детали, никак не взаимодействующие между собой на чертежах проектантов, обретают статическое напряжение, звонкость, чёткость под умелыми руками механизатора. Наш – необычайно виртуозен: даже такая хрупкая деталь, как я, смогла быть частью этого единого великолепного целого.
«Отец» – леди Арлекино – торопится, это заметно в каждом такте отточенных движений. Рука, как стрела, выныривает из-под пальто, чтобы передать слова в осязаемый, реальный мир, напрягаются жевательные мышцы – одёрнуть упряжку мыслей и выудить лучшую; так не бывает – если обстановка позволяет, леди Арлекино выглядит как монумент непоколебимости. Мне выпала честь наблюдать за процессом, не будучи с ним связанной; с тех пор, как мы выдвинулись, «Отец» не приказывает мне, несмотря на мою способность ещё выполнять работу. Не думаю, что понадоблюсь. Поэтому я, сложив руки на колени, – жду, не могу более ничего, все дела – мимо, вся я – внимание: там, в десяти широких шагах от меня, где разворачивается подготовка к Парадисо.
Люди ходят вокруг неё, а она – идеальная машина Гильотена. Они спрашивают безостановочно, докладывают, отчитываются, предлагают: она – туда, туда, туда. Приказ – беспрекословное точное исполнение. Кажется, даже межатомному пространству найдётся дело, если потребуется для достижения неизвестной цели. Наблюдать за ней, как смотреть за сотворением мира.
Затишье: воздух не колеблется, свет не мерцает от движения, и я вижу – леди Арлекино держит в руках очень долго какую-то книгу; голова – до упора вниз, лицо острое, чуть вздёрнутый нос становится как будто с горбинкой, и даже так её платино-иридиевый профиль остаётся совершенным. Книга большая, в такой мы ведём учёт выдачи оружия и снаряжения группам. Что-то очень сильно заинтересовало её, и я чувствую внутреннюю потребность тоже узнать. Но вот – прежде, чем я успею встать, заходит очень высокая женщина. Я впервые вижу такое благоволение живому существу. Ранжировка зовёт её Зеркальной девой. Она – к «Отцу», – тут же хлопок книгой, подбородок по кривой Безье. Теперь я – сижу поодаль от стола и вдруг – как разряд между катушек: «Так вот почему иногда «Отец» с нами, в гостиной».
Видеть, как люди понимают друг друга: единообразие в каждом звуке, невозможность двусмысленности и ложного понимания. Погрешность приведена к эстетическому нулю.
Зеркальная дева – двусветный атлант – улыбается мне. Сверху – вниз; меня зовёт долг – уходить отсюда, в метель, на улицу; эта женщина пришла за мной: мне необходимо в баню, в тепло и потом – отдохнуть от дороги. Но если бы у меня была возможность остаться... наблюдать за работой леди Арлекино – высшая форма благодати.
Когда я встаю, чтобы пойти, бросаю последний взгляд шарнирно, точно, в пространство, заполненное средоточием мыслительной деятельности последних дней. Два икса смотрят наискось.
Запись №7
Бездонно длинный день потратил все мои, – едва ли что-то оставалось, конечно, – силы без остатка. Я это чувствую. С каждым днём истончаюсь: без прежнего неугомонного Лини, заглядывающего ко мне в комнату, – при одном взгляде на него сердце смягчается, – мне непосильно уже считать безобразно длинные секунды. Всё сворачивается в нечитаемый шум: слышу я теперь значительно хуже, нос не дышит, слабые мышцы едва ли тянут вперёд, голова – отрезать бы её и с концами! Моё тело становится просто мясной железной девой, из которой надо выбраться на здешний холод – и тут же издохнуть! Какое сожаление, что упрямством я превосхожу даже брата.
(Её же запас прочности поражает.)
Задумка «Отца» кажется сверхзадачей. Всё ещё монотонно молчит, хотя вопросы мои – день ото дня бесцеремоннее: зачем мы ушли из лагеря? куда пунктиром пролегает наш путь? как справляется она без шапки: в чём секрет? Полно она ответила только на последний: «Здешние морозы похожи на климат Снежной. Я привыкла».
Я подчиняюсь – во мне нет поляризационной неуверенности; есть в сущности два человека, которым я доверю растратить свою жизнь: первый – мой брат Лини: второй – мой Благодетель. Если ей требуется моё бесполезное присутствие рядом, я буду.
Но не могу отделаться от мысли: она преследует меня, когда я кое-как переворачиваю себя на постели, когда я засыпаю и просыпаюсь, когда заправляю одежду, когда я – всё ещё существую; говорят, кошки покидают дом, чувствуя приближение конца. Теперь я не могу разобрать – умираю я оттого, что это я; умираю, потому что иду.
Сегодня к вечеру мы добрались до склона, откуда, согласно карте, должна вести дорога дальше – вверх, и заплутали в метели, окончательно потеряв ориентиры. Пришлось искать пещеру, где можно переждать разыгравшуюся бурю. Идеальная возможность – проконтролировать будущий процесс, к которому так долго и скрупулёзно движемся, но невозможно, как будто, отвлечь её от проверки снаряжения: вещи, провизия, склянка с чем-то побежало-прозрачным, люминесцентным... Она так задумчива, когда в очередной раз достаёт её, и потому ежеминутно хлопает по карманам жилета, убеждаясь – всё на месте. Пускай так, пускай: мы молчим, но я – не одна. Переживать отчуждение в одиночестве было бы невыносимо.
Запись №8
Я попрошу «Отца» передать этот дневник тебе, мой дорогой брат. Делая вчерашние записи, я поняла, что всё равно веду негласный диалог, представляя, как рассказываю тебе обо всём. Я стараюсь думать о тех временах, когда мы с тобой могли свободно гулять вечерами, забираясь на гору неподалёку от отчего дома, и смотреть на далёкие дикие земли. «Дракон в горе» – невозможно было когда-то представить, что я сама окажусь подле него. Порадуйся за меня, ведь я исполнила нашу детскую мечту!
Драконий хребет на самом деле гора невероятных размеров. Уже на подъезде чувствуется холод, забирающийся прямо в душу. В Фонтейне не бывает таких холодов. Вода замерзает настолько, что превращается в лёд и снег! На ощупь снег даже холоднее, чем кажется, и очень быстро тает. Всё вокруг белым-бело. Как представится возможность, обязательно съезди сюда. Мне предстоит встретить здесь отлучение моей души; и пока я ещё существую эвтектическим сплавом разума и тела – поблагодарю «Отца» за весь проделанный до этого места путь.
Снег ослепляет, и если бы у нас не было походных очков с матированным стеклом, путь бы завершился, не начавшись. Их иссиня-красная цветопередача оттеняет контуры перепадов снежного полотна лучше, чем я вижу в самый солнечный день. Всё здесь – один белёсый отпечаток, на котором анизотропия видна лишь совсем вблизи; однородным кажется из-за света – рассеянный низкими облаками, трудно бывает даже отличить небо от земли. Деревья – только сосны и ели, а трава – вся покрыта инеем, но каким-то образом до сих пор гнётся, зацепляется за ветер. Следы диких животных редкие, только птицы – летят, но воздушный поток сильно отклоняет их в сторону; на подступе к горе леди Арлекино тоже надела тёплые вещи, хотя мне казалось, что ей как будто температура и не важна вовсе. За всё время поездки она была – как мы выехали из Дома: твидовые брюки с завышенным поясом, заправленные в ботинки с высокой шнуровкой, укороченный жакет, ни разу не застёгнутый на габардиновом жилете, тесно обтягивающем белую рубашку, и шейный платок. Всё – чёрно-белое, только у тёплого светло-серого пальто – красная подкладка. А теперь она – как я: только сапоги ещё не сменились на валенки. Но я скажу тебе, что валенки – одна из самых удобных вещей, которые мне доводилось носить.
Безмерно я хочу, чтобы и ты был рядом, но это принесло бы тебе те страдания, которых мне для тебя не хочется. Помни о том, кто со мной – ни на секунду не упускает из виду, хотя бежать я никуда не собираюсь. От этого: тепло; и страшно – тоже. Болезнь подутихла: я не кашляю после того, как дева в лагере дала мне выпить местной микстуры, а термограф говорит, что температура у меня хотя бы стабильна. Очень хочется увидеть дом – смерть, как хочется. Сколько бы ни был могуч и красив этот «Дракон», я уже успела соскучиться по Кур-де-Фонтейну.
Продолжая путь, я надеюсь увидеть хотя бы мельком шпиль башни Морта. Это бы принесло то необходимое успокоение, нужное для ровности сердечного ритма. Хотя, по-правде сказать, я даже не понимаю, в какой стороне Дом. Это большущий позор, ведь мне следовало запоминать путь, но я… Это всё тоска: сводит челюсти, закладывает пазухи и в глазах щиплет, её – туда, на мороз. Я смогу пройти свою последнюю милю достойно.
Запись №9
Доводилось ли кому-то видеть сломанную машину и верить, что она сломана безвозвратно. И больше: никогда не работала правильно? Конечно, я знаю: «Всякий механизм суть природный или человеческий замысел, который создаётся с целью…» – нет. Я не об этом. А вот чтобы устройство – создано хламом; не бывает – случайную кучу деталей никто никогда не назовёт механизмом.
Конечно, конечно, никто о таком и не подумает; бессмысленнее машины, которая сама себя уничтожает, только фантазия об этой машине. Не бывает механизмов, созданных случайно, оттого при взгляде на сломанного мека воображаешь его жизненный цикл. И веришь: когда-то он был как я – динамический и думающий. Трудно представить себе машину, цель которой в не-работе или разрушении себя: КПД – нуль точка нуль в периоде.
Вот и я – вспоминаю себя и знаю: леди Арлекино – «Отец» – мой Благодетель, моя семья, против которой я никогда не пойду. И не верю, что одного её взгляда достаточно, чтобы возжечь пламя неясного протеста внутри. А ведь вот оно: случилось событие нулевой вероятности. Я смотрю на себя, и мне кажется, всё время, проведённое в Доме, я – не я. Меня настоящей не существовало. И только этот миг, краткий момент — —
Люди боятся реальности, когда им предстоит прикоснуться к ней и в ней действовать, они всеми руками цепляются за кромку своей круглой коробки, силясь остаться внутри. Я – квартеронка, не совсем человек, и всё равно мне – страшно. Что-то не так со мной, а возможности провести поверку нет; пока готовились ко сну, случилось что-то настолько необычное, что мне теперь боязно закрывать глаза; я – смертельно боюсь.
Вот: метель снова загнала нас в диаклаз, и леди Арлекино разрешила помогать мне с разбивкой лагеря: она уходит за древесиной, пока я дрожащими от холода пальцами разбираю вещи.
Когда она возвращается, вся – абсолютно белое тело. Ещё: мех по воротнику – едва чернился за льдистыми налётом, дыхание видно – горячее: вместе с тем за пределом укрывающего изгиба – сокрушающая седая вьюга. Вдруг явно до меня доходит, что мы здесь одни совершенно. Отчего-то думается: поговорим. Дерево в одной охапке, изломанное вместе с аккуратно рассечённым, – улыбаюсь забавной амбидентности, – скрежещет по мёртвому камню – ко мне. Пару раз вдыхаю морозный синий воздух и застывшим костяным каркасом, присев – воздвигаю: горка такая, чтобы хватило на несколько часов. Никак не выходит поджечь толстые походные спички, и тогда леди Арлекино, – дёрнув штанины вверх, – присаживается рядом. Я так пишу, будто всё вижу, но высшая сосредоточенность на процессе… Она окликнула меня несколько раз!
— Линетт! – говорит, рукой: по спине – под капюшон. Я останавливаюсь, – зачем-то примеряя новую тяжесть едва ниже шеи, – и думаю, хватит ли внутреннего тепла на ответ. Хватит. Отвечаю амплитудно:
— Да —
Заминка такая глупая – необходимая. Добавить «Отец», интонационно продлив вперёд, а так не хочется. Давно не хочется, а сейчас – почему-то – особенно. Капюшон шевелится: установили зрительный контакт, и рука пропадает, зацепляя лишние позвонки вниз ствола.
Она мне:
— Что ты делаешь?
— Пытаюсь развести огонь, – отвечаю я: вопрос кажется мне очень глупым и раздражающим.
Мне нужно объяснить, что из-за холода координация — — Молчу – формируется мысль, которая станет достаточным объяснением. Знаю, что получилось бы всё равно, чуть-чуть ещё попытаться…
Тогда она снимает перчатки и руки – море Дирака или – абсолютно чёрное тело, только не оптическое, а реальное: одна отдёргивает рукав, вторая – тянется. Щелчок – вспышка: свет – алый, кровь и тьма воедино. Пламя занимается пугающе быстро для обледеневшего дерева. Из-за болезни мне приходится дышать через рот, но если бы мне довелось увидеть это возгорание перед собой – он бы всё равно открылся.
— Мы в опасном месте. Говори сразу, если что-то не получается.
— Простите, – выдавливаю, а внутри: туманная злость от её голоса; говорит со мной так, будто я – придуриваюсь, – «Отец».
Она длинно кивает – внешний метроном мысли; поднимается – вижу явно: головой влево-вправо, совсем несколько градусов, потом – грудь вздымается, и длинное облачко пара изо рта – завихряется, скручиваясь само в себя, а икс – от меня, под веки. И мне хочется скопировать один в один, потому что как-то абсурдно это… Вдруг говорит, чего я, оказалось, совсем не жду:
— Ясно, – нетвёрдое и размашистое, сверху вниз.
Резкий толчок – в спину: ноги завязаны – так это ощущается. Что ясно, если ясно – ничего. Я вдруг встаю, суставы – с запозданием разгибаются застоялой болью. Её молчание: я терпеть не могу, когда Лини говорит со мной снисходительно, почему вдруг я – должна давать послабление «Отцу»? Ведёт меня на плаху, а даже не скажет, где она: и ещё я – должна. Не всё ли равно мне должно быть? Я нарочно громко говорю:
— Что?
Не «что вы сказали, повторите?», а – «что ты-». Наверняка выгляжу, как ощетинившийся зверь: хвост дёргается и взгляд-вызов.
— Линетт, ты устала... – она хочет уйти, как всегда немногословная. Чёткие, короткие, дистиллированные от эмоций информативные слова.
Да, именно, именно. Я поэтому и не могу сдержаться: всякой тайне, недосказанности должен приходить конец. Близка моя смерть – держит косу, замахнулась, что лезвие – у земли; готова по мене – раз! – и больше нечего обсуждать. Но всё никак, всё никак: что-то стоит и думает. Над чем?!
— Зачем я вам здесь? – с напором – ведь было столько возможностей. – Леди Арлекино, ответьте… – сдерживаю вновь поскрёбывающий кашель, – прошу.
Впервые вслух не «Отец» — вижу, как веки чуть щурятся, пики ресниц – на меня. Ну да, ясно: чтобы установить причину моего поведения. Но причина не может быть увидена привычными органами чувств: да и смысла нет.
— Линетт… – твёрдо: и снова – молчок.
Я не выдерживаю, говорю:
— Покинуть этот мир под вашим присмотром – величайшая удача. Я знаю, вы хотите счастья для Дома… но, если так – оставьте меня. Это тяжелейший акт милосердия, но вы ведь уже решили: к чему это?
Она хмурится. Так недоумённо: ведь не на другом языке говорю, отчего же — — И блестит двойственный икс. И страшно смотреть в этот двойственный икс, и по-другому – невозможно. И чем дольше длится пауза, тем больше мне кажется, что я делаю что-то неправильно. Озвучиваю мысли, а они: крамола, ржавчина, разъедающая через повреждённое покрытие принявшую удар деталь. Как будто в мои слова закралась ошибка, осознать которую я не могу, но вот сказала вслух и…
— По-твоему – я привезла тебя сюда, чтобы умертвить, я правильно понимаю?
Щёлкают переключатели; мимоходом логическое задевает склянку и та – разбивается: разливается бесконечно отчаяние, и я задерживаю дыхание; смотрю в отражающую поверхность, там должна быть отпечатана моя смерть, а в ней – только она. Мой Благодетель со скрещенными руками на груди.
— Разве не так? – в полтона, как могу – дыхания не хватает.
— Нет.
«Нет» состоит из одного коротко слога, но бесконечность медной Е… Чувствую: взрывается что-то внутри; и топит горячим до верха и – пропадает, а затем – провалиться бы под землю! перерезать себе горло! исчезнуть! Я больше не могу ничего из себя достать: стою и смотрю, остальные функции – на нет. Я – выдернутое число из середины числовой последовательности. У таких чисел нет конца и нет начала. Они бессмысленны без «до» и «после».
Изначально сломанная машина – выявила ошибку в решении, в котором её никогда не было; ошибка в логике. А может быть дело в том, что логики – не было? Как же-
Запись №10
И вдруг жгучими кнутами – по бокам, и раз, и два, и раз, и два. Дремлющий хор альтовых рвётся наружу. Минута – всё затихает. Кашель прошёл, но отсутствует чувство внутренней непоколебимости. Шероховатая тягучесть в пояснице с каждым движением хвоста дёргает за нервы: стоять тяжело, сидеть – будет то же. В противовес моему туловищу прямолинейная, как луч света, решимость не опорочить честь Дома. Я – сломанное звено, но никогда – испорченное. Мне хочется поддаться, разрешить тот давящий на поясницу неизмеримой массой груз: тело – пополам, руки – в колени. Дышать-дышать-дышать-дышать. Хочется головой упереться в сугроб, свернуться на тёплом, – хотя я знаю, что снег образуется ниже нуля, – дать уставшим мышцам и костям отдохнуть.
«Отец» оказывается рядом – никто другой не может быть – верно, но я чувствую это, слышу, как никто не способен. И тогда нервный импульс сквозь позвонки: подбородок – параллельно; я держу себя в руках, переминая слабеющими пальцами в попытке нащупать хоть что-нибудь, обо что мог бы споткнуться чужой взгляд. Мне нужно сохранить самообладание на сколько хватит. Снести наказание за непристойную глупость достойно. Оправданием моего оскорбления никогда не станет слабость плоти. Тлеет неясное малиновое пламя внутри; я была готова к концу, но теперь – едва ли. Я профанатор своего Благодетеля, и мой организм отвергает сам себя — —
Дальше – трудно. Только чувствую — иду куда-то. Поддерживающая рука воздушным ободом – следит. Ветер в глаза загоняет бодрящие иглы, а холода совсем не ощущается. Шаг, шаг, шаг: она приказывает всё снять, и слышится резкий запах спирта, но я не чувствую способной выполнить эти действия…
Я смертельно скучаю по Лини. Вот бы только он был здесь, как бывал всегда рядом, когда я болела. Мне мерещится, будто моё тело разъедает изнутри уже не столько болезнью, сколько беспрерывной тоской – по дому, по его голосу. Я смотрела на него, и тогда – всё возможно… Костёр рядом с мешком должен меня греть, а только вредит: я не хочу закрывать глаза, – они слезятся и будто из стекла – в раскалённый песок; там в темноте страшно. Я боюсь не увидеть более света, а сам свет мне противен. У такого типового уравнения может быть только одно из двух решений: ноль или единица… Если я не проснусь… Может быть…
Запись №11
Когда меня настиг приступ, «Отец» – помню только это – уложил меня со словами: «Отдохни». Что-то обволакивающее, кобальтовое – в горло. Это было позавчера. Слабость так и не отпускает, но сегодняшней ночью я проснулась, зная, что точка перегиба пройдена – болезнь отступила.
Запись №12
Леди Арлекино выглядит странно. Или мне кажется непривычным её образ без мысли о том, что Благодетель мой – не так милосерден. Вернее, не так. Вернее сказать, – в ней нет жалости ко мне, снисходительности, что, как мне казалось, я постоянно видела – на самом деле путала это с чем-то другим?.. Она смотрела на меня всю дорогу: удостовериться, что я ещё здесь – да. Но, быть может, в этот взгляд она вкладывала иное?
Сейчас она вовсе как будто избегает пересекаться со мной. Может, поэтому второй день предпочитает мороз моей компании?
Она уходит до того, как я смогу полноценно проснуться, оставив мне воду и паёк. Наказ: отдыхать. У меня болит диафрагма из-за продолжительного кашля: широтная модуляция дыхания порой оставляла на вдох десятую часть от выворачивающего наизнанку ритмичного выдоха, поэтому заниматься чем-то мне не хочется. Всякое движение – превозмогание, и пока я, распластанная, вожусь в спальном мешке, на ум приходят дни в Доме – я всегда ценила моменты, когда моё тело было способно воплощать деятельность мысли, теперь же – ценю их ещё больше; не помню, чтобы было настолько невыносимо раньше.
Мне жизненно важно теперь провести анализ. После последнего сознательного диалога с ней меня наполняет умиротворение, которого не может быть в сложившейся ситуации. Надобно, необходимо – вопрос жизни и смерти ребром – понять, что не так. Нужно разобраться.
«Отец» ждёт чего-то, и мне хочется верить, что ждёт меня: или не меня. Эта дихотомия пожирает остатки логических переключателей, вступивших на смену алогизмам, едва не погубившим мой рассудок; когда-то мне казалось немыслимо: наш Благодетель – может быть, ещё нелицеприятнее, чем сама Справедливость – имеет ли человеческое внутри?
Увидев теперь, как она на меня не-смотрит, но продолжает оставаться стражем моей блаженной несвободы, мне важно отследить этот параметр.
Я дописываю это, и вдруг слуховая мембрана дрожит от знакомого тембра. Кровь ощущается иначе: восстать, бежать – необходимо действие. Разве ж могу я просто — — Но я продолжаю сидеть, вжимая горячую голову в прохладные колени. Леди Арлекино вернулась проверить меня, и я поинтересовалась:
— На сколько мне предстоит здесь остаться?
— Мы будем здесь, пока не поправишься.
И тут я поднимаю голову: «Я же никогда не поправлюсь»; неужели в этом заключается моё назначение – быть теперь здесь? Но не спрашиваю – молчу. И вдруг вспышка – на плёнку: красные, чуть обветренные губы – полумесяц аркой вверх, и где-то там – смотрит, ждёт, искушает – эрозивное «мы». Ещё: она – рядом, кладёт руку на голову и двигает туда-сюда из стороны в сторону, как делает иногда Лини, утешая меня. Фремине как-то сказал мне, что недавно зарегистрировали десятитысячную долю секунды – это действе продолжалось столько же, прежде, чем она снова на неприступном расстоянии. Полумесяц искривляется, разделяясь и соединяясь:
— Ты скоро придёшь в норму, не переживай.
И вот – снова исчезла серым туманом.
Я записываю это спешно; моё тело помнит, но рассудок сомневается, что это действительно случилось, потому как в Доме принято соблюдать вертикальную дистанцию; как профессионалы, мы избегаем излишних действий касательно других. Между старшими воспитанниками кроме редких рукопожатий и вовсе ничего не остаётся. Так как же мне поверить в произошедшее?
Но я верю – этим губам, этим глазам с двойственным иксом, имеющим по-особенному тёплый отблеск на фоне мёрзлой серости. Мне не осталось в мире больше ничего, кроме как верить. Лини, если бы он это видел, если бы с ним – то же, – он бы понял.
Запись №13
Когда кошмар той впервые разделившей нас с братом ночи закончился, у нас появился выбор, суть который не стоял вовсе. Решение было единогласно. Может это всё – тогда?
В новом Доме обычные порядки: беспрекословно выполнять все указания воспитателей и фехтмейстеров, ложиться спать вовремя и старательно заниматься. Мы были готовы забыть про неприветливость улиц и богопротивность поместий, чтобы отдать всех себя новому месту, которое по праву заслуживает именоваться Домом; напасти случаются: наш труд привёл к закономерному успеху, – которым мы не умели распорядиться без наставлений тогда, но не теперь! – следовательно, наше будущее в наших руках. Вот только пока Лини тренировался, я обвивала хвостом подтянутые к груди ноги, зарываясь в одеяло, чтобы согреться, часто пребывая в знобящей лихорадке. Нагонять потом было непросто, но я старалась изо всех сил, избегая любых возможных источников болезней: сначала незнакомой еды, затем общения с другими воспитанниками, в особенности вечерних прогулок, когда разрешалось – стремление всех детей нашего возраста – пробраться в другой район Кур-де-Фонтейна. Дисциплина в ограничении помогает выжить, если так я смогу оставаться рядом с братом и быть полезной Дому, мне ничего это не стоит. Но в конце концов такое поведение должно было привлечь внимание «Отца».
По-странному было вначале женщину, которая появлялась нечасто, звать почему-то «Отцом». Отец – это мужчина, сильный, недосягаемый. «Мать» – вот то, подходящее женщине, разве нет? Я никак не могла выявить закономерности: если женщина заботится о детях, разве она не должна зваться матерью? Лини же говорил, что происходит здесь что-то, до чего мы ещё не доросли, поэтому не стоит этим пока голову забивать – у взрослых свои причуды. И когда-то сомнение из слова пропало насовсем. «Отец», вскоре оказавшийся леди Арлекино, редко превращавшийся в Слугу, стал крайне значимой фигурой в нашей жизни, такой же, какой становился в жизни каждого обитателя особняка до этого. Значимой и недосягаемой; невидимой рукой он поддерживает или наставляет – всегда рядом, но никогда не вмешивается напрямую, потому встреча с ним – и ясно: меч подвешен.
— Не дело, – говорит «Отец», когда я виновато опускаю шмыгающий нос, приведённая воспитательницей в страшно светлый незнакомый кабинет.
Воспитательница подробно рассказывает о распорядке дня, каких-то лекарствах и в чём дело теперь, как вдруг – два слова – затихла. Чуть прихватив пальцами моё плечо, шепчет мне не бояться и выходит.
Напутствие воспитательницы чувствуется бессмысленным. Я, как оказалась в этом Доме, больше никогда не боюсь, сейчас мне лишь немного не хватает сил, чтобы приосаниться. Я догадывалась, почему меня привели сюда: моя болезненность негативно сказывается на Лини. Ему приходится потом тратить время: объяснять мне то, что они проходили на уроках, и тренироваться – вдвое больше. Я знаю, что страшно перед ним виновата, виновата и перед «Отцом»: я бы не болела, если бы была осмотрительнее!
Отвлечься помогает в руках носовой платок, только вот выданный утром. Мне ведь тут не место – таких детей, как я, здесь нет; тщедушные недужие доходяги – негодный материал, – нам не место в Доме Очага. Такие дети не редко появляются, но исчезают так же быстро, как испарина от дыхания на окне. Это я неожиданно долго здесь.
— Почему ты болеешь? – спрашивает «Отец» очень-очень близко. Я ещё не имела возможности поговорить с ним вот так, естественно из-за болезни и слух притупился, чтобы услышать приближение, но кроме вздрагивания я не позволяю себе других движений.
— Я больше так не буду, – говорю, пожалуй, единственное, что могу увидеть у себя под ногами на тёмном дереве паркета, потому что в этот раз несомненно всё из-за того, что я по глупости с мокрой головой легла спать. Это ложное обещание неосознанное, но правду – нельзя.
— Я спрашиваю о причине, а не о следствии.
«Отец» вдруг наклоняется к самому лицу и долго-долго рассматривает меня, у которой дыхание схлопнулось от неожиданного вторжения. Помню ещё, подумала: «Не стоит так близко приближаться, это же дураку понятно, что заразиться можно!». Возражения тонут в сомнениях, ведь наверняка «Отец» знает, что делает, но я всё равно приподнимаю платок к носу, чтобы никоим образом не навредить.
«Отец» выискивает что-то во мне, а в моих глазах – монохромная фотопсия: мрак, только два красно-рельефных оттиска-икса. Такие необычные глаза, – я ещё никогда в жизни подобного не видела, – долго бегают по лицу, ищут незримое, задерживаясь на ушах, потом – по всему телу, вижу – к хвосту, когда «Отец» выпрямляется: рука – к подбородку, вторая на пояс, туда, где начинаются фалды рубашки. Сколы, едва светящиеся на почти абсолютно чёрной радужке: как будто неправильные, перечёркнутые, как будто так быть не должно. Зрачка не видно, как понять тогда, куда они смотрят? Издалека этого совсем не заметно, но ведь я видела, и от этого теперь не скрыться.
— Простите, я не знаю, – снова опускаю голову, прижимая уши. – Но я больше не буду.
— Ясно, – выпроваживает из кабинета, оседая липкой тенью внутри головы.
«Ясно» – и глаза, о которые боязно порезаться в попытке разглядеть получше.
Меч подвешен.
Запись №14
Металлические концевики позвякивали на рюкзаке, кожа в местах наслоения элементов друг на друга, ранее мягкая и податливая, сейчас неприятно скрипела, путался в лямке и всё никак не хотел удобно ложиться шарф, перекрученный через шею дважды. Я старалась изо всех сил не отставать, ориентируясь на высокую фигуру впереди, но для этого приходилось перебирать ногами крайне усердно и постоянно смотреть вниз, чтобы ступать след в след. Ещё немного, ещё чуть-чуть и, кажется, мне удастся поравняться, сбавить темп, отдышаться. Но иллюзия, нагоняемая снегом, стоило ветру ослабнуть на мгновение, растворялась, и сквозь крупные хлопья, бесконечным потоком валящие с неба, ясно становилось – снова нужно догонять.
Шаг за шагом, метр за метром мы двигались вперёд. Только вдвоём, вокруг ни души: снежная пустошь на подходе к горе давно сменилась на отвесные скалы, всё такие же пустые и безжизненные, только теперь даже животных не встречалось. Порой, чтобы не соскучиться в молчаливом переговоре с ветром, я представляла, как Лини мог бы комментировать каждую, казавшейся интересной, мелочь. С ним никогда не было тихо. Ели, сосны, неизвестные приметные коряги – я машинально веду им счёт, отмечая мысленно места, через сколько деревьев мы с ней сворачивали, чтобы в случае чего мочь вернуться. Ноги уже устали до тянущих болей в икрах, стукающей пульсации в пятках, но пока она не скажет остановиться, я ни за что не остановлюсь.
Идти было трудно.
Мы провели в той пещере несколько дней, благо, провианта взяли с запасом на две недели: леди Арлекино… Как у меня появились силы двигаться, я стала бродить по стоянке кругами: спальное место – костёр – выход – спальное место – костёр; мне не было поставлено никаких ограничений: вставать, даже бесполезно выходить на улицу – я не спрашивала разрешения. Мне не столько было боязно, сколько чувствовалось: моё место где-нибудь – не здесь. Я помню и знаю каждое слово, которое сказала тогда, и помню: "нет". Суровое и холодное "нет". Отвергающее, строгое – более милосердное и жестокое, чем помилование Оратрис. Я, уже покойник, приготовившийся к неизбежной каре за несовершаемый грех, но вот – верёвка оборвалась, пистолет – дал осечку, балансировщик – закусили направляющие... теперь – не знаю; куда себя применить? Спросить бы: "Да зачем я!?". Спросить, прижав к стенке, чтобы ответ – честный, чистый... А потом, как представлю — — Бросаюсь с головой во все края, но узнать-то – боюсь. И молчу, молчу, молчу... И она – то же: об этом – молчок. Всё уходила куда-то, а когда обратно – думала, смотря в огонь. Знать бы, что она видела в нём.
Солнца давно не видно за взвесью облаков; мы в бесконечной буре. Я спрашиваю:
— Долго нам ещё?
Леди Арлекино молчит, с закрытыми глазами вдыхает мороз. Потом вертит головой, иксами – в даль. Что-то, – я не знаю, что именно, – видит и как будто решается: отвечает.
— Нет. Скоро разобьём лагерь.
Мы пошли дальше, и нам встретилась статуя Анемо Архонта. Мне никогда не доводилось видеть человека с крыльями, и я прихожу к выводу, что это очень красиво. Чем ближе человек… Человек. Легко упустить из виду, что на самом деле форма бывает обманчива. Наедине с природой все кажутся равными: что я, что он, что даже госпожа Фурина де Фонтейн в этой полиакрилатовой песочнице – укутались бы в шарф поглубже носом, руки – в варежки: их – в карманы; ногами – шаг, шаг, шаг – к теплу. Чем-то мы все похожи.
Снег зыбкий, но скрипит, как старая кожа. Мне нравится этот звук. Сейчас мы идём, и он трещит вразнобой, но что я болею, бывает, уши закладывает: белый шум, подгоняемый к мембранам сердцем; и кажется, будто солдатский строй дружно один за одним: марширует по узкой лесной зимней тропе сквозь зелёные ели – именно еловый лес представляется; от звука этого становится спокойно, по-родному, уютно. Я чувствую, что спальный мешок на этой горе уже стал мне удобней привычной кровати Дома. Солнце окончательно скрывается – под чередой снежных тусклых облаков. Хочется слепить снежок и бросить сквозь сомнения вперёд – в спину, и дальше — — Леди Арлекино всегда серьёзная, и я почему-то не могу представить себе, чтобы она когда-то перекидывалась снежками. А ведь я знаю, это логично, что каждый из нас когда-то тогда – ребёнок.
Я подбираю снег меховым ковшом и формирую самый крепкий шарик, который могу: руки всё ещё слабые, и снег сыплется, совсем не влажный – не хочет формироваться. Тем не менее я держу его двумя руками, как самое ценное сокровище, и по-маленьку начинаю отставать, чтобы движений моих было даже не слышно, и отчётливо знаю – не кину. Это самое уместное и невозможное, что мне когда-либо приходило в голову.
Лини бы кинул: меня пробирает уверенность, что его озорничество здесь – приторно правильная константа. Интересно, чувствует или: быть может – догадывается, что сейчас делается со мной? Я ведь не умерла, моё сердце бьётся, а он там – старается за нас двоих. Если леди Арлекино- Нет, она не может лгать; мы никогда не сомневаемся в её словах.
Запись №15
Среда формирует человека, а после человек формирует среду. Мне казалось это самым верным. Но чем дольше мы здесь, тем больше логика – в ничто.
Сначала мне думалось, что леди Арлекино решила – наверняка решила! – что я теперь не нужна в Доме. Болеющие, хворые дети исчезают, чем бы ни занимались, как бы ни старались помогать по дому. Как только не можешь выполнить поручение, – я здесь говорю поручение, но ввиду имеется, конечно, очевидное для Дома Очага дело, – сразу – как не бывало. И никто не вспоминает о них: они теперь – где-то, где им наверняка лучше. Конечно, перед сном, когда мысли быстрее искры между эбонитом и шёлком, задумаешься: тайны Дома знать за забором – непозволительно. Куда же? Ясно куда… И я знала, всегда знала, чем закончится моё пребывание здесь. «Собирайся», а дальше – известно! Но вот, день за днём – приближаемся к вершине горы, которая совсем не торопится с тем, чтобы присвоить меня.
Леди Арлекино привела меня сюда показать вожделенной керсте, в объятиях хозяина которой сгинуть – и с концами. Но всё никак не отпустит руку, которой заботливо ведёт на плаху, а плаха – дальше, дальше. И я – покорное дитя, прилежная воспитанница, верная слуга – сжимаю её крепче и верю – верю! как верят божеству, – что конец мой – не здесь. Что проведут меня рядом, покажут – каково оно – и домой.
Мне становится идти не так легко к вечеру, и я чувствую, что мороз проникает глубже – внутрь. Хорошо, что мы остановились.
На этот раз разбить лагерь удаётся быстрее, поэтому перед сном есть ещё возможность понаблюдать за тем, как огонь отражается в тёмных алых осколках, как арка бровей – всё уже, уже, потом одна серая полоса – вверх! диаметрально – веки. И сразу всё – куда-то по сторонам, скинув оцепенение прошлой мысли.
О чём она думает?.. Так хочется знать, но пойму ли-
Леди Арлекино касается моего лба, – я едва успеваю закрыть тетрадь! – и рука у неё – что лёд. От испуга или скорее от естественной заботы… я прижимаю её своей – теснее, ближе. Расслабляющее работающий на пределе мыслительный мотор касание: обороты падают, и вот я уже думаю только – действительно чрезвычайно холодная, не показалось.
— У вас такие холодные руки.
Она как-то непонимающе хмыкает, руку – дальше: тянется к термографу подмышкой. Позволяю, отгибая одеяло. Берётся, смотрит и как-то долго – в одну точку. Семь сантиметров: в них найти нечто настолько интересное – надо ртути изнутри исчезнуть – всё другое объяснимо.
Её лицо вдруг – безмятежно; и тогда понимаю – не могу иначе… сжимаю горячими бледными пальцами лёд и прячу его – внутрь: отогреть, выровнять, чтобы ожила. Рука – в мешок – всего-то, – а кажется – прячу следы страшного преступления.
Леди Арлекино смотрит не на меня, смотрит – где исчез инструмент её воли. Смотрит, и вижу – сама не здесь. Сама она размышляет над чем-то таким… как тогда в кабинете. Ищет невидимое. Нет – ищет видимое ею одной: двойственный икс стеклянно блестит огнём костра; во мне же разгоревшееся любопытство, и щёки – в жар.
— В этом нет смысла, я всё равно не…
Чувствую, что хочет забрать: мышцы – камень. Я не смогу удержать, но и отпустить – не смогу. Неправильно будет – отпустить.
— Поймите же: я не хотела… – бормочу я. – Лишь помочь, ведь нельзя чтобы и вы простудились…
Но знаю – в моих слова лжелогика. Знаю, что ещё что-то, но не могу выразить, ведь суть не заталкивается в слова никак…
Индемнитиум порождает магнитное поле, а магнитное поле возникает только от движения зарядов: вместе – электромагнитное поле. И вот где-то в этом поле, – в круглой коробке, – я: размазанная, несобранная; всё – вокруг да около, а точно – никак.
Для этого леди Арлекино – необходимое условие, но не достаточное. Конъюкция, в которой второй элемент неизвестен: изводит и того гляди – вся мыслительная энергия в ничто. Его, это достаточное, нужно найти, извлечь, как осколок катализатора, стремящийся к поршню. Попадёт и всё – катастрофа!
— Спасибо, Линетт…
Двойственный икс – на меня, я же – делаюсь немыслимой, бесконечно малой точкой пространства, эпсилон-окрестности стремится к нулю – чтобы мимо… так страшно, и так хочется снова бессовестно запечатлеть этот взгляд, который принадлежит сейчас только мне, существует для меня, ведь никого больше рядом — — И я смотрю: не отрываясь, не дыша. Время бы остановить; леди Арлекино – улыбается, сейчас – явно: не моё воображение.
Её всегда отстранённый внимательный, прямолинейный взгляд – увеличилась апертура, чтобы позволить взглянуть... Она правда похожа на всех нас – такой же ребёнок. Как и мы, старается изо всех сил дать нам то, ради чего мы – стараемся и отдаём ей себя. Бесконечный цикл взаимопомощи прерывается, когда мы, дети: ребячимся, отдыхаем, спим. «Отец» оттого и «Отец», что абстрактно идеальный: подаёт пример, журит, защищает, наставляет, но никогда – бездельничает. А ведь мы – дети всех возрастов – нуждаемся в этом: в отдыхе, в перерыве. Наше счастливое движение вперёд и вверх обеспечено бессменным опорным механизмом; а наш бог – мелко, наш Благодетель, не может простейшего: расслабиться. Она – человек, и дальше – глава Дома: мы – рассчитываем на неё, но и она должна мочь к нам так же – а никак. Двойственный икс – одинок в своей бесконечной последовательности. Неправильное и некрасивое уравнение, так – не должно. Какое-то решение существует. Решение, при котором и мы – вперёд и вверх, и она – с этой улыбкой.
Внутри меня – предел крутящего момента достигнут, и детали, – раскалённые до красна, – готовы уйти в разнос. Как в кузнице мадемуазель Эстель – поршень поднимает станину, без устали – стук! стук! стук! стук! по наковальне. Я знаю, что она чувствует, её рука ведь на моей груди. И я хочу сказать ей, что я наконец понимаю.
— Леди Арлекино-!
— Не стоит, – она прерывает меня, как будто знает, что внутри творится безостановочная энтропия этого найденного неизвестного для достаточности, и вот-вот…
Неизбежность этого возражения: брызги воды на раскалённый стальной клинок.
Я сейчас стараюсь передать свои тогдашние мысли, но чем чаще прокручиваю это в голове, тем тяжелее согласиться, что я – то решение, которое ей нужно. Ритмично жёстко работают логические шестерни: не то, не то. Тогда казалось, а вот теперь — —
Она отнимает руку от моей груди: зацепляет сердце – вынимает промаслено бережно, тянет за провода сосудов; трудно отчего-то отпустить потеплевшую ладонь, но моё тело не способно противодействовать ей. Пальцы разгибаются.
Я моментально расстраиваюсь, обижаюсь и злюсь: всё вперемешку – мне снова не дали объясниться, прервали – несправедливо и жестоко!
Внезапно: море, тёмное, – я знаю: не надо видеть, – касается моего лица; большой палец – к скуле, и я закрываю глаза, едва поворачиваясь к ладони, как она ускользает.
— Отдыхай.
Леди Арлекино встаёт и тут же пропадает в неизвестности виртуального пространства сомкнутых век. Я не открываю глаза, потому как чувствую: нос закладывает, и знаю – слёзы, если их наружу – остановиться будет трудно. Мне нужен мерный такт часов, которые я нащупываю в кармане: цык, цык, цык, цык... Удары станины всё тише: СТУК! Стук! Стук. стук...
Всё за прошедшие дни смешалось; пускай неуверенный порядок наводится в голове, пока я постараюсь заснуть.
Запись №16
Однажды Фремине не было весь день. Когда он вернулся, то был так счастлив, что пришлось оккупировать диван в гостиной, разогнав малышню: расспросить его, что же такого случилось, было жизненно важно.
— «Отец» договорился, – и улыбка: голубые яркие глаза – контраст с алым бархатом лица. – Мы с господином Люсьеном были в Палате мер и весов!
Мы с Лини одновременно – глаза в глаза – и обратно.
Палата мер и весов. Конечно, о ней слышал каждый, хоть немного применяющий расчёты в прикладной механике. С братом мы не исключение, ведь создание фокусов порой требует серьёзнейшей подготовки, а используемые механизмы невообразимо малы и сложны: неуловимы для зрителя. Оттого и инструменты: микрометры, динамометрические ключи, динаметры – для юстировки необходимо оборудование, способное обеспечить идеальное выступление. Не стоит и говорить, чего стоит неправильное фокусное расстояние в трюке лау Ох, Лини не просит мне непрофессионализм, если я расскажу об этом вот так. Вдруг мои походные заметки попадут в руки, не умеющие ими распорядиться, что тогда? Нужно всегда думать о безопасности.
В общем, Фремине рассказывал без устали, как они перетекали из зала в зал, и он проводил по несколько минут у каждого стенда, изучая в деталях эталоны. Господин Люсьен, сопровождающий его, сказал интересную вещь: «Знаешь, откуда взялся первородный грех Фонтейна? Мы создаём эталон – это правда безупречное воплощение абстракции с бумаги в реальном мире. Но стоит нам измерить его, чтобы убедиться в совершенстве: мы воздействуем на него своим средством измерения, и они – взаимодействуют! Неделимые частицы, связанные накрепко в безупречной форме, вдруг покидают её по каким-то причинам. В итоге: ни один эталон нельзя считать непогрешимым; даже смотря на выражение килограмма, спрятанное от нас под двумя стеклянными колбами, в которых нет воздуха, мы уже «портим» его, ведь свет: самый неосязаемый – имеет давление.»
Это было поразительно! Господин Люсьен, антиквар с соседней улицы, часто помогающий нам в подготовке выступлений, и до этого казался очень интересным человеком. Никогда бы не подумала, что он такой философ.
Как-то после нам довелось остаться с ним наедине в лавке, – у меня до сих пор смешанные ощущения от пребывания там: стоить вспомнить, и внутри поднимается что-то предостерегающее, – пока он упаковывал очередную безделушку для фокуса; Лини завёл дискуссию с ним о человеческом предназначении: брат отстаивал мнение, что боги – бесстыдный блеф, следовательно, человек сам творец своей судьбы, а господин Люсьен утверждал, что всё сущее рождается без причины, продолжается в страдании и умирает случайно. Но последнее, как мне показалось, совсем не печалит его, хотя жестокая правдивость отрезвляет любые возвышенные ожидания.
Сейчас задумалась: боги этого мира, есть суть эталоны для нас – обычных людей. Но вот леди Фурина – как может тогда быть такой человечной? Не потому ли, что всегда на виду; и мы стачиваем её безошибочную идеальность, лишаем божественности тем больше, чем дольше смотрим на неё. В таком случае ей не стоит показываться, чтобы оставаться богиней Справедливости. Но она среди нас – для нас, – потому что понимает, что сличение – самый верный способ оставаться близкими к эталону.
Для нематериального – боги, для остального – палата мер и весов.
Уже сколько времени мои глаза наблюдают лишь заснеженную скалу: кожа на костяшках потрескалась, стянулась и загрубела; и в моей голове появляются и исчезают, вьются и разлетаются мысли без определённого начала и вменяемого конца. Так раньше не было, и мне хочется применить к себе слово «ненормально». Но тогда следует установить: нормальность определяется реальными параметрами или неосязаемым чувством? Может быть, ненормальность – описывает моё состояние точнее других слов; я спрашиваю себя в ответ: раз бога такого нет, а палата мер и весов не имеет стандарта нормальности, так разве можно говорить об отрицательном изменении величины, у которой нет эталона?
Запись №17
Сегодня я видела четырёх снежных куниц. Вьюга не показывала себя уже два дня, хотя солнца так и не видно; четвёрка шла параллельно нам по упавшему обледенелому стволу дерева, странно незаметно перетекающего в гору. Первая – постоянно оборачивалась справиться, поспевают ли остальные. Третья почему-то спустилась со ствола и сидела, дожидаясь последнюю. Все белые, только по размеру можно было бы их отличить. И вдруг чувствую, что-то резко тянет за шиворот. Реакция: от неожиданности хочу вырваться вперёд, но не выходит… Вдруг оглушительное «Стоп!»; замираю – и назад едва ли не волоком.
Смотрю перед собой, а там: только торчащие столбы подвесного моста, а самого моста... разрушился под массой лавины из-за недавнего бурана. Два шага и я – туда же; погибла бы, распластавшись на камнях – так глупо, если задуматься. И стыдно, ведь если бы не леди Арлекино…
Когда чувствую, что хватка струбцины на воротнике ослабляется, оборачиваюсь, руки перед собой на крест, и – склоняю голову. Кажется, ещё одно прощение мне не вымолить; сколько раз я виновата, оттого что думаю о чём-то совершенно ином. Должна быть тут, а всё не выходит. Я не жду подзатыльника или какого другого телесного наказания; в Доме это – под строгим запретом. Но жду чего-то. Что-то, что разрешит идти дальше. Не может быть, чтобы было совсем ничего за такое.
И слышу, как сквозь стиснутые зубы: внутрь – морозный воздух, а потом заботливо тёплое обратно.
— Внимательнее, – и шаги скрипят дальше, дальше, дальше – за меня.
Снова тихо. Я – за шагами, хотя внутри всё шевелится, колется – хочет действовать, а знает, что без надобности.
— Придётся идти в обход? – интересуюсь, едва заглядывая вниз.
Она смотрит на обрушившийся мост, как на самого жестоко провинившегося воспитанника: вытянувшись вперёд на двадцать с лишним метров – не сдержал обещания переправить всех насквозь пропасти. Мне по-честному радостно: на меня она так не смотрела ни разу, хотя я уж…
— Ты хорошо себя чувствуешь? – спрашивает леди Арлекино, и я так же уверенно, как было утром, отвечаю:
— Небольшая слабость. Я смогу – куда прикажете.
На секунду кажется, что будем спускаться или, как горные козы – по скале. Но нет — разворачиваемся, назад и чуть выше.
Я спрашиваю, куда мы идём, и на этот раз ответ получается более развёрнутым:
— Выше нас горное озеро, пройдём через него. Опасность там не только в пурге, прошу, будь внимательней.
Принимаю предупреждение очень серьёзно и со всей возможной строгостью отвечаю, что буду.
Горное озеро, которое образовалось из подземных вод, выглядит как испачканное ночное небо: вывесили, чтобы просушиться, и оно колеблется на верёвке, пока квантово проявляются следы недостаточного полоскания. Пока мы идём, – я снова позади, – размышляю над тем, какие опасности могут поджидать нас. Диких животных мы не встречали, но скорее всего здесь водятся и барсы, и рыси, и медведи, и кабаны. И если совсем нам не повезёт, то наткнёмся на монстров.
Кромка у самой воды – маняще прозрачная, её бы обшагать, и – дальше, а меня неумолимо тянет: медленно, чтобы с хрустом, подошвой надавить, и благостное трезвучие, – что в механизмах недопустимо, – разойдётся с треском. Но я помню наказ и отвожу взгляд: обратно к дороге, к большим редким соснам, кускам льда – ко всем угрозам, могущим таиться в любой снежной кучке; вдалеке торчит желтоватая кость, излинованная красным – строения хиличурлов, и следовательно – как два-на-два – держать ухо востро. В моём случае: глядеть в оба, потому что уши мои без шапки заледенеют, а иначе – не слышно. Хочу добавить, что не из-за заложенности: сегодня утром за завтраком со мною случилось великое счастье – резким больным щелчком ко мне вернулся слух.
Леди Арлекино совсем не боится, хотя я знаю: она видела эту башню ещё до того, как я обратила внимание. Тогда решаю: буду наблюдающим, потому что кто-то всегда должен им быть. Но чуйка говорит, что рядом никого.
Воздух у воды совсем игловатый, зато снег мягкий. Вблизи его почти не видно, а вдалеке у самой воды волнует вместе с воздухом гладь, и вода сама: тоже – вся в складках. Того берега – не видать: кажется, потонул в завесе. Мне любопытно становится поглядеть, и я быстрым шагом перегоняю ненадолго своего маршала, чтобы у меня были эти несколько секунд: посвятить текучей мерзлоте – запомнить. Встаю, прячу нос в шарф, и смотрю, заворожённо; руки, даже в варежках, без движения леденеют, тогда – прячу в карманы, выпуская лямки. Нащупываю вдруг часы и невольно прислушиваюсь к их такту, хотя никак невозможно их услышать. Они тикают, я знаю это: не остановятся, пока не остановимся мы с Лини.
И меня вдруг пробирает такое умиротворение, которого как будто никогда не случалось. Я забываю про холод, про усталостное напряжение в теле, про снежинки, иногда попадающие в глаза: упиваюсь этим бескрайним кусочком моря, так сильно отличающимся от вод Фонтейна; там чернильной воды не найти: вся – чистейшая.
Мне представляется, как мы с братом здесь – на лодке: к другому берегу, чтобы наверх. Он, красноносый, внимательный к деталям окружения: точно готов к последнему длинному подъёму; чёлка из-под шапки падает на лицо, а он её фыкает обратно, чтобы не мешала видеть. И если бы оказались здесь, то наверняка по заданию… Мне бы хотелось так думать, но я – больна; «Дракон в горе» – уже родной – как он может быть заданием? Вот думаю о Лини – и нет. Ну точно нет, только наше желание – искренне личное, только так мы здесь – это правильно.
Слышу: рядом – она. Последний раз моргаю, убеждая свой разум сохранить эту контрастную проекцию в укромном месте, чтобы Дома достать у камина… Взгляд вправо – чёрно-белое перечёркнуто красным. Тело пробирает дрожь, едва мысль – нужно двинуться; путь не окончен. И тиканье прекращается, а она – я не верю! – леди Арлекино встаёт рядом и не подгоняет: смотрит уже не на меня, – отвернулась, – далеко, дальше меня заглядывает и… что там, в её круглой коробке? Думает о Доме? О своих братьях и сёстрах? О месте, в которое мы ещё не дошли?
Мне выпадает возможность, которой я тут же пользуюсь. Проверяю настройки связок и говорю:
— Как думаете, если это озеро наполняют подземные воды, его можно считать фонтаном?
И вижу, как она делает то же движение: запоминает, чуть прикрыв веки, чтобы аналогично Дома достать…
— Я думаю, да.
Тогда хлопаю едва ли что-то чувствующими ладонями по карманам и нахожу – твёрдое солнечно-круглое. Достаю, укладываю на большой палец кулака и звонким выстрелом – придаю кинетическую энергию монетке, которая должна принести мне удачу в этом году; та плюхается в воду, – я едва слышу, потому что далеко, – булькает и скрывается под толщей чернил.
Я поднимаю взгляд, когда периферией понимаю, что это требуется. Но не говорю ни слова, потому что ответить на эту призрачную улыбку мне нечем. Полевое наблюдение становится подтверждающим.
Мы снова – к воде: ещё раз на снег у кромки, дёргающий с поверхности капельки ветер… Уходить – не хочется, но остаться здесь – верная смерть. Я успокаиваю себя тем, что, быть может, впереди я ещё раз смогу увидеть тех четырёх куниц. Что если мы идём в одно место?
Запись №18
Я благодарна тому времени, которое было отведено мне на восстановление после болезней. В Доме болеющих никогда не заставляют заниматься чем-нибудь, хоть сколько угрожающим их здоровью, и прилагают все усилия к тому, чтобы вылечить раз и навсегда; увы, этот трюк именно со мной не сработал. Но, как и остальных, даже когда я чувствовала себя уже более чем сносно, меня отстраняли от тренировок, и я уделяла всё своё время книгам. Теперь я могу выразить свои мысли полно. Никогда не любила пустых разговоров, оказалось – люблю писать.
Болезнь моя теперь проявляется только перед сном; я не понимаю, отчего весь следующий день на ногах даётся мне как будто легко. Дома никогда не было так, что весь день – хорошо, вечером – слабость, а утром – как не бывало. Только почувствую, что движения в руках тяжелы, сразу к воспитательнице; изнеможение, как напоминание, что моё тело негодное – по тремору или сохнущим губам я старалась всегда определить и купировать, чтобы не долго: день-два и обратно – к занятиям. К сожалению, сейчас моё понимание собственного здоровья – и тела заодно – где-то в иррациональной области. Леди Арлекино не даёт мне лекарств – только единожды было – тогда с чего бы мне в этой холодрище чувствовать себя экспоненциально приемлемо? Невозможно ведь, чтобы среди отрицательных температур, бывших моими злейшими врагами, я – не погибала, и дальше: выздоравливала.
Последнее время мне не удаётся разобрать, чем общается со мной моё собственное тело. Что-то хочет выразить, и я сразу – к бумаге, но слова – не отражают реальность. Только извожу чернила в авторучке, пытаясь зубцами мыслительной шестерни зацепить минус, застрявший в туманном бесконечном пространстве, приводящий любое выражение в негодность. Какой толк от отрицательного понимания, то есть – минус – от НЕпонимания? Чёрти-скольки-мерное пространство внутри, и мне в нём нужна – даже не иголка. Неясно, как в затянутом илом пруду – и я принимаюсь искать. По-хорошему, это разложить на систему уравнений и из каждого честно выводить неизвестные, пока не останется тот искомый икс — —
Запись №19
Случалось ли кому-то до этого видеть холодный огонь или молчаливый ветер? Нет, не так: холодный огонь мы с Лини уже два года предлагаем потрогать любому желающему Кур-де-Фонтейна. Случалось ли кому-нибудь видеть прозрачный красный или семь взаимно перпендикулярных линий? Я знаю, знаю, что это всё невозможно, но как первый снег этой горы скрипнул под ногами, я даже не буду утверждать, что невозможное невозможно на сто процентов. Пускай, невозможно только на девяносто девять и девять в периоде, чтобы у невозможных событий была своя вероятность свершиться.
Я вижу, как сова, – они невероятно бесшумно летают, – внезапно спикировавшая в дерево, обрушила снежную лавину на леди Арлекино. Снег – на голову, за шиворот, в шарфик, на рюкзаке сверху – равнобедренная пирамидка. Я тут же на помощь. Убедиться, что всё хорошо: стряхиваю снег. Где достаю – так, где-то – на носочках. Мы молчим, слаженные – об этом я говорила тогда! Справляемся с неприятностью, как будто её самой – нет. Когда заканчиваем, она – мне:
— Спасибо.
Я в ответ:
— Всегда рада помочь.
И всё, идём дальше. В нескольких метрах от нас тропинка – по ней, и вот уже виден шпиль шатра – второй лагерь Фатуи на нашем пути. Всё моё тело радуется от мысли, что сегодня удастся погрузиться в тёплую воду и потом под тент – во весь рост – на соломенный матрас. Жар костра и приготовленная на огне пища... И вдруг слышу: нечленораздельные звуки, подразумевающие смысл. Я делаюсь такой же бесшумной совой и стараюсь – два шага пошире – быть рядом, чтобы стать свидетелем невозможного явления. Увидеть, как капля пека – от целого.
Леди Арлекино передёргивает плечами и говорит слова, точно знаю, что это слова, но сути не разобрать кроме того, что это брань. Я представлю, как неприятно: мокрый ворот, льдинки по спине – вниз, всю шею ломит от холода, а рядом – маленький человечек, отдающий свою маленькую жизнь в твои серьёзные руки, долженствующие защитить от чего угодно. Он тебе жизнь, а ты – попалась в снежную ловушку сипухи: глупо же. Мне вдруг становится так смешно, что диафрагма выходит из-под контроля, сдвигается трещёткой, вытесняя воздух из лёгких, от чего я кашляю. До того мне удавалось поддерживать ритм дыхания, чтобы поспевать за леди Арлекино, из-за разницы в росте это действительно представляет непростое усилие, сейчас – придётся остановиться. Воздух становится как будто тем более пустым, чем дальше мы идём по крутому склону вверх. Я знаю, что он становится разреженным, любое живое существо это ощутит на себе, но стараюсь об этом не думать. Мне кажется, что если я буду игнорировать это, оно меня не коснётся. Только дышать правильно – и достаточно.
Она в очередной раз интересуется, хватит ли мне сил идти дальше, и я отвечаю неизменное «да».
И всё же: мы видим «Отца», и всегда одно чувство – благоговение. Потом: трепет, у кого-то – страх. Как перед божеством – наш Благодетель того, несомненно, заслуживает, но стоит ли так усердно отделять этот образ от нас? Вот она передо мной – всякая. Ест, укладывается спать, отдаёт распоряжения и оказывается застигнутой врасплох птицей. Она – человек. Она – не боится меня, почему мы тогда должны полировать лишь образ недосягаемости? «Отец», леди Арлекино, Слуга и – знать бы настоящее имя – всё это есть один человек.
В следующий раз на вопрос «могу ли я продолжать» подумываю ответить «нет». Любопытно, что будет тогда...
Запись №20
Драконий хребет не может быть живой горой, но я готова голову сложить на то, что чем дальше мы идём, тем отчётливее слышится – или чувствуется – сердцебиение исполинской упокоенной души. Леди Арлекино говорит, что мы уже почти пришли, хотя до вершины ещё очень и очень далеко. Движение медленное, точно механизм, в котором застыло масло. В месте, которое пересекаем мы, как будто не было никогда никого, чтобы прочертить устойчивую тропинку, оттого и моё нутро всё – точно подкритический реактор: идём едва ли обычным шагом, влево-вправо и угодишь в сугроб по пояс. Ветра нет, снег спокойно распределяется поверхности, и кажется – затишье перед бурей.
Мне здесь не нравится – четыре слова, которые я сказала леди Арлекино, но она ответила мне молчанием. Я это так называю, потому что дословно:
— Знаю. Идём.
И больше ничего. Разве ж это ответ? Мне кажется, её взгляд теперь больше сосредоточен на окружении, чем раньше. Мой такой же – во все углы. Мы выискиваем опасность, которой не видим и даже не услышим. Только внутри – что-то не так. Мы едва спустились от лагеря, теперь нам прямо – вниз, до каменных ворот разрушенного города. Уже виднеется площадь перед…
Вдруг леди Арлекино замирает и выставляет руку, чтобы мне случайно не пойти дальше. Я машинально тянусь к ножнам, ощупываю – пусто. Вспоминаю, что мне не дали взять оружие, и внимательно смотрю на неё. Какой будет приказ, если я не могу сражаться?
Говорит, вдруг очень вкрадчиво, только я понимаю:
— «███████».
Вот, движение её неизмеримой воли, а мне вдруг – страшно. Как же, оставить её — если опасность, как же?! Невозможно! Немыслимо! Но я молчу, как и приказано. Буду молчать, пока не скажут обратного, но пока мы недвижимы, я рассуждаю: если она готовится к нападению, значит оно точно случится, но сколько врагов вокруг? Я чувствую дрожь под ногами – это необычно. Без оружия, как без одежды. Снимаю рюкзак и приподнимаюсь на носочках, чтобы подготовить пальцы.
И тут из-под земли достаётся огромная луковичная голова. Я узнаю этот силуэт, но не могу вспомнить, чтобы видела в своей жизни такую огромную попрыгунью.
Она, кратко:
— Направо, – и я бегу направо, бесшумно, чтобы между деревьев не видно, через истоптанную площадку пробираюсь, беспрестанно оглядываясь. Леди Арлекино ведь тоже без оружия, как она тогда...
И вижу, явно, как если бы смотрела на свои ноги или небо. Она снимает варежку, вытягивает руку – под ней темнота, переливающаяся красным, как огонь, разгоревшийся в костре. Формируется, сплетается, затачивается силой духа лишь длинное древко копья. И как только попрыгунья – к ней, то вижу – всполох! Алый, яркий полумесяц – снизу вверх. Насквозь в луковицу. Одно движение, отшаг – и всё кончено.
Смотрю на это: белёсое тело дрожит, взбулькивает, шуршит. Попрыгунья не умерла, шустро зарывается в землю. Замечаю, как «Отец» медленно отходит, держа в поле зрения дыру, из которой выползла эта мерзость. Взгляд ко мне, рукой – в меня или – сквозь меня. Понимаю: нужно продолжать двигаться, я разворачиваюсь, снова чувствуя под ступнями дрожь: она меня нагнала. Едва успеваю перепрыгнуть чёрную руку, выстрелившую из промёрзлой земли, и ступаю на каменную площадку ворот. Дальше заброшенный город, двери открыты, но без приглашения заступать боязно. Я напоследок оглядываюсь назад и вдруг – как отражение – вылазит из-под земли нечто, напоминающее «Отца», но аура совсем иная. Прожорливо-голодные глаза, совсем никакой тени разума, только безумная жестокость и жажда крови. Монстр во всей свой извращённой сути. Зрелище меня завораживает холодной сваркой; я смотрю на это чудовище – и вдруг радуюсь: это не «Отец», не леди Арлекино и не встречавшаяся мне однажды Слуга. Если оно мимикрирует, то это ж до смешного нелепо, ведь ясно, что не похоже.
Ныряю в дверь и позади – лязги, рычание, хруст, треск. Зная главный секрет этого монстра, победить его – не много времени нужно. В природе попрыгуньи слабы, если их выбить из равновесия. Растения с тенью разума. Я буду ждать, пока леди Арлекино не придёт за мной, соблюдая тишину.
Запись №21
Я знаю, что искатели приключений читают первые и последние страницы походных дневников, чтобы узнать, что-нибудь важное перед тем, как двинуться дальше. Если так, надеюсь, что вы преодолеете тернистый путь здешних руин и передадите эту неумелую рукопись в Дом Очага.
Автор этих записей – Линетт Снежевна: я отправилась на гору «Драконий хребет» по воле леди Арлекино, четвёртой из Предвестников Фатуи – моего нашего «Отца». Я хочу предупредить – здесь обитает нечто, способное перевоплощаться в кого угодно. Держите на мушке всех подозрительных – будьте бдительны.
Запись №22
До сих пор верится с трудом, что этот день закончился. Когда я сидела в двенадцати шагах от каменных дверей, ведущих внутрь чёрти чего, только карманные часы помогли не потерять чувство времени. Дуэль снаружи эхом щипала за нервные волокна всё тело. Мне не хочется вспоминать это бесконечное фемтосекундное событие, но я чувствую потребность: записи, анализа – разобрать для себя и ещё: для других. Извлечь из-под пресса всё, что успело собрать и отправить на захоронение подсознание, ведь это – ценнейший материал. Можно и нужно его – для других, чтобы показать, как правильно.
Вот я – сижу, руки – холодные. Слуховая мембрана как чувствительнейший прибор: улавливает даже звон дробящихся снежинок. Шум, скрип, возгласы, и я – знаю какой кому принадлежит. Битва там, я – здесь: во мне – крепнет уверенность, что голос леди Арлекино для меня неповторим среди сотен тысяч. Выдох сквозь сжатые зубы – напоминает, совсем немного, тон Лини, когда он поранится. Разве могу я не узнать это звучание?
В одной моей руке – часы. Я держу, а не слышу: сквозь перчатку – цык-цык-цык-цык. И когда до меня доходит явно – уже сорок семь секунд отсчитано. Впереди – ничего, и я продолжаю: сорок восемь, сорок девять, пятьдесят…
Когда всё стихает, последнее – триста двадцать. И тогда ещё… плюс две, две с половиной…
Вдруг – шаги. Звучит имя: имя – моё. Напрягаюсь всем телом. Я была уверена в себе, своей памяти – фотографической пластинке, отпечатавшей ранее — — Всё прокручиваю в голове, и никак не нащупывается тембр, который бы меня успокоил. И вот фигура передо мной, а я не знаю. Фотографическая пластинка в памяти смазывается.
Встаю, она – подходит. Молчит, и я тоже молчу. Взгляд совсем не тот, который я нервно пережёвывала последние минуты. Другой, отличается от эталона, и тогда думаю: не она. Она так на меня не станет смотреть. А делать что?
С гордостью заявляю, что в тот момент мысли: «Раз леди Арлекино не смогла, то куда мне?» – не возникло. Как отлаженный механизм – я продолжила действовать, как научили. Я буду считать это признаком очень хорошего воспитания. Всё можно: и панику без остатка разума, и страх, и утопляющее отчаяние – всё: после. И правильно так будет поступать в любом случае. Всегда – до конца сохранить себя, чтобы в нужный момент выстрелить!..
А тогда думаю: вот, если шевельнётся, то в рукаве у меня – складной нож. Угадать момент и – в шею: самое точное. Потом – бежать, затаиться… Но тут рука, как из ниоткуда: темнота, едва ситцевый свет ото входа, а ведь они у неё – сплошная чернота. Медленно тянется ко мне. Рассчитываю траекторию, и понимаю – туда же метится, к шее. Тогда кулаком хочу ударить, чтобы отвлечь, шаг вперёд и лезвием – таким крохотным, что аж смешно – к запястью удерживающей меня руки, слегка закрываемому манжетой, где должны быть вены, чтобы хоть кровь пустить. Чтобы погубиться не бесполезно. Но не действую: сомнение – вдруг ошибаюсь… Я не знаю, леди Арлекино это или тварь, надевшая на себя её тело, и молюсь только, чтобы мою руку направила Справедливость…
— «██████».
Я слышу это и всё тело, как плотина, сбрасывает копившееся напряжение. Мне помнится: цык-цык-цык – это часы в кулаке. На четвёртый такт я выдыхаю весь воздух, диафрагму – в ноль, чтобы рёберный каркас сломался, выжал досуха лёгкие.
Никто больше не может знать этого слова, его контекста, его смысла для воспитанников Дома. Но я всё равно зачем-то спрашиваю, как бы шёпотом:
— Это точно вы?
— Да, Линетт.
Я не говорю, что волновалась – делаюсь такой же, как была: прямой, несгибаемой, готовой продолжать путь, куда бы он ни вёл. Заставляю задубевшее тело отступить, сложить крохотное оружие пополам и внутрь. Ещё: шаг назад, убираю часы в нагрудный карман и – готово. Переживание настигнет меня позже – главное, не перед ней.
Леди Арлекино смотрит на меня, а я до сих пор не могу разглядеть её лица, хотя хочется увидеть знакомый двойственный икс, чтобы точно, наверняка; свет позади неё – там и останется; нам предстоит путь вглубь руин, для чего придётся зажечь фонарь. На это уходит не более минуты, пока она возвращается за вещами, но заходим мы не сильно дальше: в одной из трещин располагается стоянка, оставленная каким-то исследователем задолго до нас. Его записки я собираюсь прочесть сразу, как закончу писать свои собственные.
Запись №23
Интересно получается: путешествие всех тяготит к ведению записей или мы отправляемся в путешествие, когда нам необходимо честно, как последовательность, разложить себя на бумаге? Я наблюдаю за тем, как леди Арлекино большим пальцем водит по шершавому бинту, контрастно выделяющемуся на её коже, на которой даже ярко алая кровь – едва различима (абсолютно чёрное тело, действительно, абсолютно чёрное); мне удалось слегка поранить её, рана – не глубокая, но всё же требует перевязки. Её взгляд как будто более не отсюдашний, чем обычно, и я вписываю себя в уравнение, решение которого она старается найти в огне, в этой полоске марли на запястье. Неожиданно она говорит, но на меня – не смотрит:
— Ты молодец. Лини не хватает твоей собранности. Ты отлично сможешь охладить его энтузиазм, когда понадобится.
Думаю про себя: «Значит точно – вернусь Домой»… А потом: «Разве этого не было ясно ранее?». Говорю тихо, чтобы это осталось между нами:
— Я запомню ваши слова, леди Арлекино, спасибо.
Улыбаюсь, и снова – как в карете: улыбаюсь, отводя взгляд, щёки – в огонь; радость – по всему телу, кажется, даже болезни никогда никакой не было, хотя усталость накопилась порядочная. В Доме нет такого, что нас нисколько не хвалят, наоборот: стараются подмечать моменты, если мы делаем всё верно, чтобы сформировались синапсы рефлексов на случай, когда наше тело – нам не принадлежит. Мой брат удостаивался похвалы намного больше, чем я, и мне теперь не терпится поделиться с ним своим сокровенным; одобрение не фехтмейстера, не учителя, а нашего «Отца». Думалось, что я здесь сгину, годная только на испытания выносливости инструмента из самого никчёмного материала, а теперь я – делаю всё правильно. Я всё больше задумываюсь, понимаю ли я мотивы «Отца», или на самом деле никогда их так и не пойму. Ведь она спасла нас тогда, когда никто не мог, дала цель, которой нигде не было, и теперь меня – сюда. Столько сделано… Мою глупость трудно измерить в международных единицах, но я уверена, что назову её в свою честь, когда мы вернёмся. Вдруг упругий грохот от разряда, по ушам, в позвоночник сквозь сердце:
— Почему ты называешь меня так?
Отчего-то думалось, что останусь незамеченной в своей маленькой вольности, но вот она я: лежу в мешке, а мешок – в камне: куда теперь деваться?
— Я не знаю вашего настоящего имени.
— Моё имя тебе ничего не даст.
Для воспитанников Дома, для всех нас, леди Арлекино, Слуга, четвёртая из Предвестников Фатуи – «Отец». Нет никаких других нарицательных, только «Отец», ведь «Отец» – бесчувственный и строгий, «Отец» – жестокий и нетерпимый; только под его руководством мы сможем вырасти в достойных Фатуи. Я понимаю, что это правильно, но принимать теперь – отказываюсь. «Отец» абстрактен, кто угодно может быть «Отцом», а ведь – руку протяни – рядом со мной совсем не абстракция. Живая, тлеющая душа и никогда угаснувшая: проводник великой воли Царицы, но не повторимый. Личность, многомерность которой непостижима для всех нас. Разве доступно мне обезличить «Отца», не когда я – просто инструмент его воли, а когда – могу коснуться его? Работает аналитический модуль, подогревая связки: немыслимое преступление против граций – назвать теперь её «Отцом». Как меки – мы должны быть оперированы от фантазий, чтобы выполнять свою работу чётко, но, к сожалению, мы живые, а всё живое – имеет порочную погрешность.
— Вы – куда большее, чем просто «Отец». Вы знаете: я всегда называю вещи своими именами, поэтому должны понять...
Более развёрнуто хочется – дать почитать мои записи, чтобы прозрачно чистым был мой ответ. Мне нечего скрывать. Мысли вороньём разлетаются, вверх, пике – вниз. Я понимаю – необходимое сказано, до полноты нужно ещё. А ещё – нет. Я снова ныряю в глубину: где-то ощупывается искомый икс, но не удаётся – выскальзывает, илистый, из рук. Сказать так – без утайки, чётко, как есть: «Вы для меня равны» – выйдет банальное оскорбление. Как выставить артикуляцию речевого аппарата, чтобы без внутреннего поглощения, всё наружу, уже преобразованное из ощущения в мысль?
— Мне кажется, вы… Нет, постойте: как же я могу теперь говорить о вас «Отец», когда вижу в вас себя или Лини? Правильнее тогда вовсе — —
— Достаточно.
Снова прерывает меня, но теперь к этому я готова. Дополнительные предохранители вставлены, возведены стержни управления защитой: я поступаю глупо – пускай, зато честно.
— Как же вы не понимаете, я вижу: вы ведь тоже человек — —
— Обдумай, что хочешь сказать, – как гильотина: раз-раз-раз-раз – четверо мертвяков. Все мертвяки до единого – я. Она хмурится, первый раз за всё время угадывается недовольство, частично скрытое под пеплом. На этот раз я замолкаю, размышляя о том, что же может быть крамольного в том, чего даже не прозвучало. Она ведь сама спросила!
Я укладываюсь и стараюсь вспомнить её лицо, не искажённое каким-то непонятным мне разочарованием. За всё время, которое мы путешествуем, мне довелось увидеть множество невероятных картин. И когда зрелище было совсем примечательным, я окликала её: «Отец», смотрите, как солнце выглядывает у основания гигантского дерева! Красивый водопад, не находите? Жаль в Фонтейне не запускают морские фонари, это очень воодушевляющее зрелище». Её лицо выглядело по-настоящему заинтересованным, и никаких сомнений на нём. Любопытство, удовлетворённое: искренне честная с собой, она могла оставить свои думы за горизонтом событий и увидеть то, что прямо перед. Помню, когда сказала, что скорее всего мы ослепнем, пока дойдём до горы, она даже рассмеялась. И после этого выдала мне очки. Я тогда не поняла её реакции, ведь мне ещё не доводилось увидеть столько снега… Или вот совсем недавно – у озера. Как-то забылось, а вот сейчас... вспоминаю и...
Запись №24
Нет, никогда этого не стоит видеть кому-нибудь. Пускай хоть сама Фурина де Фонтейн прикажет мне, я буду биться на судебной дуэли за право сжечь эту тетрадь до попадания в чужие руки. "Кошку, пребывающую в запутанном состоянии неясности относительно жизни и смерти, не видно в записях, оставленных в среде". Я была бы счастлива, действуй этот принцип и на меня, но это всё – не так.
Я сижу перед костром и не двигаюсь. Я вижу, как дрожит автоматическая ручка, как перескакивают тени пламени по исписанным листам…
То, что написано до этого — всё правда, отпечатанная моею рукой. И я читаю это – сейчас – и понимаю: я стремилась предотвратить кризис, осознав его на пике. Теперь только вниз, только вниз и молить Справедливость, чтобы это – никому. Леди Арлекино напротив, тоже что-то сейчас записывает или перелистывает у себя, и я думаю: рукой вперёд – и с концами? Но разве могу я сжечь всё? Ценнейшие записи моего нравственного падения, бывшие моей спасительной предсмертной попыткой анализа собственного «я», ставшие, – я правда пишу это, – возможно, самым дорогим куском меня.
Меня пугают мои мысли, которые я стремлюсь упорядочить: причины разложить по полочкам и всё перебрать, чтобы лишнего не было. Я даже не в состоянии понять – возможно ли это: упорядочить их. Если вернуться и посмотреть в прошлое; затем ли она везла меня сюда?
Я вернусь Домой и сожгу это… Как только: сразу же в костёр!
Запись №25
Я вижу – и не верю глазам. Сердце «Дракона в горе» – мёртвого дракона – бьётся. Слышится не приглушённый породой ритм; и моё сердце с ним – качает резонансно. Переливается чистым алым электричеством жизнь внутри стеклянной колбы. И вот мы рядом – крохотные до невозможности. Нас встречает человек в белом пальто с короткими рукавами, и я ума не приложу, как ему не холодно здесь. Мы с леди Арлекино укутаны в шарфы, а поверх – тяжёлые шубы; варежки, едва ли что-то можно взять, а штаны – те не сгибаются из-за начёса. Он же – в летнем виде, совсем не дрожит, только пар изо рта и ладно: хотя бы человек.
Мне разрешается осмотреть переносную алхимическую лабораторию, чем я пользуюсь больше от скуки. Мне никогда не была близка алхимия, больше меня увлекала механика, в которой у меня есть талант к пониманию, но напрочь отсутствует благословение к созиданию; вместе с Фремине мы часто пытались разобраться с каким-нибудь поломанным меком, но как только мне в руки попадала его деталь, то мек больше не заводился, пока «брат» самостоятельно заново всё не пересоберёт. Лини говорит, это боги прокляли меня, чтобы пророчество Фонтейна не сбылось.
«Проклятье Ама», – сказал как-то он. Несмотря на то, что выражению не подразумевалось просуществовать дольше разговора, я всё-таки помню.
Проклятие Ама. Знать и понимать, но не мочь сделать: иметь желание, и не иметь возможности. Если он прав – жестокость этого мира куда изощрённее пыток, которые может выдумать Сумеречный двор.
Пока я шастаю среди незнакомого оборудования и препаратов, слышатся обрывки диалога.
— Вы заинтересовались исследованиями такого-то… – леди Арлекино, конечно, назвала имя, но оно начисто растворилось в памяти; осталась только ассоциация с деревушкой на юге Фонтейна.
— Да, я читал заметки вашего института...
Вижу, что на меня поглядывает этот незнакомый исследователь, и я смотрю на него в ответ. Недолго – интересного в нём мало: при нём нет оружия; походная сумка через плечо. По стойке понятно, что он умеет фехтовать, но без меча против… Нет, нет, совсем глупо было бы… Смотрю: Леди Арлекино – как никогда – кажется ещё более серьёзной, чем во время нападения той страшной твари. Стоит теперь так, как мы Дома, когда слушаем наставления. Не разобрать, что говорят, и мне кажется, что специально тихо… А если прислушаться, то совсем неясно… Только имя однажды рядом с «господином» и наш фонтейнский дракон, а так – будто язык – не наш.
Непонятно, что здесь будет происходить, но почему-то чувствую – знаю, будет происходить со мной. Мы шли сюда так долго, – как будто действительно по зову сердца. На одном из столов я вижу расчерченную схему. Выглядит созданной совсем недавно, и интересно – светится. Чернила – не обычные, с люминофором. Две окружности разного радиуса: одна вписана в другую; посреди вписанного треугольника алхимические символы… Есть формулы, но буквы в них то ли перепутаны, то ли значат иное: как в механике и термодинамике t означает разные величины, так и тут теперь добавляется третье значение для t. Всё равно ничего в этом не пойму… какие-то надписи, сделаны аккуратным почерком с уклоном влево. Этот господин алхимик левша?
Где-то позади голоса замолкают, и я напрягаюсь: спина выпрямляется, чтобы честно, грудью встретить удар занесённого давным-давно оружия. Сейчас – решено, только дождаться эти шаги – и узнаю, в чём моя будущность.
— Линетт, – сказала мне леди Арлекино, и я развернулась на пятках, – сейчас мы достигли пункта назначения. И я спрошу тебя… Нет же, Линетт, послушай, – она присаживается на колено. – Послушай: я даю тебе выбор, которого не было у меня.
Она всё говорит, но не понимает, что выбора у меня нет, даже если мне его передать в руки, чтобы ощутимо давил массой. Теперь, когда я понимаю, как не только мы – нуждаемся в ней, но как она нуждается в нас, разве могу я её оставить? Сдаться и оставить своего любимого брата? Дом, ставший родным за эти годы — — Глупость с большой буквы! Я ставлю свою жизнь на то, что Лини сказал бы так же.
— Если я смогу вернуться к брату, я – вся ваша, – и вижу, как глаза её – к моим губам, блестит двойственный икс. Что-то внутри, за неправильными оттисками – пылает, разгорается большим огнём.
Оно так и есть: я не смеюсь в ответ, но сдержать улыбку не могу. Сейчас мысль: а что, если смерть? Если всё-таки меня – на испытание: тело – расходник, душа – не важно, что с ней… А я – улыбаюсь.
— Ты замечательная сестра, Линетт, и вырастешь хорошим человеком.
Ногу назад, едва носочком ботинка до земли – склоняю голову и тело: так мы – на одном уровне. Неожиданно на меня сверху тяжёлое – и за ухо. Замираю, пока оно движется: рука проходится по волосам, по более остальных чувствительному месту, доставшемуся мне от дикой лесной крови. Туда-сюда, раз, два – и исчезает в пространстве, а мне – мало; я не люблю, когда меня трогают другие, но от её касаний всё тело трепещет.
Кажется, мой ответ её не удивил, хотя, сейчас понимаю, стоило добавить несколько фраз. До того мне не давали высказаться, а сейчас, когда готовы слушать – я не говорю. Неотвратимость заблуждений в противофазе осуществимости диалога когда-нибудь обязательно приведёт к катастрофе.
Тонкости, которые объяснил мне господин Альбедо, пока она занимается приготовлениями, кажутся сущей мелочью. Что может сделать со мной кровь дракона, чего не смогла сделать судьба? Я видела страшные вещи, ужасных людей: смерть, страдания и отчаяние. Я сама – неудачная попытка природы, так искренне любящей разнообразие. Я вернусь; пока рядом со мной мой брат, неважно, каким будет мой облик, какой будет моя самость, я – рядом с ним; и тогда мы – сильны, несгибаемы. Леди Арлекино, как никто другой в этом мире, должна понимать.
Как и оговорено, я буду сообщать о любых изменениях, которые будут мной ощущаться явно. Господин алхимик выдал мне ещё одну тетрадь. Буду писать в ней. Мне некому молиться, не перед кем просить прощения: ничего, кроме воззвания к Справедливости. Меня просят оставить все вещи здесь, но мои карманные часы я не выпущу из рук: если моё сердце остановится, я хочу, чтобы Лини узнал…
Запись №26
Мне дали выпить какой-то едва солёный препарат – от него щиплет нёбо и пищевод, сейчас я думаю – зачем? Я согласилась, а на что? Неотличимо от обычной воды со странным железным привкусом: вспоминается вода жидкость, которую довелось однажды выпить, когда мы жили на улице, и к горлу подступает едва заметная тошнота. Конечно, это первый этап, и я должна записать об этом в другом журнале, но условие было: если изменения будут ощущаться явно, а пока – ничего особенного. Я очень хочу, чтобы задумка леди Арлекино сработала, ведь не зря же мы проделали весь этот долгий изнуряющий путь, потому что только здесь возможно совершить задуманное ею.
Я хочу сказать ей: «Спасибо, что сделали для меня всё возможное», но это даже на бумаге – трагически нелепо. Для меня наступает апокалиптический час – я равновероятно сгину или больше никогда не смогу ощутить гнетущей слабости; моё тело давно следует если не пересобрать, то хотя бы отремонтировать, а потому нужно закончить свою прежнюю бытность так, чтобы похвалить себя в прошлом.
Чувствую, как меня одолевает сон: надо бы сказать об этом господину алхимику, но прежде мне стоит к леди Арлекино, ведь она обязательно должна знать, что её труды – не напрасно… В этом путешествии мне наконец удалось ухватить, осознать-
Всё тело немеет с какой-то пугающей скоростью, но я всё ещё сохраняю трезвость ума и координацию. И вот: я – у её ног; это – безошибочнее математических выкладок в трактатах Гильотена. Склоняю свою голову в люнет и вручаю деклик Благодетелю. Автоматические механизмы – оперированы от фантазий, мне бы хотелось того же, но я знаю – знаю! – мне сейчас ничего уже помочь не способно. Двигателю, перебравшему с числом оборотов, нужна следующая передача. А если передачи – нет? Тогда – разгорячённая, сплавленная между вожделением и долгом тепловая смерть.
Моего лица касается море Дирака: смотрит двойственный оттиск-икс – меня затягивает как будто, и я из непонимания ещё почему-то сопротивляюсь. Но только душой; моё тело бесподвижно. Быть может сейчас, и от этого внутри…
Закрываю глаза – для меня нет разницы, как встретить конец.
Она снова гладит меня по голове, улыбается и отводит на место. Господин алхимик рядом, просит меня закончить свои записи здесь, если я хочу забрать эту тетрадь с собой. Конечно, хочу! Даже если её судьба – быть сожжённой в приступе отчаянного беспомощного стыда.
Я должна… но я – больна. И привычная простуда тут совершенно ни при чём.