Часть 1
1 марта 2026 г., 09:47
Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит...
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может. (С)
Впереди колонны продвигались наши охранники и капо, по бокам нас сопровождали младшие по званию надзиратели; некоторые из них вели с собой собак - голодных, свирепых немецких овчарок, которые пьянели от собственной злости и вседозволенности. Ещё бы! С ними обращались не в пример нам более бережно и уважительно. Эти мохнатые твари то и дело заходились в истеричном лае, который щедро сыпался в адрес беззащитных заключенных, отчего те испуганно жались друг к другу.
Наконец, шедший впереди старший охранник отдал приказ остановиться.
Как мне тогда показалось, все, включая даже военных, восприняли это с явным облегчением.
Это был привал в лесу. Первый за последние сутки. Мы очень ослабли, поскольку почти ничего не ели и продрогли до костей, хотя лучи позднеапрельского солнца в течение дня старательно прогревали весеннюю землю.
Нестерпимо хотелось есть и пить. От плесневелого хлеба, которым нас потчевали последние два дня, в желудке было пусто. Еда почти не задерживалась в ослабшем от тяжелой работы организме и выходила вместе с кровавым поносом, от которого страдало большинство заключенных. Но сегодня все оказалось хуже, чем обычно.
Вначале я даже не понял, что происходит, но потом услышал шелестящий в толпе бывших обитателей лагеря шепот. Он нарастал, теряясь в темноте. Наконец, его волна дошла и до меня. Сидевший по правую сторону на земле от меня мужчина тихо передал полученную по цепочке информацию:
- Кормить сегодня не будут…
Я испуганно уставился на него:
- Как не будут?!...
Вместо ответа тот лишь пожал плечами.
Я опустошенно отвернулся от него и уставился перед собой. Действительно, мой вопрос прозвучал глупо и неуместно. В конце концов, за прошедшие три года я должен был привыкнуть к происходящему вокруг себя. Но этого почему-то так и не случилось.
- Быстро все замолчали! - окрик невидимого в густой тьме надзирателя хлестнул по ушам и оборвал все разговоры между заключенными.
Повисло молчание. На секунду показалось, что люди, сидевшие на земле, даже дышать стали тише и глуше.
Звук этого молчания был ещё страшнее, чем крик и ругань, к которым все привыкли за долгие годы. Это была тишина, пропитанная страхом, ужасом и смертью. Каждый из нас знал, чем может закончиться для нас неповиновение. Вчера палачи расстреляли в лесу несколько сотен наиболее ослабленных переходом и больных заключенных, чтобы те не задерживали передвижение колонн. Это было лишним напоминанием, что здесь, под властью этих людей, наши жизни не стоят ровным счетом ничего. Любого из нас по-прежнему могли безжалостно убить или избить. Любой из нас мог быть унижен и раздавлен. Так оно было и до этого. Ничего ровным счетом не изменилось с тех пор, как мы покинули лагерь. Стены нашей тюрьмы остались позади, а мы все равно продолжали быть её частью.
На меня налетела ни с чем несравнимая усталость, а вместе с ней в сознание потянулся хаос мыслей.
Сколько ещё продлится этот изматывающий марш? Куда нас ведут? Охрана нам об этом не говорила. Но среди заключенных ходили упорные слухи, что нас гонят в сторону Балтийского моря, чтобы там посадить на баржи и организованно затопить. Всех, до одного. Что ж… Это было вполне вероятно. А самое главное, так похоже на немцев. Ведь чтобы скрыть факт нашего существования в лагере, нужно было скрыть факт наших смертей. Ха-ха! Вы не находите, что в этом утверждении есть нечто омерзительно логичное? Хотя созерцание верениц несчастных, которые с леденящей сознание точностью расстреливались, вешались, забивались на наших глазах на плацу проверок или во рву для расстрелов, должен был подготовить нас к мысли и о собственной смерти.
В лесу, на занятой бывшими заключенными площадке, было по-прежнему тихо. Кажется, большинство смирилось с отсутствием скудного ужина сегодня и приняло решение просто уснуть. Наверное, это было правильно. В отсутствие еды сон был единственным способом хоть как-то добыть сил для завтрашнего изматывающего перехода.
Я устало повалился на землю, завернулся в свою дырявую робу, прикрыв голову тонким одеялом, и закрыл глаза. Сон, забвение… Я мечтал о них, ждал и звал их. Но вместо этих даров из глубин памяти стали выпархивать, словно летучие мыши из колодца, картины. Одна за другой, они парили в моей опустошенной голове, не давая заснуть. О, Боже! Это было невыносимо больно. Я спрашивал себя – почему именно сейчас? Ведь долгие месяцы сознание вытесняло их, заставляя убивать в себе лишние эмоции и думать только о собственном выживании в человеческом аду. Аду страшном и методично налаженном безумным гением немецкой прагматичности.
***
Я не знал, вернее, не сразу осознал, откуда мне явилась первая картина.
Это было полотно, наполненное брызгами вечерних отблесков. Кажется, в воздухе парил аромат цветущей сирени и легкая прохлада. Да, точно… Было довольно свежо. Я чувствовал это, хотя на мне был сюртук из плотной ткани и перчатки.
- Герман! Послушай меня, этот художник настоящий безумец! Ты бы видел, как он изобразил немецких прачек!
Раздался хохот, и чья-то рука опустилась ко мне на плечо. Я обернулся, чтобы увидеть говорящего. Это оказался мой друг Георг Шварц - широкоплечий и мускулистый балагур, который мог за ночь обойти десяток тематических баров, снять дюжину красавцев, а с утра выглядеть также свежо, как и вечером накануне.
Он был таким брызжущим жизнью, что иголочка боли невольно кольнула мое сердце. Я не мог забыть, как потом этого крепкого парня избили в полицейском участке, и как он блевал кровью на полу в моей спальне.
Но в тот вечер Георг был ещё жив, а до страшных событий, перевернувших жизнь нашего маленького мирка, оставался целый год.
- Кстати, ты сегодня пойдешь в «Серый аист»? Там будет зажигательная вечеринка. Зоненфельд обещал! – не унимался Шварц.
Он немного обогнал меня и теперь шел впереди, словно указывая дорогу.
Я невольно поморщился. В отличие от Шварца, у меня не было капиталов папаши-металлургического магната, которые позволяли бы мне не думать о таких неприятных «мелочах», как работа и оплата счетов. Более того, на завтрашнее утро была назначена операция. Я должен был ассистировать на ней своему учителю, профессору Заннеру.
Заметив на моем лице скептическое выражение, Георг начал уговаривать пойти вместе с ним. Надо было знать Шварца: на его уговоры повелся бы даже монах-отшельник. Он так убедительно и в красках расписывал прелести предстоящего вечера, что уже через пять минут я дал согласие пойти вместе с ним.
***
«Серый аист» был расположен на одной из узеньких улочек Берлина, вдалеке от посторонних глаз и полиции. Бар притаился под безликой вывеской и не менее безликой дверью. Но мы с Георгом были частыми посетителями этого заведения, поэтому внешняя неприметность не могла нас ввести в заблуждение.
Несмотря на то, что по всему Берлину были разбросаны сотни тематических баров и клубов нашего сообщества, именно «Серый аист» славился на всю Германию своими вечеринками. Владелец бара, Маркус Зоненфельд, старательно поддерживал репутацию своего детища. В стенах этого заведения постоянно кружилась творческая и политическая элита города.
Потом, когда национал-социалисты пришли к власти, Зоненфельд пытался выторговать себе право на спокойную жизнь, выдавая имена посетителей своего заведения целыми списками. Тщетная попытка, особенно на фоне его еврейского происхождения, которая закончилась провалом и мучительной смертью в одной из газовых камер Аушвица…
Но тогда, в тот вечер, Маркус ещё был хозяином жизни, а не запуганным трусом.
Он встретил нас в холле своего заведения. Красивый, вальяжный, в черном, лоснящемся от своей дороговизны смокинге и с толстенной сигарой в зубах, Зоненфельд пожал нам руки. Сначала Шварцу, а потом, словно нехотя, через силу, мне.
- Рад, рад, очень рад…
Потом короткий холодный кивок головы, и взгляд на дверь, где появилась следующая порция гостей.
Через пару минут мы с Георгом оказались в основном зале. Помещение было растворено в приглушенных отсветах многочисленных свечей, в звуках оркестра, игравших модный мотив, в запахе золотистого шампанского, который разносили бесшумные тени официантов.
- Я зарезервировал для нас столик! – прокричал мне на ухо Шварц, указывая рукой куда-то вперед.
Мне пришлось кивнуть в ответ, после чего мы начали продвигаться сквозь толпу танцующих в центре зала пар к своему месту. Оказалось, что сегодня вечером в баре было полно наших знакомых. Мы то и дело останавливались, чтобы поприветствовать кого-то из них.
Но как только мы уселись на предназначенные для нас места, на мою голову обрушился поток фраз и слов Георга. Он безостановочно описывал проходящих мимо официантов и посетителей. Кажется, мой друг принял решение перепробовать всех и вся в этом зале. Нам подали французского шампанского; я сделал глоток, сладость от которого переросла в мягкое тепло, скользнувшее по моим венам. В голове резко прояснилось, потом наступило пьяная эйфория, смешанная с привкусом легкости. Я уже был не против последовать примеру своего товарища и отыскать кого-то на предстоящую ночь.
И тут мои планы рассыпались, как карточный домик от неловкого прикосновения руки. В зал вошел Ты.
Естественно, не один, потому что такие, как Ты, никогда не бывают одни. Ты был слишком манящим и притягательным, чтобы оставаться в одиночестве.
Сквозь ворох слов я слышал, что Георг восхищенно комментировал Твое появление. И тогда мне захотелось – впервые за долгие годы нашего знакомства – ударить его. Почему? Потому что та скабрезность, с которой он говорил в Твой адрес, была недостойна Твоего совершенства. Мне почему-то сразу захотелось оградить Тебя от грязи, которой могли Тебя испачкать присутствующие в зале охотники до юношеского тела.
Наши взгляды встретились. И, как в дешевых немых фильмах, Ты спешно высвободил руку из пальцев сопровождавшего Тебя мужчины и двинулся к нашему столику.
Я услышал восхищенный свист Георга. Кажется, мой товарищ подумал, что добыча следует в его сети. Но я знал, что Ты идешь ко мне. Откуда взялась во мне эта беспочвенная уверенность, было непонятно. Тем ни менее, я с щемящим душу волнением ждал, пока Ты подойдешь к нашему столику. Просто мне не верилось в то счастье, которое должно было обрушиться на меня.
А потом был озноб, проскользнувший по моей коже, когда Ты робко заговорил, поравнявшись с нашим столиком.
- Простите, - твой голос был по-юношески хриплым и низковатым, - Вы не хотите потанцевать?
Георг ошеломленно переводил взгляд то на меня, то на Тебя. Я же молчал, боясь сделать лишнее движение или издать неуместный звук. Наконец, болезненный тычок в бок от моего соседа по столику вывел меня из оцепенения.
- Да, конечно, - неуверенно проговорил я, вкладывая скованные судорогой пальцы в Твою белокожую ладонь.
И мы скользнули в центр зала.
Черт возьми! Я даже не помнил, какая песня звучала в тот момент. Мы просто не замечали ничего и никого вокруг. Как мне тогда казалось, мы просто парили над паркетом. В то мгновение я даже как-то забыл, что не умею танцевать, но Тебе хватило деликатности не обратить на это внимание. Ты просто вел меня за собой, а когда чувствовал, как моя нога задевала твою, лишь мило, почти по-детски смеялся над этим. Я же смущенно бормотал какие-то нелепые оправдания по поводу своей неуклюжести и неумелости.
- Прекрати, у нас все здорово получается, - обезоруживающе улыбался Ты, мягко подталкивая меня вперед. – Смотри, правую ногу надо сюда… А левую – сюда…
И я покорно следовал Твоим указаниям, но то, что у Тебя получалось на удивление легко и просто, в моем исполнении казалось до ужасного нелепым. Поэтому я с явным облегчением воспринял окончание мелодии, под которую мы танцевали.
Ты сделал завершающее па, потом мягко высвободил свою руку из моей и вежливо наклонил голову в знак благодарности за танец. Вокруг раздались аплодисменты. Вначале мне показалось, что это посетители «Серого аиста» хлопают в адрес оркестра. Но оглянувшись, я понял, что на танцевальной площадке кроме нас с Тобой никого нет. Невольно сконфузившись, мы стали улыбаться гостям.
На секунду я настолько смутился, что повернулся в сторону своего товарища Георга, который по-прежнему находился за столиком. Тот аплодировал вместе с остальными. На его лице отображалась довольная улыбка. Кажется, он был рад за нас.
А потом я обернулся к Тебе и встретился с Твоим прекрасным лицом. Его освещала счастливая улыбка, в реальность которой верилось с трудом.
Если честно, от волнения у меня перехватило дыхание. Я думал, что ты упорхнешь от меня, растворишься в вечерних сумерках, словно Золушка, сбежавшая с королевского бала. Но нет, мои страхи были лишь глупым проявлением катастрофической неуверенности в себе. С этого мгновения и до самой своей смерти Ты принадлежал только мне.
***
А потом был ночной Берлин, утонувший в зареве сотен огней. Он был прекрасен, но мы с тобой не замечали его прелести из-за напряжения, воцарившегося между нами. Одному Богу было известно, как мне хотелось прижаться к тебе, дотронуться до твоих губ, вылить всю накопившуюся во мне жадность до Твоих поцелуев и прикосновений. Но для нас, изгоев, это было под запретом. Малейший намек, лишний взгляд или движение мог вызвать ненужный интерес таксиста, а после повлечь наказание для нас обоих. Нет, я никогда не был трусом и никогда не боялся за себя. Но страх потерять Тебя, подставить под удар был сильнее моих собственных желаний.
Наконец, казавшаяся бесконечной дорога до моего дома закончилась.
Мы поспешно расплатились с таксистом, а потом на непослушных от волнения ногах добрались до моего дома.
Я не помнил, как отыскал на внушительной связке нужный ключ и открыл дверь, не знал, как потом мы поднялись наверх по лестнице в мою комнату. Все это было настолько неважно, что потом стерлось из памяти.
Но дальнейшее сознание сохранило в мельчайших подробностях.
***
Я поёжился от пронзившего меня холода и невольно провел пальцами по своим губам. Твой первый поцелуй – такой сладкий, полный томящей тело невинности, – он до сих пор, спустя годы, жил внутри меня.
Я помнил, как Ты, краснея, наконец, назвал свое имя – «Ариэль». Уже потом мне стало известно, что Тебя назвали в честь ангела. Почему я тогда даже не удивился, а лишь восхитился тем, насколько Твое имя соответствует Твоей сущности. Ты был весь наполнен какой-то нездешней чистотой и невинностью.
Я вел себя в тот вечер, как законченный эгоист. Ещё бы! Меня переполняла жажда Тебя.
Конечно, я почти сразу почувствовал, что Ты девственник. На секунду меня посетил страх, что мои пальцы будут слишком грубыми для Тебя. Но Ты встречал каждый мой поцелуй, каждое мое прикосновение с такой нежностью и благодарностью, что у меня не хватило сил остановиться.
Постепенно мы стали дышать в унисон. Со стороны могло показаться, что это такое своеобразное пение. На самом деле, солировал Твой голос, который следовал за тем, что происходило глубоко под ним, на дне течения. Нас словно уносило два потока: один мощный, страстный, захватывавший собой в водоворот остатки наших прошлых жизней, другой – светлый, журчащее-пьянящий, уносивший, как нам тогда казалось, нас в далекое светлое счастье. И не наша вина была, что не сбылось и не срослось.
На последнем аккорде нашей близости Ты мягко перешагнул к высоким нотам, потом беспомощно обхватил мои плечи и затих. Я пытался догнать Тебя, но опоздал на какие-то микроны времени и пространства.
Потом мы лежали, обнявшись, в постели. Кажется, о чем-то разговаривали и курили. Горький дым поднимался от наших губ и уходил двумя потоками к потолку.
Мне хотелось узнать о Тебе как можно больше, и Ты это понимал, но что-то Тебя удерживало от окончательной откровенности. Я не давил. Часть правды о Твоем происхождении мне подсказало Твое тело. Но самым главным было произошедшее между нами: искренность нашей близости, Твои поцелуи и ласки значили больше сотен слов.
Утром нам пришлось расстаться. Меня ждала моя врачебная практика, а Тебя без всяких оправданий и пояснений поглотил утренний туман. Признаюсь, я тогда внутренне сжался, боясь, что наша встреча была первой и последней.
Потом была мучительная неделя, когда я не знал, где искать Тебя. Я спрятался от всех, дав закружить себя лабиринту берлинских улиц. Вечера мои проходили в бессмысленном плутании по серым перекресткам немецкой столицы.
Город готовился к переменам. Он дышал какой-то первобытной опасностью и агрессией, словно хищное животное, готовое к прыжку. Даже сквозь туман порожденного несчастной любовью бреда я слышал крики политических агитаторов; вокруг пестрели черно-красные плакаты со свастиками, призывавшими строить новую сильную Германию. Тогда мне казалось все это неважным и мелким по сравнению с моей внутренней катастрофой. Если бы я знал и мог предчувствовать даже десятую долю той опасности, которую несли в себе эти перемены, то немедленно покинул бы страну. Но и этого бегства не случилось в моей жизни. Причиной был Ты: пока была пусть малейшая, но все-таки надежда на возможную встречу с Тобой, я не мог покинуть этот дышавший опасностью город.
Ты появился тем же вечером: заплаканный, перепуганный, с огромным чемоданом в худенькой руке. Сбивающимся от волнения голосом стал лепетать о том, что рассказал все своим родителям - ортодоксальным зажиточным иудеям - и о себе, и о нас. Кажется, у них были другие планы на Тебя. Даже была подыскана невеста из приличной семьи, но наша любовь спутала им все карты. И Ты ушел - ко мне.
Через неделю нам пришлось уехать из той квартиры. Подальше от любопытных глаз нашей соседки. Домик в пригороде Берлина подыскал мой друг Георг.
И мы стали жить, как настоящая семья.
Целыми днями я пропадал на работе, ты - в университете. А вечера мы коротали в многочисленных тематических кафе и клубах города. А ночи… Наши ночи, когда все когда-то раздельное между нами становилось единым целым: дыхание, тела, жизни…
Пока мы наслаждались нашим коротким счастьем, весь остальной мир скрылся от наших глаз. А между тем страну уже заразила лихорадка.
Первым тревожным сигналом стало назначение на пост канцлера Германии этого упыря Гитлера. Дальнейшие события крутились, словно в калейдоскопе: бойкоты еврейских предприятий, сожжение произведений еврейских авторов.
Вокруг воцарилась ненависть. Она словно опьянила всегда разумных немцев, постепенно превратив их в одержимых фанатиков.
Наверное, ещё несколько лет назад я рассмеялся в лицо тем, кто стал бы мне рассказывать о превосходстве немцев над другими. Теперь же произведения авторов, выступавших против этой идиотской иллюзии приравнивались к антигосударственным и отправлялись в костер вместе с книгами евреев. И тут стало уже не до смеха.
Как-то вечером мы вдвоем сидели в баре вместе с Георгом. Всегда беспечный и чуть легкомысленный повеса был сегодня явно не в духе, и даже чистейшая водка не смогла улучшить его настроение. В тот день мой друг курил, много и жадно.
Я до сих пор помню, как трепетал огонек сигареты в его холеных пальцах, а проклятая нить разговора все время ускользала от нас. Мне было непонятно, что его тревожило. Наконец, почти через час этого мучительного общения Шварц выдавил из себя фразу:
- Слушай, Герман, нам надо поговорить.
Глаза друга при этом были сощурены, губы плотно сжимались.
Я молча кивнул.
- Твой Ариэль – еврей по национальности, - спокойно констатировал он не требовавший подтверждения факт. – Пора подумать, что Вам делать.
- Что ты имеешь ввиду? – мой вопрос был задан чисто для проформы. Комок воздуха прошел ко мне в горло, осушив рот и не давая выдохнуть.
- Ему нужно сменить фамилию, а лучше уехать подальше отсюда, - коротко проговорил Георг.
Он стыдливо опустил глаза, понимая, насколько больно сделал мне сейчас.
Через несколько дней нам удалось через своих знакомых выправить новые документы для Тебя. Но время было безвозвратно упущено.
Германии, в которой мы познакомились, больше не существовало. Она рассыпалась на глазах, как карточный домик, погребая нашу жизнь под собой.
Шестого мая одна тысяча девятьсот тридцать третьего года был уничтожен Институт сексуальных наук, созданный когда-то доктором Магнусом Хиршфельдом. Долгое время эта организация занималась изучением так называемых «семейных проблем» - гомосексуальности, абортов, - и отчасти благодаря ей удалось смягчить отношение к гомосексуалам в немецком обществе.
Вплоть до прихода национал-социалистов Берлин был своеобразной Меккой представителей секс-меньшинств Европы. Здесь действовало множество тематических баров и клубов. Именно в Германии было снят первый в истории кинематографа фильм, посвященное теме гомосексуальности – «Нет такой, как все».
Теперь же труды Хиршфельда вместе со всей библиотекой Института сексуальных наук были сожжены на Оперной площади Берлина.
Вместе с оставшимся после них пеплом майский воздух унес ошметки нашей свободы.
Стали закрываться тематические издания для геев, прекратил свою работу Научно-гуманитарный комитет, который боролся за отмену уголовной ответственности для гомосексуалов. Теперь мы были наравне с евреями, цыганами и душевнобольными лицами, посягавшими на чистоту арийской расы. И с нами начали борьбу.
Ранее фактически не действовавший параграф сто семьдесят пять, который наказывал мужчин за «блуд», опять запустил маховик преследований. Нас стали увольнять с работы, отправлять на принудительное лечение в психиатрические клиники и концентрационные лагеря. Особенно зверской выглядела принудительная химическая кастрация гомосексуалистов. Нет, конечно, власти говорили, что она производилась «добровольно». Что ж… Это была ещё одна ложь, перед которой не останавливалась безумная бюрократическая «верхушка» на пути достижения своих целей.
Участь многих униженных, слава Богу, до определенного момента миновала нас с Тобой. Мы жили за городом, далеко от людских глаз, а мой непосредственный начальник, доктор Заннер, высоко ценил меня как специалиста и до поры до времени оберегал от возможных репрессий.
Так продолжалось до тридцать пятого года, когда были приняты чудовищные по своей сути и противоречащие здравому смыслу Нюрнбергские законы. Они разделили общество на арийцев и неарийцев. Возврат к прошлому теперь был невозможен, доктрина уничтожения и смерти восторжествовала над человечностью.
Однажды вечером Ты пришел домой бледный, с дрожащими руками. Из Твоих путанных объяснений мне удалось выяснить, что Твоего дядю уволили с работы просто за то, что тот был евреем. Это было чудовищно и не укладывалось в голове. Как ещё вчера бытовой антисемитизм мог стать государственной политикой и образом жизни для целого народа?
В дальнейшем участились случаи нападения на евреев, в их паспортах стали проставлять отметки, указывающие на их национальность.
Маховик сумасшествия набирал обороты.
Мы с друзьями знали, что скоро он ударит и по нам. Наше предчувствие сбылось меньше через год.
Как потом удалось узнать из достоверных источников, в тридцать шестом году секретным приказом Гиммлера было создано Имперское центральное бюро по борьбе с гомосексуализмом и абортами.
Именно с этого момента начался форменный ад. Были составлены списки гомосексуалов, живших в Берлине. Нас обязали проходить обязательные регулярные проверки в полиции; за нарушение этого предписания следовала немедленная высылка в трудовой лагерь.
Мы стали преступниками, за которыми неукоснительно следило государство. В чем была наша вина? Преступление возникало, по словам немецких юристов, когда «объективно было задето общее чувство стыда и субъективно было желание возбудить сладострастное желание одного из двух мужчин или третьего мужчины». Такое обвинение казалось верхом абсурда и аморальности. По сути, нас преследовали за факт привязанности и тяги к другому человеку. В такой ситуации наша любовь с Тобой уже сама по себе была преступной.
Я безумно боялся за Тебя. Да и Георг предлагал нам уехать из страны как можно скорее, но Ты отказался – ведь здесь оставалась Твоя семья, которую не представлялось возможным бросить. Тогда, чтобы отвести неминуемую опасность, мы расстались. Это было похоже на взаимную смерть. Фактически, мы порвали все связи друг с другом. Я думал, что это будет временной мерой, и рано или поздно мы непременно воссоединимся, но оказалось, что наша короткая счастливая история закончилась навсегда.
***
Потом был лагерь с циничной надписью над воротами. Она гласила – «Труд освобождает». Это было, наверное, самым большим издевательством со стороны властей, ведь данная фраза дарила надежду на возможность окончания этого кошмара. Но освобождения не случалось, как не случалось и иных чудес в этом мире. Для многих эти серые стены и плоская площадка плаца проверок были последними этапами в жизни. В этом месте даже воздух дышал смертью и казался пропахшим кровью.
Но вопреки всему я выжил.
Правда, вначале мне не повезло. Дело в том, что всем осужденным по параграфу сто семьдесят пять грозило одно наказание, после которого мало кто оставался в живых. Нас, ослабленных голодом и тяжелой работой, отправляли на так называемую трассу для испытания обуви. По бесчеловечной задумке немцев, заключенные должны были каждый день преодолевать путь в сорок пять километров – бегом, с мешком на спине, который весил более двадцати килограмм, при чем сама трасса являла собой не просто ровную дорожку для прогулки, а была устлана мелким и крупным шлаком, галькой, песком.
После недели такой пытки я оказался в местном лазарете со стертыми до костей ногами. По сути, меня отправили умирать – стопы загноились, мясо и кожа свисали с них клоками. Скорее всего, неминуемая гангрена должна была свести меня в могилу раньше голода, который свирепствовал в этих удушливых бараках. Но меня спас местный врач. Узнав о моей профессии хирурга, он каким-то чудом выпросил у лагерного начальства моего перевода к нему на работу, а молодость моего организма помогла ускользнуть от уродливой старухи с косой.
Меня определили на работу в морг, где я сортировал трупы, подготавливал анатомические материалы, которые потом рассылались по всей Германии. Это работа окончательно подточила мои душевные силы. Я превратился в механическую куклу, которая жила от побудки до побудки, не задумываясь о завтрашнем дне.
Спустя полгода меня перевели на работу в сортировочный пункт. В наши обязанности входил осмотр вновь прибывших заключенных на предмет возможного использования их труда, а также их регистрация.
Мой самый жуткий кошмар случился тем майским утром, когда привезли новую партию осужденных. Это была группа евреев из какого-то гетто: сотни худых изголодавших женщин, мужчин, детей и стариков. У них почти сразу отобрали всю одежду и вещи; часть, без всякой регистрации и предварительного осмотра, была направлена за пределы лагеря – на печально знаменитую в наших кругах станцию Z. Упомянутое место находилось отдельно от всех остальных построек. Именно здесь располагалась газовая камера, четыре крематория и место для массовых расстрелов. Думаю, дальнейшее пояснение о том, какая судьба ждала тех несчастных, что были не способны к труду, не требуется…
Вообще-то, как бы это ужасно не звучало, подобные процедуры стали для меня частью лагерной жизни. Я свыкся с режимом, с постоянным чувством голода, с каждодневными пытками и унижениями. Все ужасы стали видом нормы. Вся жизнь, бывшая у меня до этого, теперь казалась какой-то нереальной и пригрезившейся.
Поэтому когда я услышал Твой голос, мне на секунду показалось, что это часть моих каждоночных мечтаний.
Мне пришлось поднять глаза от формуляра, чтобы удостовериться в нормальности своего рассудка. Но Ты оказался реальным. Ты стоял передо мной, беззащитный, сильно похудевший, с проглядывавшими из-под кожи ребрами, казавшимися нелепыми тонкими длинными руками и огромными синяками под глазами. Я едва сдержался, чтобы не закричать от радости и не броситься к Тебе. Задавленные эмоции хотели выплеснуться наружу, но все разрушил холодный голос подошедшего офицера:
- Этот никуда не годится.
Холодный пот мгновенно пробежал между моими лопатками. Я понял, что он сказал это о Тебе. И сказанным он вынес Тебе смертный приговор.
Ни секунды не думая, я бросился к начальнику стал умолять его, чтобы тот переменил свое решение, хватал его за руки, стоял перед ним на коленях, унижаясь и плача. Но грубый удар сапога отбросил меня в сторону, потом я почувствовал соленый вкус крови на своих губах и увидел темные круги, побежавшие перед глазами. Все новые и новые удары сыпались мне на спину и голову, а мой мозг не допускал даже мысли о сопротивлении. Зажатый в угол кабинета, я видел, как Тебя уводили из помещения, а вместе с Тобой исчезали последние капли моей жизни. Видит Бог, лежа там, на полу, я молился о смерти. Но и в этот раз она обошла меня своим вниманием.
Какое-то время я опять провел в больничном бараке. Доктор, спасший меня в первый раз, хотел помочь и в этот, но я отказался от его благотворительности. Наоборот, я всеми силами стремился тому, чтобы меня перевели на самые тяжелые работы. Наверное, это было форменным безумием, но жизнь мне к тому моменту опостылела настолько, что дальнейшие попытки облегчить её казались мне уже лишними. Мне оставалось только одно – торопить собственную гибель.
Вскоре меня перевели в обычные рабочие. Я трудился наравне со всеми. Мои руки, когда-то тонкие и изящные, теперь огрубели, покрылись мозолями. Глядя на них, уже было невозможно поверить, что когда-то я был преуспевающим хирургом.
Заключенные работали по четырнадцать часов в день, получая за это только скудный паек. Это отнимало все силы настолько, что даже сон казался лишь короткой передышкой. Правда, такое положение вещей меня вполне устраивало. Это ставило меня в один ряд с другими соседями по лагерю, а также спасало от ненужных мыслей о Тебе и утраченной раз и навсегда прошлой жизни.
Говоря о «равенстве», не могу не упомянуть о том, что гомосексуалы и в этих стенах были отщепенцами. Нас содержали в отдельных бараках, по вечерам проверяя, чтобы мы держали руки над одеялами. Это был ещё один элемент унижения по отношению к людям нашей ориентации. Правда, он казался незначительным по сравнению с по-прежнему практиковавшейся кастрацией. Многие несчастные соглашались на неё добровольно, чтобы выйти из лагеря. Других же подвергали ей принудительно.
Так, например, поступили с известным в прошлом монархистом Фридрихом-Паулем фон Гроссхаймом. Судя по всему, власти хотели убить одним ударом двух зайцев – унизить очередного гомосексуала и расправиться с оппозиционным политиком, но промахнулись оба раза. Уже потом, после прохождения упомянутой унизительной процедуры, этот сильный духом мужчина сказал: «Мои гомосексуальные чувства ничуть не изменились после этой бессмысленной операции».
Правда, и сами гомосексуалы порой давали повод к пренебрежительному отношению со стороны заключенных и властей. Многие из них соглашались сотрудничать с лагерным начальством, становясь капо – привилегированными членами коллектива, сотрудничавшими с администрацией или даже вступая в ряды надзирателей. Взамен они получали хороший паек, одежду и почти неограниченную власть над своими собратьями по несчастью. Признаюсь, и мне предлагали подобный путь облегчения своего положения, но я так и не смог пойти на сделку с собственной совестью и отказался от этой сомнительной чести.
Невидимая иерархия сказывалась на внешнем виде заключенных. Упомянутые ранее капо могли ходить в гражданской одежде. Остальные же носили робы, на которых были разбросаны отличительные знаки – винкели и номера. Винкелем называлась специальная нашивка в виде треугольника на одежде заключенных, которая сортировала их по национальности, статьям, расам и другим признакам. Так, например, политзаключенные носили винкели красного цвета, цыгане – черного или коричневого. Для гомосексуалов, осужденных по сто семьдесят пятому параграфу, цвет треугольника был розовым. В центре винкеля могла быть отметка о национальной принадлежности заключенного, рядом с ним располагался номер.
С приходом в лагерь настоящие имена утрачивали свою силу. Как только за вновь прибывшим запирались ворота, твою личность словно стирали невидимым ластиком. На первом же построении заключенному присваивался набор цифр, который он должен был заучить наизусть в течение первого дня. Особенно тяжело приходилось иностранцам, ведь им приходилось запоминать свой номер на неродном немецком языке.
Таким образом, человека словно убирали из жизни. Попадая сюда, любой, вне зависимости от его достижений и положения на воле, становился никем. Вместо тебя оставалась только роба с нашивками, номерами и винкелями. По сути, ничто.
И я стал этим «ничем» – растворенным среди себе подобных, почти сломленный своими потерями и болью, которую заглушала только невыносимая работа. Я ждал смерти, но вопреки всему она была нетороплива. В какой-то момент я решил покончить с собой, бросившись на находившуюся под током высокого напряжения колючую проволоку, опоясывающую основную территорию лагеря.
Свой суицид назначил на один из апрельских дней, когда нас с бригадой должны были направить на участок, близкий к воротам. План был продуман до мелочей, поэтому вечером накануне я со спокойным сердцем попрощался со своими друзьями по бараку и отправился спать.
Но вместо традиционной утренней побудки, сменявшейся в будние дни построением и перекличкой, нас поднял звук воздушной тревоги, несшийся из репродукторов. В мгновение ока весь барак был на ногах. Заключенные, не сговариваясь, выбежали наружу и попрятались в щелях плаца, предназначенных для защиты от бомбежек.
Но вместо падающих снарядов на территорию лагеря из пролетавших самолетов посыпались листовки. Целое облако из серых прямоугольников, паря и кружась в воздухе, медленно опустилось на серый бетон. Надзиратели, конечно, попытались воспрепятствовать тому, чтобы мы смогли прочитать содержимое этих агиток, но было поздно – часть из этих «даров с неба» осела уже в наших карманах. А потом вечером мы с трепетом, боясь наказания от капо и охраны, зачитывали вслух полученную информацию. Благодаря этой весточке с воли нам стало известно, что немецкая армия находилась на грани капитуляции. Берлин уже был взят союзниками в полукольцо, и падение Третьего рейха являлось вопросом считанных месяцев. Читая это, даже самые суровые и невозмутимые из нас сбивались на слезы. До конца не верилось, что свобода опять могла стать частью нашей жизни.
С этими радостными мыслями заключенные нашего барака отправились спать.
Я же ещё долго вглядывался в темноту, пытаясь понять, радует ли меня перспектива освобождения и нет. Ведь там, за воротами лагеря, меня ждала только пугающая пустота. Моя профессия, скорее всего, была безвозвратно утрачена. Друзей, с которыми мне хотелось бы продолжить общение, не осталось. Часть из них погибла, другая же благополучно перешла на сторону правящей власти. Но самое главное, я потерял Тебя. Судьба не оставила мне даже слабого утешения в виде Твоей могилы; Твой прах был безжалостно развеян ветром над прилегавшими к лагерю лесами. А что было оставлено мне? Только обрывки воспоминаний.
На следующее утро нас подняли ещё до рассвета. Вначале мы не связали это со вчерашним происшествием, но уже потом, стоя на плацу проверок, мы поняли – лагерь срочно очищают от главных свидетелей, то есть от нас.
Заключенных быстро пересчитали, после этого первой группе из пятисот человек выдали по буханке хлеба и одеялу. Далее их, в сопровождении конвоиров, вывели из лагеря. После этого начали снаряжать следующую порцию заключенных. Сборы продлились до самого вечера. Наш барак выходил одним из последних, так что продовольствия нам не досталось никакого.
Так начался наш марш. К середине пути добрались немногие. Как уже говорилось ранее, самых слабых и больных надзиратели расстреливали. Другие же гибли от голода.
Окончательно не погибнуть нам помогали машины «Красного креста», которые подвозили продовольствие. Правда, вначале наши конвоиры отказывались брать у них продукты, но представители упомянутой благотворительной организации проявили настойчивость и через некоторое время пакеты с едой были розданы заключенным, по одному на четыре человека.
До сих пор помню то ощущение шока, которое я испытал, когда мы с товарищами открыли первый пакет от «Красного креста». Среди обрывков бумаги лежали продукты, вкус которых большинство из нас успели позабыть: масло, сыр, колбаса. Мне и моим товарищам удалось сохранить остатки благоразумия, в результате чего еды нам хватило на несколько дней. А вот многие бывшие заключенные, которые набросились на этот нежданный дар сразу, поплатились приступами дизентерии, и, как следствие, собственной гибелью.
Правда, прошло уже много дней с того момента, когда мы в последний раз получали эту гуманитарную помощь. Голод воцарился над нашей скорбной процессией с новой силой, а конца нашему походу все не виделось.
Лежа на земле, я чувствовал, как холод забирается под мою одежду. Ослабленный организм не мог с ним бороться, да и припустивший мелкий дождь только способствовал дрожи, охватившей мое тело. Я сильнее прижался к своему соседу, лежавшему рядом, натянул одело чуть ли ни на голову и опять попытался погрузиться в свои полугрезы-полусны.
Но неожиданно почувствовал в воздухе какое-то неясное шевеление.
Вначале мне подумалось, что это часть забытья, охватившего мое сознание. Но через несколько минут послышались громкие звуки сотен голосов, потом пронесся звук стрельбы, сменившийся истеричным лаем собак и криками. На нашей поляне поднялось движение, сон, окутавший нас с час назад, слетел в мгновение ока.
Я медленно поднялся со своего места, пытаясь понять, что же происходит. Самое поразительное, что ни один из оставшихся рядом с нами конвоиров не посмел меня остановить. Наоборот, в воздухе чувствовался их испуг и напряжение; они словно затаились и ждали развития событий вместе с нами, наравне.
Шум, подобно снежному кому, стал нарастать и двигаться где-то вблизи от нас.
- Всем лечь на землю! – крик одного из наших надзирателей, истеричный и уже неуместный, рванул темноту.
Безумец, прокричавший это, не понял, что тем самым фактически подписал себе приговор. Словно откликаясь на его вопль, гул и сопровождавшее его движение сменили направление и прямиком свернули в нашу сторону.
Поняв свою ошибку, наши надзиратели стали хаотично стрелять в воздух. Чего они хотели этим добиться, было непонятно, ведь в нависшей над нами темноте это было подобно безумию – можно было попасть и в своих. Повинуясь инстинкту самосохранения, я повалился на землю и прикрыл голову руками.
Судя по шуму вокруг, незваные гости добрались до нашей поляны, завязалась борьба, которая, правда, была довольно короткой. Она прореживалась криками на чуждом мне языке, звуками выстрелов и ударов.
Наконец, на поляне воцарилась тишина. Она была секундной и немного тревожной.
Я все ещё не решался поднять голову от земли. Неожиданно прямо надо мной раздался звук ломающейся ветки, потом послышался громкий разговор нескольких мужчин на все том же незнакомом языке. Я почувствовал, как кто-то наклонился надо мной, вслед за этим сквозь закрытые веки просочился яркий свет, судя по всему, шедший от фонарика.
- Lejtinant, kagetsa, tut est esho odin jivoi!
Кто-то осторожно потрепал меня по плечу. Я понял, что нужно открыть глаза и подняться со своего места. Вслед за этим на меня обрушился целый ворох голосов. Радостных и счастливых голосов…