***
Минхо тянет руки вверх, разминая затекшие мышцы. Тело ломит после неудобной позы, голова ноет тупой, пульсирующей болью, едва он размыкает глаза. Щурится от тусклого утреннего света, и первое, что чувствует — холод. В кровати пусто. Холодно и очень пусто. Но память цепляется за другое. Минхо помнит, как прижимал к себе Джисона. Помнит, как целовал его в макушку, вдыхая запах волос. Помнит, как обнимал за талию, как само собой разумеющееся. Минхо резко садится. Движение выходит слишком быстрым, голова взрывается болью, и он хватается за виски, тихо стонет сквозь зубы. Ему же не приснилось? Нет, не могло присниться. Это было более чем реально — губы Джисона, мягкие и сладкие, его вкус, его тепло, его отчаянные прикосновения. Минхо поднимает голову и видит Джисона. Тот стоит спиной к нему у своей кровати и складывает вещи в сумку. Швыряет их с такой силой, будто ненавидит каждую вещь, к которой прикасается. Джинсы летят следом за футболками, носки комкаются и падают внутрь без всякой системы. Минхо становится неприятно от этого зрелища. Не может понять — зол Джисон или обижен. Или вчера все было настолько плохо, что он решил съехать? Минхо медленно поднимается с кровати. Тело слушается плохо, ноги ватные, но он заставляет себя идти. Замечает, как спина Джисона напрягается, будто он чувствует приближение. Минхо ступает аккуратно, будто подходит к пугливому зверьку, который может сорваться и убежать в любую секунду. Останавливается в шаге, не решаясь прикоснуться. — Сони, — шепчет он тихо, чтобы не спугнуть. — Все хорошо? Что ты делаешь? Джисон застывает с рубашкой в руке. Секунда, две, три — он стоит не двигаясь, будто решая, что делать дальше. Потом кидает рубашку в сумку, даже не глядя, куда она падает. — Нет… я… Не договаривает. Резко разворачивается, и Минхо замечает слезы. Блестящие дорожки на щеках, красные глаза, мокрые ресницы. Джисон врезается в его тело, обвивая руками спину, прижимаясь так сильно, будто хочет стать частью его. Минхо сразу прижимает его к себе. Как делал это тысячи раз. Гладит по голове, перебирает мягкие пряди, чувствуя, как тело Джисона сотрясается от беззвучных рыданий. — Эй, — голос надрывается, потому что Минхо не любит смотреть, как Джисон плачет. Это, наверное, худшее, что ему доводилось видеть в своей жизни. — Что случилось? Почему ты плачешь? Джисон молчит. Только сильнее впивается пальцами в лопатки Минхо, царапая кожу, и всхлипывает прямо в голую грудь, оставляя на ней соленые дорожки слез. Минхо не торопит. Просто держит в своих руках. Просто гладит по спине. Просто перебирает волосы, успокаивая. И знает, что сейчас он сделает все, что Джисон попросит. Все, что угодно. Джисон тычется носом в шею Минхо. Слезы продолжают стекать по щекам, тяжелыми каплями падают на голое тело Минхо, и тот чувствует каждый удар, каждую соленую дорожку, каждую частичку чужой боли. Минхо не знает, что делать. Не знает, почему Джисон плачет. Но хочет помочь. Как угодно, любым способом, любой ценой. Сделать что угодно, лишь бы Джисон больше никогда не плакал. Джисон проводит носом по коже, вызывая мурашки по всему телу. Потом отрывается, поднимает голову, и Минхо видит это опухшее, мокрое, такое несчастное лицо. Минхо поднимает ладони. Кладет их Джисону на щеки — осторожно, будто тот сделан из тончайшего фарфора. Большими пальцами стирает дорожки слез, размазывая влагу по коже, пытаясь стереть саму боль. На лице Минхо столько жалости и сочувствия, что Джисону становится больно где-то под ребрами. Джисон слабо тянет один уголок губ вверх. Жалкая попытка улыбнуться, неудачная, почти страшная. — Мне нужно уехать, — шепчет поломано, голос рассыпается на осколки. Минхо хмурится. Гладит пальцами его лицо, наблюдая, как глаза снова наполняются влагой, как ресницы слипаются, как нижняя губа дрожит. — Домой? — спрашивает осторожно. Джисон кивает. — Зачем? Джисон отводит взгляд. Не может смотреть в эти глаза, полные тревоги и любви. Но руки Минхо со своего лица не убирает — держится за них, как за единственную опору в тонущем мире. — Моя мама… Она… Не договаривает. Не может. Слова застревают в горле, превращаются в камни. Из глаз снова брызжет влага, и он снова прижимается к Минхо всем телом, вжимается, прячется, будто можно спрятаться от этих слов, от этой правды, от этой реальности. Минхо тяжело вздыхает. Крепко обвивает Джисона руками, прижимает к себе так сильно, что, кажется, может задушить. Но Джисону нужно именно это — чувствовать, что он рядом. — Сони… — голос Минхо дрожит. — Ты же не хочешь сказать, что… — Она умерла, Минхо, — громко всхлипывает Джисон. Трется о плечо Минхо, вытирая слезы, размазывая их по чужой коже, оставляя свой след. Минхо стоит в ступоре. Ноги подкашиваются, и он хочет сесть, провалиться сквозь пол, исчезнуть. Но Джисон надеется на него. Джисон держится за него. Джисону нужно, чтобы он был сильным. Хотя Минхо от этой новости больно не меньше. Мать Джисона он никогда не любил. Даже не уважал. За все раны, что она нанесла своему сыну, которые в конечном счете лечил именно Минхо, а не она. За всю боль, что пришлось пережить Джисону из-за нее. За все слезы, которые Минхо вытирал с этих щек. Но Джисон… Джисон любил ее. Потому что, к сожалению, такова человеческая природа — любить даже тех, кто причиняет боль. Сердце разбивается на тысячу мерзких осколков тогда, когда Минхо спрашивает: — Хочешь, я поеду с тобой? Касается губами его уха, и это прикосновение прошибает насквозь, заставляет забыть, как дышать. И Джисон хочет. Очень хочет, до желания закричать «да, пожалуйста, не отпускай меня!». Он не хочет отходить от Минхо ни на минуту. Не хочет быть без него, не хочет чувствовать эту пустоту, не хочет оставаться один на один с тем, что сейчас разрывает его изнутри. Но это его боль. Его мать, его прошлое, его кошмар. И Джисон не хочет делать Минхо ее частью. Не хочет, чтобы эти темные, липкие, уродливые чувства коснулись его. Минхо чистый. Минхо светлый. Минхо — единственное хорошее, что есть в этой жизни. Он должен справиться с этим один. Должен пережить это в одиночку и не причинять Минхо вреда. Минхо этого не заслужил. Не должен впитывать в себя эту боль, эту грязь, эти слезы. Поэтому Джисон отстраняется. Легонько касается губами щеки Минхо — короткий поцелуй, полный всего, что он не может сказать. — Не нужно… — снова пытается улыбнуться. — Я хочу побыть один. Минхо кивает. Смотрит на него тяжелым взглядом, в котором столько всего — боль, тревога, желание защитить, уберечь. Но он кивает и отпускает. Хотя делать этого не хочется. Совсем. Джисон снова поворачивается к своей сумке. Продолжает складывать вещи, руки дрожат, пальцы не слушаются, но он заставляет себя двигаться. Минхо невыносимо смотреть на это. Джисон чувствует это спиной — его тревожный взгляд прожигает кожу, оставляет следы, требует остановиться. Но Минхо отходит к своей кровати. Садится на край, сжимает руки в кулаки и молчит. Уважает решение. Джисон знает, что поступает правильно. Минхо не должен стать частью этой боли. Это сугубо его проблема, его крест, его наказание. И он разберется сам. Хотя без Минхо будет, наверное, еще хуже. Но Джисон не смеет втягивать его в это.***
Джисон стоит напротив мемориала своей матери и ничего не чувствует. Нет, не так. Он чувствует. Чувствует так сильно, что это невозможно вынести. Разъедающую изнутри боль, которая рвет все его внутренности на куски, обжигает кислотой, сдавливает сердце в тиски, не давая дышать. Но это же ничего, верно? Это нормально, когда умирает близкий человек. Особенно если это родная мать. Особенно если это та, кто дала тебе жизнь, даже если потом превратила эту жизнь в ад. Джисон считает, что эта боль — ничто. Ничто по сравнению с тем, как тяжело было его матери перед тем, как она залезла в петлю. Он не удивился, узнав, что это был суицид. Сказать, что было чуть больнее — да, было. Но удивления не было. Его мать всю жизнь болела. И Джисон находил тысячу и одно оправдание ее поведению. То это просто период депрессии, то алкоголизм затуманил разум, то биполярное расстройство, то раздвоение личности — он цеплялся за любые диагнозы, лишь бы не признавать очевидное. Защищал маму от напастей родственников, от их косых взглядов и осуждающих шепотков. Говорил им, что ей просто сейчас тяжело, поэтому она такая. Поэтому пьет. Поэтому кричит. Поэтому не помнит, что у нее есть сын. И теперь Джисон стоит напротив ее праха. И защищать больше некого. Никого, кроме себя. Но защищать нужно себя от собственных рук, которые готовы сжаться на горле. Которые готовы оборвать эту жалкую жизнь и пойти вслед за мамой. Потому что, наверное, это единственный способ снова быть рядом с ней. Джисон не плачет. Он все выплакал еще на вокзале, в объятиях Минхо. Оставил ему часть своей боли мокрыми дорожками на куртке, солеными разводами на щеках, беззвучными всхлипами в плечо. И теперь внутри так же пусто, как и тесно одновременно. Будто внутри огромная дыра, но при этом все органы сжались в тугой комок и давят на ребра изнутри. Это неприятное ощущение. Очень неприятное. Джисон хочет исчезнуть. Чтобы не чувствовать. И теперь он жалеет. Жалеет, что не приехал еще хотя бы раз перед ее смертью. Что не попытался снова достучаться до нее, пробить эту стену из обиды и злости, которая выросла между ними за годы. Что не сказал, что прощает ее. Что больше не злится. Хотя считал, что будет злиться всю жизнь. Имел на это право, наверное. Она лишила его детства — тех беззаботных лет, когда дети должны бегать, смеяться, радоваться. Лишила его собственного достоинства — каждым словом, каждым взглядом, каждым днем, проведенным в атмосфере ненависти. Лишила его желания жить эту бессмысленную жизнь, которая, как ему казалось, несет в себе только боль и страдания. Но сейчас, разглядывая вазу с ее прахом, глядя на старую фотографию, стоящую рядом, он больше не злится. Злость ушла, оставив после себя только пустоту и эту разрывающую тоску. — Мам… — голос срывается, но он заставляет себя продолжать. — Все хорошо. Я люблю тебя. Слова выходят сухими, почти безжизненными. Но Джисон говорит это искренне. Впервые за долгие годы говорит эти слова и не чувствует, что врет. Глядя на ее старую фотографию — наверное, единственную, где она улыбается. Улыбается потому, что Джисона еще нет. Потому что он еще не испортил ей жизнь своим появлением. Джисону нравится эта ее фотография. На ней она… живая. Счастливая. За все свои двадцать один год он ее такой никогда не видел. Только на этой старой, выцветшей карточке, где молодая женщина смотрит в объектив и улыбается так, будто у нее все впереди. И может, если бы он успел приехать раньше, ему бы довелось увидеть нечто похожее. Может, еще один разговор, еще одна попытка, еще один шанс — и она была бы жива. Может, он смог бы что-то изменить, сказать нужные слова, найти правильный подход. Джисон знает, что не должен себя винить. Внутренний голос, похожий на Минхо, твердит, что это не его ответственность, не его выбор, не его вина. Но как не винить себя, когда оба родителя ушли из жизни добровольно? Когда оба говорили, что их жизнь несчастна только из-за него? Из-за родного сына, который должен был стать смыслом, радостью, продолжением, а стал причиной и оправданием. Оба выбрали уйти. Оба оставили его одного разбираться с этим.***
Дома у тети уютно, но пусто. Джисон не находит там себе места — мечется взглядом по стенам, по фотографиям в рамках, по цветам на подоконниках, но ни на чем не может остановиться. Сидит в гостиной на краешке дивана, сведя коленки вплотную и обхватив их руками, будто пытается стать как можно незаметнее. Часы тикают слишком громко в тишине чужой квартиры. Но даже этот громкий, навязчивый звук не заглушает мысли. Они громче. Они всегда громче. Джисон не знает, чего ждет. Он не уверен, что хочет ставить эту точку. По маме скучает. И все еще думает, что сможет все исправить. Сможет подойти к ней, извиниться за все — за то, что родился, за то, что был плохим сыном, за то, что не смог сделать ее счастливой. И мама его примет. Наконец-то примет. Обнимет, скажет те слова, которые он ждал всю жизнь: «Все хорошо, сынок. Я не злюсь на тебя». И у них будет все хорошо. Джисон будет приезжать чаще, звонить каждый день, заботиться о ней. Они будут пить чай по вечерам, смотреть телевизор, разговаривать ни о чем. И все будет хорошо. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Только вот… — Джисон-и, идем, поешь. Голос тети вырывает из омута мыслей, возвращает в реальность. Джисон резко отрывает глаза от пола, моргает, пытаясь сфокусироваться. Тетя Кан стоит в дверях и мягко улыбается, вытирая руки полотенцем. Из кухни доносится приятный запах — жареная курица и кимчи. Мама тоже часто это готовила. Джисон автоматически поднимается с дивана. Вежливо кланяется, как учили в детстве. — Спасибо, но я не голоден. Женщина подходит ближе. — Не выдумывай, — теплая ладонь ложится на руку, чуть сжимает. — Ты с утра еще ничего не ел. Пойдем. Она хватает Джисона под руку и ведет на кухню, не оставляя выбора. Джисон не сопротивляется. Молча дает себя вести, переставляет ноги, двигается по инерции. И наверное, благодарен за эту заботу. Но внутри пусто. И от запаха еды начинает воротить. Он все равно проходит на кухню, садится за стол, смотрит, как тетя пододвигает к нему дымящуюся тарелку. — Вот, покушай. Наберись сил. — Спасибо, — Джисон поджимает губы. Кивает, потому что так надо. Он берет в руки палочки. Замирает. Тупо смотрит на тарелку — курица, как он и думал, кимчи, рис. Все такое знакомое, такое родное, такое невыносимое. На глазах снова слезы. Одна из них срывается и падает прямо в тарелку, впитывается в рис, исчезает. Джисон часто моргает, пытаясь остановить этот поток, но поздно. Потому что вспоминает. Вспоминает, как мама готовила эту курицу. Бесконечно много раз, даже когда Джисона уже тошнило от ее запаха. Но он все равно ел. Потому что это мама приготовила. Потому что «не хочешь есть — тогда вали». Потому что если не съешь, значит, не ценишь. И Джисон ел. Давился, но глотал. Потому что это мама. Потому что она о нем заботилась. — Джисон-и… — теплый голос тети раздается совсем рядом. Аккуратные руки ложатся на плечи, приобнимают, прижимают. — Все будет хорошо, мой мальчик. Ты справишься. Джисон больше не сдерживает слезы. Они текут ручьем, заливают лицо, капают на стол, на одежду, в тарелку с курицей и кимчи. Тарелка наполняется его болью, его потерей, его тоской. Он всхлипывает громко, по-детски. Потому что мамы больше нет, и никогда уже не будет, и никакие «все будет хорошо» это не исправят. Джисон не знает, что делать, когда так больно. Хочется лечь на пол, прямо здесь, на холодный кафель тетиной кухни, залить его слезами и вечно жалеть себя. Жалеть свою неспособность быть хорошим человеком, свою никчемность, свою вину за каждый сделанный и несделанный шаг. Бесконечно винить себя, вынашивать в себе этот скрежет сердца, этот крик, который никто не слышит. И утопиться в каком-нибудь пруду этого маленького родного города. В том, где они с мамой когда-то кормили уток, когда она еще была в состоянии встать с постели и выйти на улицу. В том, где вода кажется черной и глубокой, готовой принять и спрятать. Но это же слишком жалко. Слишком даже для него. Он хочет жить. Иногда хочет. Иногда, когда Минхо приносит ему еду и они ужинают вместе, сидя на его кровати, касаясь плечами. Иногда, когда Минхо засыпает с ним в одной кровати. Иногда, когда Минхо гладит его по голове и говорит какую-нибудь сопливую чушь о том, что все изменится, что будет лучше. И Джисон слушает. И верит. Потому что Минхо — весь его мир. Потому что он не может не верить единственному человеку, который всегда был рядом. Потому что в его голосе столько уверенности, что сопротивление кажется бессмысленным. Хотя ведь знает, что ничего не изменится. Знает, что всегда будет больно. Что Минхо способен эту боль притуплять, сгладить острые углы, успокоить на мгновение, заставить забыться на пару часов. Но не способен излечить. Вряд ли хоть один человек в мире способен на это. Потому что в Джисоне много боли. Слишком много. Она копилась годами, слоями, как геологические отложения. Иногда эта боль выходит наружу — слезами, криками, дрожью в руках. Иногда сидит внутри, подавленная и скомканная, запертая в самом темном углу души. И Джисон часто делает вид, что все в порядке. Что ему не больно. Что ему хорошо. Но ему всегда больно. Каждое утро, когда приходится открывать глаза и понимать, что новый день наступил. Каждый день, наполненный страхом, что сегодняшний день не принесет ничего хорошего. Каждый вечер, когда тишина становится громче мыслей. Каждую ночь, когда кошмары приходят за своей данью. Он живет с этим. Этой болью питается, потому что это все, что у него есть. Она стала частью его, срослась с костями, въелась в кровь, проросла в каждую клетку. Он носит это в себе и пытается с этим существовать, балансируя на грани, не падая, но и не взлетая. Он бы давно прекратил эти мучения. Давно поставил точку. Но Минхо… Минхо заставляет его жить. Заставляет проживать каждое новое ненавистное утро, каждый день, наполненный страхом, каждый вечер, каждую ночь. Это мама научила его видеть боль и страдания во всем, что окружает. Каждое событие, каждое слово, каждый взгляд она превращала в источник страдания. Научила ждать подвоха, искать плохое, готовиться к худшему. А Минхо пытается эти знания стереть. Закопать глубоко-глубоко, где они не смогут причинять вред. Переписать программу, заменить боль чем-то другим. Научить видеть свет даже в самой кромешной тьме. Но эту боль придется носить бесконечно долго. До самого последнего вздоха, до последнего «прости», сорвавшегося с губ, до последнего взгляда на этот мир, который так и не стал родным. Джисон знает — легче не станет. Никогда. Потому что эту боль он считает вечной, вплетенной в саму ткань его существа, неотделимой от него самого. Эти скитания с целью найти свое место — бесконечными, как дорога, у которой нет конца, только новые и новые повороты, ведущие в никуда. Он пытался переписать свою судьбу. Честно пытался, изо всех сил, которые еще оставались в этом истерзанном теле. Пытался построить что-то новое на месте обломков, собрать по кусочкам, склеить разбитое, вырастить из пепла. Но все хлипкие конструкции рухнули, не успев окрепнуть. Слишком слабый фундамент, слишком гнилой материал, слишком кривые руки. И теперь у него ничего нет. Кроме пустоты, которая разрастается внутри, заполняя каждую клетку, каждый сосуд, каждый миллиметр души. Кроме сожалений, бесконечных, как этот день, как эта ночь, как эта жизнь. Сожалений о том, что он сделал. И о том, чего он не успел сделать. И уже никогда не сможет. Это горько. Хоть ладони тети и ласково гладят по спине, вырисовывая круги, пытаясь успокоить, согреть, защитить. Хоть в ушах и звенит ее голос, мягкий, обещающий хорошее будущее и решение всех проблем. Джисон слышит эти слова, но не может верить. Не может позволить себе поверить, потому что знает правду. У Джисона нет проблем. Проблема — он сам.***
Джисон пережил этот день. Как и все остальные до этого, как и те, что будут после. Но на этот раз в груди в разы теснее и темнее, чем в любой день до этого. Такая же темнота, такая же тяжесть, такая же пустота, только умноженная на десятилетие взросления. Разве что день смерти отца был похож на этот. Но тогда Джисону было пятнадцать, он был ребенком, и боль была детской. Тогда он еще верил, что все можно исправить. Теперь не верит. Теперь ему двадцать один, и боль тянет ровно на этот возраст. Джисон прожил этот день. Как проживет и следующий. И, возможно, еще несколько десятков таких же мрачных дней, если это вообще имеет смысл. Если в конце всего этого ожидает хоть что-то, кроме очередной потери, очередного удара, очередного доказательства того, что он недостаточно хорош, чтобы оставаться. Тетя предоставила ему всю гостиную в личное пользование. Сказала, что Джисон может остаться на столько, на сколько хочет. Сказала, что он всегда здесь желанный. Сказала, что ему нужно время. И возможно, он не хочет уезжать чуть сильнее, чем думал. Потому что хоть улицы родного города и пропитаны его горечью, его обидами, его засохшими слезами, хоть каждый угол здесь напоминает о том, что он не смог, не успел, не спас — здесь не нужно притворяться. Не нужно жить чужую жизнь, которую он не заслужил. Не нужно выдавливать из себя смелость, которой у него просто нет. Не нужно прятаться. Здесь можно быть поломанным, слабым Джисоном, которым он и является на самом деле. Маленьким сломанным мальчиком, которого никто не спасет. Потому что некому спасать. Потому что поздно. Потому что слишком много всего накопилось, чтобы можно было разгрести чужими руками. Джисон хочет остаться. Но не хочет рубить единственные корни, связывающие его с хоть каким-то будущим. Учеба, университет, диплом — единственная ниточка, которая держит его в этой реальности, единственная причина вставать по утрам, единственное оправдание тому, что он все еще здесь. Поэтому он просто останется здесь на время. Возьмет паузу, которую никто не предлагал, но тетя дала молчаливое разрешение. И попробует прожить эту боль. Впитать ее так глубоко, чтобы она не смогла выбраться наружу, чтобы не ранить тех, кто рядом. Попробует излечить себя сам. Хотя бы на время. Хотя бы настолько, чтобы научиться заново дышать. Ради себя. Ради Минхо. Минхо не должен видеть его таким. Не должен смотреть, как он рассыпается на глазах, и чувствовать свое бессилие что-то изменить. Минхо не должен больше протягивать руку помощи каждый раз, когда Джисон не справляется сам. Минхо и так слишком много вложил в него, слишком долго тащил на себе, слишком сильно привязал к себе эту ношу. Джисон хоть раз должен сделать что-то самостоятельно. Помочь себе сам. Не выклянчивать эту помощь у человека, который и без того повяз в его дерьме по уши. Просто начать дышать без чужой поддержки. Хотя, может, это просто оправдание. Оправдание тому, что Джисон уже второй день не звонит и не пишет Минхо. Просто выключил телефон сразу, как сел в поезд, нажал кнопку, и экран погас, отрезая его от всего мира, от всех вопросов, от всех «как ты» и «ты как». И с того момента даже не включал его, чтобы узнать время. Не включал, потому что знал: как только экран загорится, он увидит сообщения. Пропущенные звонки. Уведомления, которые будут множиться с каждым часом, с каждым днем, с каждым разом, когда Минхо будет брать телефон в руки и набирать его номер. Не включал, потому что знал, что сорвется. Захочет вернуться. Захочет быть рядом, чувствовать тепло чужого тела, дышать одним воздухом. Захочет снова вытереть о Минхо свои слезы, спрятаться в его плечо, сделать его своей подушкой безопасности, как делал всегда. Потому что Минхо — единственное место, где можно быть слабым. Единственные руки, которые держат, не спрашивая, зачем. Единственный голос, который говорит «я здесь» без всяких условий. И Джисон знает: Минхо не против. Минхо примет его, подставит плечо, обнимет так крепко, что трещины в груди сойдутся, и будет слушать рыдания хоть всю ночь, не задавая вопросов, не требуя объяснений. Потому что Минхо всегда так делает. Но теперь Джисон против. Минхо не заслужил этого. Не заслужил каждую ночь успокаивать его кошмары, каждое утро вытирать его слезы, каждый день тащить на себе чужую боль, которая весит больше, чем он сам. Минхо заслужил построить свое счастье. Улыбаться каждому дню, не оглядываясь на того, кто вечно ломается. Жить свою жизнь, не подстраиваясь под чужую агонию. И Джисон не смеет омрачать его жизнь просто своим существованием. Просто тем фактом, что он есть. Что ему всегда плохо. Что он никогда не научится справляться сам. Но наверное, Минхо должен быть в курсе. Минхо же не чужой. Минхо должен знать, что Джисон не исчез. Что он просто… берет паузу. Пытается не утянуть за собой единственного человека, который остался. Именно поэтому Джисон включает телефон. Экран загорается ярко, режет глаза, и прежде чем они привыкают, он уже видит цифры на уведомлениях. Сорок семь сообщений. Двадцать три пропущенных. Он садится в позу лотоса, поджимая ноги под себя, обхватывая колени руками, будто готовится к удару. Именно поэтому открывает диалог. Пальцы дрожат, когда он касается экрана, но он заставляет себя. И читает. Первое сообщение Минхо написал, когда Джисон только сел в поезд: Минхо💙💙 «Сони, напиши, как приедешь, хорошо?» 12:13 Но Джисон даже его не видел. Телефон уже был выключен и сообщение повисло в пустоте непрочитанным. Следующее — через несколько часов. Минхо💙💙 «Сони, ну как добрался? Я звонил тебе, ты выключил телефон?» 15:21 И вместе с ним — три пропущенных. Джисон чувствует, как глаза начинают мутнеть, но он продолжает читать. Пальцы скользят по экрану, открывая новые сообщения, и каждое впивается в грудь острее предыдущего. Следующие Минхо писал в течение всего вчерашнего дня. С промежутком в несколько часов, будто отмерял время между попытками не слишком давить, но и не оставлять одного. Минхо💙💙 «Напиши хотя бы» 16:35 «Пожалуйста?» 17:01 «Эй, Сони, не переживай насчет завтра, ладно? Все будет хорошо, ты справишься» 19:05 Джисон шмыгает носом. Вытирает первые слезы с щек, но они текут снова, предательские, горячие, бесконечные. Минхо 💙💙 «Я уже очень переживаю, пожалуйста, включи телефон» 21:54 И еще десяток пропущенных — красные цифры на экране, как удары, как крики, как доказательство того, что Минхо ждал. Минхо💙💙 «Я скучаю» 22:32 Слезы прожигают кожу щек, скатываются на подбородок, капают на экран, размазываются под пальцами. Джисон изо всех сил держится, чтобы не зарыдать в голос. Потому что каждое сообщение Минхо пропитано обидой. Отчаянием. Страхом. И Джисон снова винит себя. За то, что не написал раньше. За то, что заставил ждать. За то, что снова причиняет боль тому, кто меньше всего этого заслуживает. Следующие сообщения чуть проще. Но не менее болезненные. Минхо💙💙 «Доброй ночи, Сони. Я люблю тебя» 23:43 И все остальные — уже за сегодня, с более маленьким интервалом, будто Минхо проснулся и сразу взял телефон, будто не мог больше ждать. О том, что Минхо поел. О том, что много думал о Джисоне. О том, что сходил на тренировку в спортзал, как чуть не придавил какую-то девушку штангой — и прочая ерунда, чтобы отвлечься. Чтобы отвлечь себя. Чтобы отвлечь Джисона. Чтобы создать иллюзию обычного дня. Еще восемь пропущенных. Еще куча сообщений. Джисон листает до последнего, почти не разбирая букв сквозь пелену густых слез, которые застилают глаза, мешают видеть, мешают дышать. Минхо 💙💙 «Сони, я напишу заявление о твоей пропаже, если ты не ответишь мне сегодня. Я знаю, что тебе нужно время. Но напиши хотя бы, что ты жив, ладно? Скучаю» 18:40 Джисон вытирает слезы. Трет глаза кулаками, пытается прочистить зрение, сфокусироваться, взять себя в руки. Пальцы уже тянутся к клавиатуре, готовятся печатать, подбирает слова, с которых можно начать. Но не успевает даже коснуться экрана. Телефон вибрирует в руках. Имя Минхо горит на весь экран, освещая темноту гостиной, разгоняя тишину. Джисон вздрагивает, сжимает телефон в руке, чувствуя, как сердце пропускает удар, потом еще один, потом начинает колотиться где-то в горле. И осторожно принимает вызов. — Сони? — голос Минхо аккуратный. Совсем тихий, будто он боится спугнуть, боится, что Джисон повесит трубку, боится, что этот разговор — последний. Джисон снова вздрагивает от своего имени из его уст. Оно звучит очень правильно, когда произносится этим голосом — мягким, теплым, родным. Но теперь снова страшно. Снова больно. И голос застревает в горле, пока он сглатывает слезы, пытается взять себя в руки, пытается не разрыдаться в трубку. — Привет… — шепчет он, и слова даются с трудом, рвутся на куски. — Прости, что не… — Ты как? Держишься? Минхо перебивает мягко, не давая извиняться, не заставляя объяснять. Джисон вздыхает, прижимает ладонь к лицу, закрывает глаза, чувствуя, как влага снова подступает. — Не совсем, но… — он заставляет себя вдохнуть глубже. — Все будет в порядке. Минхо тепло выдыхает в трубку. И Джисон готов поклясться, что чувствует это дыхание на своей щеке. Будто Минхо рядом. Будто можно протянуть руку и коснуться. Будто расстояние не имеет значения. — Я не знаю, насколько эгоистично это прозвучит, но… — Минхо замолкает, и Джисон слышит, как он колеблется, подбирает слова. Джисон тихо хмыкает. — Говори. — Я скучаю по тебе, — голос дрожит. — Очень сильно, Сони. Правда. Я не думал, что будет так тяжело. Он пытается выдавить смешок, но Джисон знает, что ему не до смеха. Знает, как Минхо сейчас ходит по комнате, сжимая телефон в руке, кусая губы, стараясь не показать, как ему страшно. Знает, потому что сам чувствует то же самое. — Я тоже скучаю, Минхо. Но… — Джисон сжимает плед в пальцах, мнет ткань, пытаясь успокоиться, хотя какой там. — Мне придется остаться здесь еще на пару недель. — Что-то случилось или… — Мне нужно побыть одному. Минхо молчит дольше, чем Джисон ожидал, дольше, чем может выдержать тишина, которая повисает между ними тяжелым грузом. Джисон отводит телефон от уха, проверяет, не прервалась ли связь. Но Минхо просто не знает, что сказать. Спустя несколько секунд тишины Минхо выдыхает. — Хорошо, Сони. Если это тебе нужно, то… оставайся. Джисон поджимает губы. Чувствует, как внутри все сжимается от этих слов, от того, с какой болью они произнесены. Минхо не хочет отпускать. Джисон не хочет оставаться. Но ему это нужно. Им это нужно. — Прости. Я знаю, что это не лучший момент, чтобы избегать тебя, и мне жаль, что приходится делать это, но… — голос срывается, отдает болью в висках. — Я не могу сейчас быть рядом с тобой. Минхо глубоко дышит. Джисон уверен, что Минхо места себе не находит. Вероятно, сейчас ходит по комнате туда-сюда, пытаясь справиться с тем, что не может ничего изменить. — Я понимаю, Сони. Все в порядке. Просто… будь на связи? — Я думаю… — Джисон запинается, понимая, как неприятно то, что он скажет. — Это тоже будет лишним сейчас. Минхо снова молчит. Тишина затягивается, становится вязкой. Джисон слышит его боль. И ненавидит себя за это. Но сделать ничего не может. — Эй, — зовет он тихо, боясь, что Минхо исчез. — Ты тут? — Да, — голос приходит сразу, будто Минхо только и ждал, что его позовут. — Я… все в порядке. Я сделаю все, что попросишь, Сони, но… — он снова замолкает. — Можно спросить кое-что? — Конечно. — Поцелуй… он же не… — Я сделал бы это снова, — выпаливает Джисон, не давая договорить глупость. И Джисон чувствует улыбку Минхо сквозь телефон. Становится некомфортно от того, что Минхо вообще мог думать, будто тот поцелуй ничего не значил. Когда для Джисона он значил все. Абсолютно все. Каждое «люблю», каждое «только тебя». Спустя мгновение, которое кажется вечностью, Джисон спрашивает: — А ты… повторил бы? Хотя знает ответ. Наверняка знает. Но все равно хочет послушать. Как наркоман, который не может насытиться, как умирающий от жажды, который нашел источник. Минхо тихо смеется в трубку. — Конечно, Сони, — голос мягкий, теплый, обещающий. — Тысячу раз. Джисон неловко улыбается. Чувствует, как внутри разливается что-то теплое, тягучее, сладкое. Словно мед растекся по венам. — Ровно тысячу? Вопрос глупый, но Джисону почему-то немного весело. И страшно отпускать. И хочется тянуть этот разговор бесконечно. — Сколько захочешь, — Минхо говорит это так, будто речь идет о чем-то само собой разумеющемся, будто готов отдать Джисону все поцелуи мира, не торгуясь. — Могу целовать каждый день ровное количество раз. Или только по твоей просьбе. Могу целовать без остановки. Или всего пару раз в день. Как пожелаешь, Сони. Джисон теперь смеется. Ему нужно привыкнуть к таким разговорам с Минхо. Потому что это кажется нелепым — обсуждать количество поцелуев. Но все равно очень нравится. — Я тебя понял, — Джисон улыбается чуть шире. — Поцелуешь меня дважды, когда я вернусь? — Всего дважды? И Джисону хорошо. Потому что он хочет забрать все поцелуи Минхо. Навсегда оставить их только для себя. Поэтому он снова смеется. — Не целуй никого, пока меня нет. Обещай мне. — Я не думаю, что когда-либо теперь захочу поцеловать кого-то другого, Сони. Не переживай. Джисон вздыхает. Сердце обрастает теплом, которое Минхо ему дарит. Теплом, которое согревает, держит, не дает рассыпаться на куски. Он не хочет заканчивать этот звонок. Не хочет оставаться в тишине наедине с собой, со своей болью, со своими мыслями. Но Минхо не должен становиться жертвой. Поэтому Джисон сдерживает слезы. — Хорошо, я тебе верю, Минхо. И… — он запинается, чувствуя, как ком встает посреди горла. — Соблюдай, пожалуйста, порядок в комнате. Минхо фыркает. — Обещаю, Сони. Джисон зажмуривается. Прячется за веками от реальности, которая требует, чтобы он нажал эту кнопку. И отпустил. — Мне, наверное, уже пора… Так что… — Конечно, да. Иди. Джисон молчит. Пальцы замирают над экраном, не желая нажимать. Но сбросить нужно. И разобраться нужно. И закончить этот разговор нужно. — Хорошо, тогда я отключаюсь… — Да. — Я люблю тебя, — последнее, что говорит Джисон, прежде чем нажать красную кнопку. Ответ он не слушает. Потому что и так его знает. Потому что он прозвучал в каждой секунде этого разговора. Потому что он живет в каждом ударе его сердца.***
Джисон, наверное, самый неудачливый неудачник из всех, кого только свет носит. И Джисон признает это открыто — самому себе, другим, всему миру, который, кажется, только и ждет, чтобы подтвердить эту истину. Он знает это и принимает как факт. Потому что все, к чему он прикасается, превращается в катастрофу или в недоразумение. Все, что он говорит, звучит нелепо. Все, что он делает, выглядит жалко. Поэтому он смирился. Смирился с тем, что он просто сломанный болтик в этой огромной системе, где и без него все будет работать в обычном режиме. Где его отсутствие не станет потерей, а станет облегчением. Он уверен, что избавит других от такого жалкого существа, как он, если покинет этот мир. Уверен, что всем будет лучше без него. Хоть у Джисона из близких есть только Минхо, а из родственников — только тетя. Но он уверен, что просто избавит их от хлопот, избавив их от себя. И Джисон так считал начиная с десяти лет. Когда мама плакала и кричала, швыряла вещи и говорила, что Джисон все испортил. Что из-за Джисона вся ее жизнь испорчена. Что Джисон виноват во всем. Джисону было десять. Но он все равно вспоминает ее слова. Джисону было десять, и он не готов был узнать, что он — проблема. Джисону было десять, и он уже был сломанным. Поэтому привыкнул он быстро. Быстрее, чем обычные дети привыкают ездить на велосипеде или качаться на качелях. Джисон быстро привык быть проблемой для всего вокруг. Как и быстро привык быть не тем, не нужным, неправильным, невыносимым. Привык к тому, что его присутствие вызывает раздражение, а отсутствие — облегчение. Привык к тому, что он лишний. В двенадцать Джисон познакомился с Минхо. И нет, это не та дружба, где вы знакомитесь на площадке и с этого дня гуляете вместе. Это не обмен игрушками и не совместные качели. Минхо услышал плач Джисона в школьном туалете и просто зашел. Даже не постучал — не спрашивал, не ждал разрешения. Просто открыл дверь и вошел внутрь кабинки, где сидел Джисон, сжавшись в комок, спрятав лицо в коленях, пытаясь стать невидимым. И это был первый и последний человек из всей школы, который увидел, как Джисон плачет. Минхо тогда просто достал салфетки из своего портфеля. Обычные белые салфетки, которые мамы кладут детям. И вытер Джисону все слезы с лица. Сказал только, что урок через несколько минут. Довел до кабинета, держа за руку, как будто это было само собой разумеющееся. И с этого момента не отпускал. Джисону было двенадцать. И он впервые ощутил себя нужным. Джисону было двенадцать, и он впервые услышал слова о том, что это не его вина. Что он не выбирал своих родителей. Джисону было двенадцать, и он нашел свою надежду. В четырнадцать Джисон впервые попробовал алкоголь. Минхо отговаривал его несколько дней. Но Джисон все равно пошел на ту вечеринку старших ребят. Сделал вид, что уверен, сделал вид, что знает, зачем ему это нужно. Попробовал пиво. Вкус не понравился. А вот ощущение — да. Ощущение, что можно на время забыть. Что можно стать кем-то другим. Поэтому после этого они пили с Минхо вдвоем — на крыше, в парке, с фонариками, со смехом, с разговорами до утра. И это было куда лучше любой вечеринки. Когда Джисону было четырнадцать, Минхо начал курить. Если честно, Джисон не помнит, по какой причине это произошло. Может, кто-то угостил, может, хотел казаться старше, может, просто было любопытно. Помнит лишь, как бесконечно ворчал, когда улавливал этот едкий запах. А Минхо всегда смеялся и отходил подальше, выдыхая дым в другую сторону, чтобы не доставало Джисона. И никогда не предлагал попробовать. Даже наоборот — сказал, что Джисону нельзя курить. Что Джисон никогда не должен брать с него пример. И Джисон послушался. Потому что Минхо никогда не желал ему зла. В пятнадцать Джисон потерял отца. И единственным, кто оказался рядом, кто держал за руку, кто не дал провалиться в эту черную дыру, был Минхо. Они много проводили времени вместе. Минхо покупал им пиво и они сидели на крышах, болтая ногами в воздухе, глядя на огни города, и говорили обо всем на свете. О жизни, о смерти, о смысле, о бессмысленности. Джисон плакал в его руках, размазывая слезы по чужой футболке, и Минхо говорил одно и то же — снова, снова, снова: «Ты ни в чем не виноват». В шестнадцать Минхо влюбился в какую-то девчонку, которая впоследствии разбила ему сердце. Ну, или Джисон так думал — потому что Минхо не выглядел сильно расстроенным. А вот расстроенным был Джисон. Сильнее, чем следовало бы. Сильнее, чем позволяла дружба. Потому что тогда он понял: девушек он не любит. И единственный человек, которого Джисон любит по-настоящему сильно, — это Минхо. Поэтому тогда Джисон отдалился. Но Минхо все равно вернул его. Все равно сказал, что важнее Джисона никого нет. Все равно ждал после уроков, все равно покупал еду, кофе, все равно был рядом. В семнадцать Джисон понял, что никогда не найдет никого лучше, чем Минхо. В восемнадцать — что хочет, чтобы Минхо всегда был рядом. В девятнадцать — что с Минхо тяжело жить в одной комнате, потому что сердце колотится слишком громко, а руки чешутся прикасаться. В двадцать — что Минхо слишком много времени проводит на тусовках и слишком много спит с девушками. И что это причиняет боль, которую невозможно игнорировать. В двадцать один Джисон понял. Понял, что Минхо — не просто друг. Понял, что это вся жизнь. Понял, что не хочет его ранить. Понял, что устал быть для него вечной обузой, которую нужно тащить на себе. Понял, что любит. И что боится.