Сказание первое и единственное
1 марта 2026 г., 17:38
Было это во дни давние, когда солнце лениво скользило по столу моему обеденному, а чай, что в кружке стоял, ещё остыть не успел. Сидел я, скромный наблюдатель, за своим немудрёным завтраком и стал вдруг свидетелем события дивного, коему никак поверить не мог: Чайник с глазами решил свататься.
Путь его был тернист и полон чудес. С края стола, где лежали крошки от вчерашнего хлеба, отправился он к Сахарнице, горделиво возвышавшейся на другом краю. А препятствий на пути том несть числа: столовые приборы, словно мосты железные, блюдца да тарелки — пустые и не очень, кружек пяток самых разных, выстроившихся в цепь, подобно сторожам. Не люблю я посуду мыть.
Чайничек шёл величаво, но в глазах его стеклянных залегла тревога. Не во всех, быть может, — с полдюжины лишь; остальные же выражали решимость. Время от времени шипел он носиком и похлопывал крышечкой, будто обращаясь к невидимым силам, дабы помогли ему преодолеть трудности. А я сидел и пошевелиться не смел, лишь тихо присвистывал порой.
И вот, наконец, достиг Чайничек цели своей — Сахарницы. Она встрепенулась на голос его, повернулась к нему своим лучшим бочком, с изображением красивейшего цветка, выслушала, приосанилась и проговорила гневным голоском:
— Да как дерзнул ты, глазастый, ручки моей домогаться? Не для тебя роза моя цвела и не тебе благоухала!
И отвернулась, будто решив, что слов её достаточно. Чайничек тяжело вздохнул, глаза его разом потеряли блеск, и видно было, что в сердце его бушуют противоречия. Потом медленно отступил он, оставляя за собою лёгкий свист и едва слышное шипение. Но стоило ему скрыться из виду за горой использованных салфеток, как пригорюнилась Сахарница.
— Почто же я отказала ему, глупая? Эка невидаль — пара дюжин глаз… Но разве ж сможет он сделать меня счастливой? Ох, несчастная я, несчастная!
Я же взял в руки кружку с чаем и рассеянно подумал: «Вот оно как бывает».
И только молвил сие в уме своём, как узрел путь обратный Чайничка — не менее дивный, нежели шествие его вперёд. Ибо не просто шёл он — пятился сперва горделиво, будто желал показать, что отказ ему нипочём, да крышечкой так хлопал, что ложки на столе звенели, словно колокольцы на ярмарке.
Но недолго длилась важность сия. Зацепился он за край блюдца, покачнулся всем туловом своим пузатым и едва не опрокинулся в молочное море, что разлилось за горой салфеток, скрывших позор его от Сахарницы. Я уж вскрикнуть хотел, да сдержался — не мне, думаю, в судьбы посудные вмешиваться.
Вывернулся он чудом: повернулся на пятке своей металлической, описал круг нелепый, будто в танце заморском, да и шлёпнулся крышечкой о стол. От удара того раздалось звонкое «крэк!», словно треснула сама гордость его. Я даже на кружку свою поглядел — не дала ли и она трещину от такого зрелища.
А Чайничек меж тем сделал вид, будто так и задумано было. Постоял мгновение: глаза его — одни к небу устремлены, другие к крошкам, третьи и вовсе в разные стороны смотрят — и произнёс важно:
— Так я и хотел.
После чего решительно двинулся дальше, но уже не величаво, а суетно: то в салфетке запутается, то о вазу пустую лбом своим металлическим стукнется — и всякий раз раздавалось негромкое, но упрямое «крэк», будто сам стол посмеивался над ним.
Под конец же пути, у самого края родного, оступился он на крошке хлебной — малой, но коварной — и, покачнувшись, прокатился боком, совершив оборот полный, достойный балагана. Замер, притих, да только из носика его вышел тонкий парок, словно вздох смущённый.
И сел он на место своё не героем отвергнутым, а воином, сражённым собственной неуклюжестью; шипение его стало глухим, обиженным. Теперь-то я начал различать, что он там себе под нос бормочет.
— Недостаточно хорош я для неё, видите ли, — кипятился Чайничек. — Посмотрите, цаца какая нашлась! Глаз у меня многовато… А у неё, кроме цветка этого порочного, и посмотреть-то не на что. Ненавижу!
И только я подумал, что на том и сказу конец, как добавил он уже тише, едва слышно, будто сам себе на зло:
— Люблю… окаянную.
Тут-то я и поперхнулся чаем. Ибо не раз доводилось мне слышать брань от посуды, не раз видел я, как тарелки меж собою спорят, чья каёмка краше, но чтоб так — в один миг и ненавидеть, и любить — сие было дело тонкое, почти человеческое.
А Чайничек меж тем продолжал ворчать, расхаживая по своему краю стола взад да вперёд, словно вельможа в думе тяжкой.
— Не пойду боле к ней! — шипел он. — Пусть стоит там со своим цветком расписным да пыль собирает. Не надобна она мне!
Но глаза его, те самые, что не все, но с полдюжины точно тревожные, всё косились в сторону салфеточной горы, за коей скрывалась Сахарница. И чем громче он твердил «ненавижу», тем яснее мне становилось: дело пропащее.
А на другом краю стола меж тем происходило не меньшее смятение. Сахарница, покрутившись на месте, вздохнула, крышечкой звякнула и снова запричитала:
— Эх, дурная я, дурная… А что глаз у него много — так ведь смотреть будет ласково. А шипит он — так ведь тепло в доме от него всегда. Что мне с красоты моей неписанной, коли в сердце пусто?
Сказав так, умолкла она на миг. Я уж подумал, что остынет, образумится. Ан нет — встрепенулась вдруг, словно решимость в ней вскипела не хуже воды в чайнике.
— Пойду! — молвила. — Пойду к нему сама! Чем одной жить да сахар отсыревший стеречь, лучше уж с глазастым счастья попытать.
И двинулась она в путь.
Долго ли, коротко ли, дорога ей досталась ничуть не легче. Сперва надлежало миновать чашку с недопитым молоком — море белое, коварное. Потом — пересечь долину крошечную, где крошки хлебные, будто камни острые, рассыпаны были. А далее — страшная вилка трезубая, что лежала зубцами кверху, словно чудо-юдо железное.
Я же сидел ни жив ни мёртв, наблюдая за её шествием.
— Не дойти ей, — прошептал я сам себе, — рассыплется по дороге да весь сахар по столу растеряет.
Но Сахарница шла упрямо. Перекатилась боком через крошечный овраг, обогнула вилку, едва не зацепившись расписным своим бочком, и, тяжело дыша, приблизилась к краю, где стоял Чайничек, всё ещё бурчащий о великой своей ненависти и любви.
Он услышал её раньше, чем увидел. Глаза его разом вспыхнули, все до единого — и тревожные, и решительные.
— Чего надобно? — проговорил он сурово, отворачиваясь наполовину.
Сахарница приосанилась, цветок её будто ярче стал.
— Возьми меня, Чайник, в жёны, — сказала она, не глядя прямо. — Погорячилась я. Забудь мои слова прежние.
И замерли они оба.
Я уж было решил, что теперь-то, наконец, свершится дело мирное. Но не таковы были нравы посудные.
Чайничек фыркнул, крышечкой хлопнул и заявил горделиво:
— Поздно! Не надобна ты мне. Я теперь свободен. И сахар твой мне горек!
Сахарница вздрогнула, крышечка её задребезжала, будто в ней слёзы пересыпались.
— Ах так?! — воскликнула она. — И ты не нужен мне боле, глазастый! Ненавижу тебя!
И повернулась так резко, что едва не опрокинулась.
Я же сидел, на них глядючи, и только головой качал. Хоть и пустилась Сахарница в путь обратный, но понимал я: история эта ещё не окончена. Ибо где любовь с ненавистью рука об руку ходят, там покоя не жди — ещё не раз предстоит им шагать друг к другу через крошки и вилки, покуда чай в моей кружке окончательно не остынет.