Вальс в F minor

PG-13
Завершён
24
Размер:
9 страниц, 3 386 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник

Часть 1

Настройки
В кабаре было шумно и, как всегда, людно-весело. Собрался весь литературный свет, даже москвичи, так совпало, приехали в Петроград. Были все: Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Кузмин, Ахматова, Мандельштам, Большаков, Асеев...были все. Футуристы сидели за одним столом, то просто разговаривая, то читая стихи, то какие-то манифесты. Пастернак беспрерывно потягивал вино, в общем полилоге внося лепту какого-то возвышенного и восхищённого «кудахтанья» – именно на это была похожа его возбуждённая речь. О чем уж они все говорили – и не вспомнить уже. Маяковский сидел напротив, сложив руки на груди. Он сегодня весь день был хмур, до какой-то несчастной надутости. Борис из Москвы приехал только недавно, виделся с Володей до сегодняшнего дня где-то с месяца два тому назад и совсем не понимал, что же у того с настроением. Маяковский, конечно же, не пил. Он, в сущности, и так пьет немного, а сейчас и настроения на это не было. Какой-то новоиспеченный поэт читал на сцене свои стихи, смешивающиеся с общим гулом. Никто особо и не вслушивался. Борис покрутил бокал, рассматривая преломляющийся в стекле свет. К слову, освещение тут было тёплым и тусклым, едва ли можно было разглядеть лицо человека в деталях, если тот находился чуть дальше двух метров. Пастернак в очередной раз поднял взгляд на молчаливого Маяковского. В этот момент вместо второсортной поэзии на рояле, стоящем в углу, кто-то заиграл. Мелодия показалась смутно знакомой. Аккорд, ещё аккорд... Скрябин! Это был «Вальс в F Minor» Скрябина 1886 года! Нарастающая и спадающая, тревожная и спокойная композиция. Борис до сих пор помнил эти ноты наизусть, хотя прошло множество лет с момента, когда он в последний раз слышал и тем более играл её. Сам Скрябин уже как года три тому назад почил, что тут говорить. Играл неизвестный исполнитель вполне себе сносно (Пастернак, конечно, был уверен, что сыграл бы лучше, но неважно). Несколько человек из-за других столиков встали, чтобы потанцевать. И то ли это нетрезвость Бориса подала чу́дную идею, то ли он совсем осмелел (вернее будет сказать «обезумел») от знакомой музыки, но он встал со своего места, проигнорировав вопрос Асеева, мол, «куда ты?», и подошёл к Володе. Наклонился к нему, понизил голос так, чтоб слышал только он: — Ты умеешь танцевать вальс? — с улыбкой, какая бывает только у людей с азартной выдумкой, спросил Пастернак. Маяковский повернул к нему голову. — Чего? Какой вальс, Боря? — Станцуешь со мной? Остальные футуристы не обращали на них никакого внимания: ну, говорят о чем-то и говорят. Какая разница? Борис вообще большинству из них не нравился – по складу характера странным для них был. Так что на его закидоны давно перестали обращать внимание. Только удивлялись, отчего тот так близок к Володе. Один лишь Коля Асеев наблюдал за ними в данный момент с нечитаемым выражением лица. Он на всякий случай убрал бокал с вином Пастернака куда подальше, видимо, решив, что тому достаточно. — Какой, к черту, вальс? — Ты не умеешь, что ли, танцевать? — не унимался Борис, уже откровенно начиная подбивать на эту авантюру через «на слабо». — Да умею я. С гимназии ещё умею. — Ну, вот. Пойдем станцуем. Пожалуйста. Это же Скрябина играют! Причем недурно. Маяковский слушал этот бред, не веря своим ушам. Скрябин? Вальс? С ума он, что ли, сошел? Здесь, среди имажинистского угара, футуристического эпатажа и всеобщего полупьяного броуновского движения, Пастернак предлагает ему вальсировать. Это было так нелепо, так не ко времени и так... по-пастерначьи, что захотелось одновременно рассмеяться и разозлиться. Володя нахмурился, сдвинув брови к переносице. Он смотрел на Бориса снизу вверх — тот стоял, склонившись над ним, и в глазах его, в этих безумных, горячечных глазах, плясали отблески тусклых ламп. Маяковский хотел бы рявкнуть: «Отстань!» (впрочем, рявкнуть на Бориса он бы вряд ли смог – никогда, начиная с первого дня знакомства, не мог. И теперь ничего не изменилось), хотел бы сказать, что это глупо и что ему не до танцев, но Скрябин... Черт бы побрал этого Скрябина. Потому что от его музыки карие глаза Пастернака загорались каким-то внутренним светом. Как будто перед Володей стоял не поэт, которому уже почти тридцать, а восторженный гимназист, готовящийся к поступлению в консерваторию. И отказать такому Борису было бы кощунством. — А кто вести будет? — спросил в итоге Маяковский, почти сдавшись. Ему вдруг до какого-то смущения и неловкости захотелось одёрнуть пиджак и посмотреть на всякий случай: хорошо ли смотрится костюм на нем? — Мы с тобой одного роста, неудобно же. Борис улыбнулся той самой улыбкой, которая, вероятно, и бесила, и пленяла в нем многих — в ней не было ни капли футуристической бравады, одна лишь обезоруживающая, почти детская радость от того, что задумка удается. — Роста? При чем здесь рост, Володя? — он небрежно махнул рукой. — В музыке нет роста, есть только ритм. Ты слышишь? Сейчас будет вторая тема, более низкая, тревожная... Вот, вот слушай! Словно повинуясь его дирижерскому жесту, пианист (какой-то бледный молодой человек) действительно взял аккорд, с которого начиналась средняя часть вальса — минорная, глубокая, чуть надрывная. На импровизированном паркете уже кружилось несколько пар: какие-то расфуфыренные дамы в перьях с офицерами, которых революция пока еще не смела с лица земли, экзальтированная барышня с поэтом помельче... Они двигались тесно, по-петроградски чинно и вместе с тем развязно. Володя посмотрел туда, потом вернул взгляд. Сдаваться окончательно не хотелось — не в его это было натуре, — но и упускать этот момент... этот нелепый, дикий, невозможный момент, когда Пастернак стоял перед ним, такой живой, такой вдохновенный, было бы настоящим преступлением. — Ладно, — выдохнул Маяковский, поднимаясь со стула. — Только вести буду я. И он, не дожидаясь ответа, положил ладонь на талию Бориса, чуть выше бедра, притягивая его ближе. Другой рукой взял его ладонь — пальцы у Пастернака были длинные, музыкальные, чуть влажные от волнения . Маяковский стиснул их, может быть, даже крепче, чем следовало бы. — Руку на плечо, — скомандовал он вполголоса, наклоняясь к самому уху Бориса. — Если уж мы изображаем из себя институток на балу, то делать это надо по всем правилам. Борис послушно, но как-то порывисто положил свободную руку на напряженное плечо Володи. Они сделали первый шаг. Неровный, сбивчивый. Пастернак, по какой-то неясной причине, начал танец немного неловко — слишком думал о музыке, пытался вслушиваться в неё, а не следовать ритму, который задавал Маяковский, отчего шагнул совсем в противоположную сторону, не скоординировавшись с партнёром. — Да забудь ты про своего Скрябина, — беззлобно одернул его Володя. Его лицо выражало максимальную сосредоточенность, что выглядело слегка забавно. — мы же договорились, что я веду. Они сделали еще несколько шагов, врезаясь в другие пары. Кто-то фыркнул, узнав поэтов, кто-то присвистнул, но Володя даже не повернул головы. Он смотрел на Бориса. Смотрел, как тот кусает губу, как у него смешно и трогательно вздрагивают ресницы при каждом повороте, как он доверчиво прижимается ближе, когда пространство вокруг сужается. — Я думал, ты откажешься, — вдруг выдохнул Пастернак почти на ухо. — ты весь вечер без настроения. — Был без настроения, — коротко ответил Маяковский, делая широкий, плавный поворот. — А сейчас? — Сейчас... — Володя замолчал, подбирая слова. Музыка тем временем вновь возвращалась к светлой, кружащей голову первой теме. — ...сейчас я танцую вальс с сумасшедшим. И, кажется, мне это нравится. Из-за стола футуристов донесся смешок. Асеев, прищурившись, наблюдал, как два поэта, два его друга, один — глыба, другой — сейсмически-нервный комок, кружились в такт музыке, которую никто здесь, кроме них, по сути, и не слушал. Есенин, сидевший неподалеку с Мариенгофом, поднял бровь, дернул подбородком в их сторону и хмыкнул: "Гляди-ка, расплясались. Видно, весна в голову ударила. Или не только весна". Толя в ответ усмехнулся в свой бокал. Но Маяковский не слышал их. Он слышал лишь сбивчивое дыхание Бориса, чувствовал его тепло сквозь ткань одежды, видел, как в карих глазах отражался тусклый свет ламп, и как постепенно исчезало из них привычное волнение, сменяясь той самой возвышенной, бездумной радостью, которую у Пастернака можно было заметить лишь в особенные для него моменты. Вальс заканчивался. Пианист взял последний, затихающий аккорд, и повисла пауза — та самая тишина, которая наступает сразу после музыки, когда слышно только, как стучит сердце. Борис остановился, все еще стоя в кольце рук Маяковского. Он поднял на него глаза, тяжело дыша, словно бежал, а не танцевал. — Спасибо, — едва слышно произнес Пастернак, и это слово прозвучало как нечто гораздо большее, чем просто благодарность за танец. Вдруг, без предупреждения, он потянулся вперёд, с вполне очевидным намерением. Маяковский одним резким движением разорвал объятия вальса, подхватывая его под руку – крепче, чем можно было бы подхватить пьяного приятеля, – и ведя обратно к столу. — А Вы у нас вальсировать, оказывается, умеете, Володя! — воскликнул тут же Кручёных, когда они подошли. Володя на него даже не взглянул, всё ещё держа за локоть ошарашенного музыкой и танцем Бориса. — Коля, будь другом, подай-ка, — он кивнул на пальто Пастернака, которое висело на стуле рядом с Асеевым. Тот только покачал головой с пониманием и действительно передал пальто. Не задерживаясь более, Маяковский направился к выходу. Ему, в сущности, было не совсем наплевать на смешки и пересуды. Он ненавидел сплетен в любом их проявлении. Но «не совсем наплевать» не означало, что он не мог этого игнорировать, если было ради чего. А в вальсе было ради чего – точнее, ради кого. И этот кто-то перебрал ещё до танца. Иначе на такое не решился бы. Так вот. Сплетни. Бориса до зубовного скрежета хотелось обезопасить от любых сплетен заранее, до их появления. Потому что он отвратительно переносил клевету и обо всем всегда с нервной убежденностью требовал правды. Особенно о себе и близких. Так что Володя просто терпеть не мог давать поводы для обсуждений Пастернака. Хотя одно его сосуществование с ним уже являлось поводом. На улице стояла мартовская, холодная ночь. В Петрограде недавно прошел снег с дождем, а потом погода упала в минус по Цельсию, отчего все дороги были покрыты слоем скользкого льда. Ветер ударил в лицо и пробрал до костей, когда они вдвоем наконец вышли из душного кабаре. Борис очнулся, словно ото сна. — Мы куда? — В мою съемную квартиру, — вздохнул Маяковский. Он не любил пьянства и пьяных. Но любил Бориса – тот пьяным становился каким-то чересчур уверенным и азартным в поступках, избавляясь от своей вечной рефлексии. Да, от Бориса пахло вином. Но ещё от него «пахло» чем-то неуловимо порывистым и сиюминутным в случаях опьянения. Володе хотелось, чтобы это длилось вечно, и одновременно хотелось уложить поскорее его спать, чтобы тот протрезвел. — Танец...это...Боже, — выдохнул Пастернак. Он опять вернулся к прерванной почти-что-лекции о Скрябине и нотной грамоте. Маяковский слушал вполуха, не всё понимая. Пытаясь не упасть на припорошенной снегом гололедице, Володя следил, чтобы не поскользнулся ещё и Борис. Потому что Пастернаку было явно не до безопасной ходьбы: его увлекла музыка. Внезапно, прервав себя на полуслове, Борис вдруг продекламировал: Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет, У которой суставы в запястьях хрустят, Той, что пальцы ломает и бросить не хочет, У которой гостят и гостят и грустят. Что от треска колод, от бравады ракочи, От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей По пианино в огне пробежится и вскочит - От розеток, костяшек, и роз, и костей. Чтоб прическу ослабив и чайный и шалый, Зачаженный бутон заколов за кушак, Провальсировать к славе, шутя, полушалок Закусивши, как муку, и еле дыша. Чтобы, комкая корку рукой, мандарина Холодящие дольки глотать, торопясь В опоясанный люстрой, позади, за гардиной, Зал, испариной вальса запахший опять. Маяковский почувствовал, как невольно улыбается. Впервые за вечер широко и счастливо. Простилась даже обида за двухмесячную разлуку и за то, что Борис приехал в Петроград исключительно по делам, а не к нему. — Это же из неопубликованного, — отозвался тут же он. — Да, — кивнул Пастернак. — ещё в семнадцатом году написал. — И что, затащить меня танцевать вальс было изначально твоим коварным планом, ещё с семнадцатого года? — Володя усмехнулся, едва не навернувшись на льду. — Это не было планом. Это было желанием, к которому я методично шел с четырнадцатого года. Обычно, конечно, сначала вальс, а потом – постель, но уж как получилось. У нас всё не как у людей. На это замечание Маяковский подавился воздухом. В голову сразу услужливая память подкинула воспоминания и визуализацию слов про постель. На мгновение он закашлялся, и это спасло от немедленного ответа. Потому что ответить на такое — значило бы либо признать, что мысль о постели уже заполнила всё его существо, либо начать оправдываться, что было бы ещё глупее. Вместо этого он только сильнее сжал локоть Бориса. — Ты бы лучше под ноги смотрел, — буркнул Володя. Шли медленно, почти крадучись. Фонари горели редко, и свет их был желтым, больным, выхватывающим из темноты то обледенелый тротуар, то облупленную стену дома, то вдруг — лицо Бориса, повёрнутое к Володе. Теперь он молчал, но молчание его было гулким, наполненным невысказанным. — Что? — наконец не выдержал Маяковский, останавливаясь, когда они как раз оказадись на углу, где ветер дул особенно зло. Пастернак постоял мгновение, глядя куда-то в сторону, на парапет набережной, потом перевёл взгляд на Володю. В его глазах плескалась почти что трезвая, пронзительная ясность. — Настроение у тебя поганое, — не вопрос. Утверждение. — Весь вечер. С самого начала. Что случилось? Маяковский дёрнул плечом, отворачиваясь. — Ничего не случилось. Погода дрянная. Петроград этот. Тоска. — Врешь. Ты на меня смотрел так, будто я тебе денег должен, — приподнял бровь Борис. — ты недоволен, что я приехал не к тебе, а по делам. В издательство. Да? Володя молчал. Ветер трепал полы его пальто, забирался под шарф. Холодно было невыносимо, но он стоял неподвижно, вцепившись взглядом в окно какого-то дома напротив. Там горел слабый свет. Захотелось дойти до дома. Поскорее бы. Вместе – так теплее. Хотя бы морально. — Я не имею права, — начал он наконец глухо. — Ты не обязан. У тебя жизнь, дела…и у меня тоже, между прочим, — резко заметил Маяковский невпопад. — однако...отвратительно, когда мы не совпадаем. По графикам, по местам пребывания. А я, как дурак, каждый раз жду, когда попадём в один город. Всех организаторов достаю, чтобы на афишу нас рядом поставили. А ещё жду, когда ты напишешь, если разминулись. Или когда просто… — он оборвал себя на полуслове, сжал челюсть так, что желваки заходили. — к чёрту. Пошли. Холодно. Володя дёрнулся было идти дальше, но Борис не двинулся с места. Только взял его за руку – не за локоть, как в кабаре, а именно за руку, переплетая пальцы. У Маяковского перехватило дыхание. — Володя, — Пастернак говорил тихо, отрывисто, без привычной запутанности. — ты — единственное, ради чего я вообще куда-то еду и откуда-то возвращаюсь. Дела — это дела. Это бумажки, типографии, сроки. А ты — это ты. И я всегда приезжаю к тебе. Даже когда мы оказываемся в разное время в разных местах. И особенно – когда оказываемся рядом. Это что-то вроде судьбы. Трагикомичной предрешённости. Понимаешь? Отвечать было нечего. Нечем. В горле встал ком – глупый, мальчишеский. — Стихи, — выговорил всё-таки Володя, прикрыв глаза. — Ты прочитал стихи. Про вальс. Там ещё… «провальсировать к славе»... — пауза. Вероятно, хотелось сказать что-то важное. Но вместо важного вышла кривая усмешка, когда он открыл глаза. — ты теперь пророк, что ли? Год назад в прокуренное будущее кабаре глядел? — Видимо, пророк. Или просто очень целеустремлённый молодой человек. Ветер налетел снова, злой, пронизывающий. Где-то вдали залаяла собака. Где-то хлопнула дверь. Мгновение было разрушено. — Идём. Идём скорее, а то околеешь тут, — очнувшись и вспомнив о погоде, Маяковский шагнул вперёд, увлекая за собой.

***

В квартире оказалось холодно. С улицей одно различие: не было снега и льда. Топилось редко – дрова нынче были на вес золото. Конечно, так как наступило потепление, стал не такой уж и колотун, как месяцем ранее, но всё равно не так, как хотелось бы в своих честно оплаченных четырех стенах. Володя даже пальто не снял, прошел внутрь прямо в нем. Борис последовал его примеру – он ещё по первому январю, когда был здесь в последний раз после совместно отмеченного всеми футуристами нового года, помнил примерное состояние квартиры. Впрочем, в Москве – не лучше. Оставалось надеяться, что ситуация к следующей зиме изменится. Они прошли в спальню, где стояла печка-буржуйка. Оглядываясь, Пастернак приметил, что всё было так же, как и в прошлый раз: яркие рисунки вперемешку с записями стихов и выступлений на столе, железная подкоптившаяся печка в правом углу, двуспальная кровать от прошлых хозяев слева у стены. Маяковский присел на корточки перед печкой, раскрыл её, кинул туда пару газет и полено, которое, кажется, в прошлом являлось деревянным стулом. — Что за газета? — заметив это, спросил Борис. Начинающееся разгораться от спички пламя отражалось и плясало в его больших, выразительных глазах, так любимых различными художниками. — Критическая. Представляешь, меня юдофобом назвали, — фыркнул Володя. — и смех, и грех с этими критиками. Я никогда не задумывался, а вот после статьи понял, что половина окружения у меня так или иначе с еврейскими корнями. Даже Додя Бурлюк, черт возьми, отчасти еврей. Про тебя вообще молчу. — Из нас двоих бо́льший юдофоб и антисемит – я, — Пастернак покачал головой, присаживаясь на край кровати. — не могу отождествлять себя со всей той жидовой, что повылезала в города из черты оседлости после революции. Интеллигенция и...это – очень разные вещи, — он помолчал. — да и в целом... — после недолго молчания произнес негромко, так, что голос сливался со свистом ветра из щели в оконной раме. — еврейство, иудейство...проще было бы жить, если бы я был просто русским. И всё тут. Я даже не иудей. И идиша с ивритом не знаю. — Опять ты за своё. — Я же говорю: антисемит. Внутренний. И внешний, — дёрнул уголком губ Борис, зевнув. Усталость и сонливость накатили внезапно. Из печки плыл сизый дым, отчего Володя закрыл дверцу, оставив лишь небольшой проем. Комната нагревалась неохотно. Маяковский не любил этого разговора. Он в принципе не любил, когда у Пастернака проскальзывало вот это – «жидова». Во-первых, странно ощущалось, потому что Борис был чистокровным евреем. Во-вторых... во-вторых, было в этом что-то от невозможности самоопределения и от нежелания быть тем, кем рожден. Ох уж эта ассисилированная интеллигенция... Впрочем, за остальными Пастернаками этого не замечалось. Только если Шура иногда чересчур тянулся ко всему нееврейскому. А у Бориса просто был какой-то странный сбой с неприятием этой своей части национальной идентичности. Впрочем, наверное, это и логично: когда всю жизнь живёшь среди русских в старой русской столице и вдруг тебя тыкают лицом в то, что ты – еврей, это вызывает автоматическое отторжение. Маяковский всё ещё сидел на корточках перед печкой, глядя, как огонь лижет край газеты, сворачивая и обугливая её. Слова Бориса повисли в воздухе. — Ты не антисемит, — глухо отозвался Володя, не оборачиваясь. — ты просто устал. Всю жизнь доказывать, что ты — это ты, а не ярлык, который на тебя вешают. Он подбросил ещё одну щепку и захлопнул дверцу печки с металлическим лязгом. Борис молчал. Сидел на краю кровати, ссутулившись, и смотрел куда-то в пол, на стык половиц. Пальто на нём висело, расстёгнутое и словно безразмерное. Маяковский поднялся, разминая затёкшие ноги, и подошёл к нему. Сел рядом — близко, вплотную, касаясь плечом плеча. — Боря. Пастернак поднял глаза. В них была та самая мука, которую Володя ненавидел больше всего на свете, — мука самоанализа, бесконечного пережёвывания собственной души, поиска в ней гнили там, где её не было и быть не могло. — Я не хочу об этом говорить, — тихо сказал Борис. — Я вообще не хочу сегодня говорить. Я хочу… Он не договорил. Только повернулся всем корпусом к Володе, и тот увидел, как в полумраке комнаты, освещаемой дрожащим светом из щелей печной дверцы, лицо Пастернака вдруг стало совсем юным. Как будто Борис и не взрослел, не менялся. И никогда как будто не постареет. Маяковский протянул руку и осторожно, кончиками пальцев, убрал прядь волос, упавшую Борису на лоб. Жест вышел таким естественным, таким привычным, что он сам не заметил, как сделал это. — Ты замёрз, — сказал он вместо всего остального. — печка скоро разгорится, станет теплее. Он встал, протягивая Пастернаку руку. Тот послушно поднялся. Оба стащили с себя промокшие от дрянной погоды пальто. Володя повесил пальто на гвоздь у двери, Борис бросил своё на стул у стола, не глядя. В комнате действительно становилось чуть теплее. Печка урчала, втягивая в себя воздух, и огонь за её дверцей плясал уже веселее, увереннее. Маяковский подошёл к столу, сгрёб в сторону бумаги, освобождая место, потом обернулся. Борис стоял посреди комнаты, в одной рубашке, и смотрел на него. — Иди сюда, — сказал Володя негромко. Пастернак сделал шаг, потом ещё один, и вот они уже стояли друг напротив друга, и расстояние между ними было таким маленьким, что можно было разглядеть каждую ресницу, каждую тень на лице. — Ты не обязан быть никем, кроме себя, — вдруг сказал Маяковский, и голос его дрогнул. — Ни русским, ни евреем, ни футуристом, ни лириком. Ты просто – Боря. И этого достаточно. Для меня – достаточно. Борис молчал. Только смотрел на него своими тёмными глазами, в которых отражался огонь печки. — Дурак ты, Володя, — выдохнул Борис почти беззвучно. — Какой же ты дурак. Наивный дурак. Он хотел сказать что-то ещё, но не закончил. Вместо этого шагнул вперёд, прижимаясь к Маяковскому всем телом, впиваясь пальцами в его рубашку на спине. Володя обнял его в ответ — крепко, до хруста, зарываясь носом в волосы, пахнущие табаком, вином и петроградским холодом. Стояли они так посреди нетопленой комнаты, под колыхание огня в буржуйке, и мир за окном — с его революциями, газетными статьями, национальными вопросами и прочей шелухой — перестал существовать. — Останься, — прошептал Маяковский. — не уезжай завтра. Побудь хоть немного. Борис поднял голову, сморгнул с ресниц влагу. — Никуда я не уеду, — ответил он. — Пока ты меня не выгонишь. — Глупости говоришь, — пробормотал Володя. — выгонишь-выгонишь...размечтался. И, не отпуская Бориса из объятий, повёл его к кровати, на которой поверх продавленного матраса было набросано несколько одеял — всё, что удалось раздобыть в этом промёрзшем городе.
Примечания:
24 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (4)