Том 3. Восход над Руинами Цитадели

Горячая работа
NC-21
В процессе
29
1
Серия:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 477 страниц, 102 507 слов, 16 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 1 Отзывы 19 В сборник

Глава 37. Апогей

Настройки

* * *

Их первый месяц не был похож на начало красивой любви. Всё развивалось медленно, трудно, болезненно, как заживает рана, которой не дают затянуться. Но оттого каждый шаг между ними был настоящим. В первые дни после того разговора они оба словно учились новому языку. Теперь уже нельзя было делать вид, что всё между ними случайно. Нельзя было прятаться за полутона, за «просто разговор», за профессиональный интерес, за карты, лекции и общие коридоры. Но и броситься друг к другу с наивной жадностью они тоже не могли. Слишком много прошлого стояло между ними, мёртвых, обид, незавершённых связей, чужой боли и собственной вины. Их отношения начались с осторожности. Аифал не торопил Элизу с переездом, не напоминал об этом предложении, не превращал его в давление, однако он стал иначе входить в её жизнь — уже открыто. Встречал её после занятий, если знал, что день был тяжёлым; провожал её до апартаментов, не всегда поднимаясь наверх, но неизменно задерживаясь у двери на несколько минут; приносил ей книги, заметки, чай, иногда еду, если замечал, что она снова забыла поужинать. Элиза сначала принимала всё это с настороженностью. Каждая забота отзывалась в ней не только теплом, но и внутренним сопротивлением. Иногда ей хотелось сказать ему: «Не будь таким терпеливым, мне от этого страшно». Выдержка Аифала была выбором, а чужой осознанный выбор в её пользу она всё ещё трактовала как что-то ненадёжное и подозрительное. Бывало, что она отвечала ему резко. Могла отстраниться, если он касался её плеча в коридоре. Могла внезапно отменить вечернюю встречу, сославшись на работу, хотя на самом деле просто не выдерживала собственной уязвимости. Могла замолчать посреди диалога, если в памяти вдруг всплывал Наум — чересчур живой и близкий, чтобы после него можно было без груза вины смотреть на другого мужчину. Аифал научился это распознавать. Тогда его лицо становилось жёстче, взгляд — внимательнее, холоднее, потому что в нём оживал человек тактики: если Элиза отступала, он не бросался следом, а ждал. Из расчёта. Он понимал, что давление только разрушит то хрупкое доверие, которое они так медленно выстраивали. Это раздражало её ещё сильнее. Потому что его спокойствие обезоруживало, потому что он не играл в обиженного, потому что рядом с ним у неё не получалось спрятаться за чужой виной или за собственной истерикой. К концу первой недели между ними появилась первая бытовая близость. Он стал заходить к ней вечером — ненадолго или на пару часов. Обычно в такие дни они просто сидели в её квартире: Элиза с книгой, Аифал с бумагами, и само присутствие друг друга постепенно переставало ощущаться как угроза. Это было новым для неё. Не страсть, не трагический накал, а именно спокойное домашнее соседство. Однажды она заснула прямо в кресле, не дочитав страницу. Когда проснулась, на ней был плед, а лампа приглушена. Аифал уже ушёл, но на столе стояла чашка ещё чуть тёплого настоя и короткая записка его почерком: «Ты очень устала, чтобы притворяться бодрой. Завтра спорь со мной, если захочешь». Элиза долго смотрела на этот клочок бумаги и чувствовала, как внутри что-то невольно смягчается. На второй неделе начались разговоры. О том, что предшествует чувствам. О власти, о слабости, о войне, о выживании. О том, как человек меняется, когда слишком долго живёт в режиме потери. О том, как трудно снова довериться живому, если однажды пришлось держать в руках остывающее тело того, кто был тебе дорог. Именно тогда Аифал впервые прямо спросил её о Науме — не как о призраке, который мешает им, а как о человеке, которого он хотел лучше понять. Элиза ответила не сразу, но не стала избегать подробностей о его упрямстве, честности, преданности. О том, как с ним было проще не в смысле лёгкости, а в смысле ясности: Наум никогда не прятался, никогда не отступал: любил прямо, страдал прямо, выбирал прямо. Аифал слушал молча, потом сказал: — Значит, он был смелее меня. Элиза взглянула на него тогда с неожиданной резкостью. — Нет. Он был другим. Не путай честность со способностью выжить. После этих слов между ними повисла тишина, но она почему-то сделала их ближе. Аифал не пытался вытеснить мёртвого и не пытался конкурировать с ним — он признал его место и этим дал Элизе право не предавать прошлое, двигаясь к будущему. На третьей неделе в их отношениях появилась телесная нежность. Сначала случайная. Его ладонь на её спине, когда ей становилось плохо после тяжёлого дня. Её пальцы, задержавшиеся на его руке. Их колени, соприкоснувшиеся под столом в учительской, когда они оба делали вид, что поглощены бумагами. Эти прикосновения были особенно мучительными. Каждый раз тело Элизы отзывалось быстрее разума. Её тянуло к нему не только сердцем, но и памятью о тепле, которого ей так не хватало. Рядом с Аифалом она всё чаще чувствовала не только облегчение, но и взрослое желание, пугающее её собственной своевременностью. Однажды вечером, когда он провожал её до апартаментов, они стояли у двери. Разговор давно закончился, но никто не уходил. Аифал поднял руку, собирался коснуться её лица, но остановился в нескольких сантиметрах. — Можно? — мягко спросил он. И эта простая, невыносимо бережная фраза ударила по ней сильнее любого поцелуя. Элиза едва заметно кивнула. Его пальцы коснулись её щеки осторожно, как будто он не гладил, а проверял, не исчезнет ли она под прикосновением. От этого жеста у неё перехватило дыхание. В ту ночь они поцеловались впервые. Без спешки, без жадности. Без того надрыва, который обычно сопровождает долгое напряжение. Это был поцелуй двух людей, которые многое потеряли, а потому не торопились уничтожить то, что только начинало жить. После Элиза расплакалась от резкого чувства вины, тепла и одиночества, которые вдруг сошлись в одной точке. Аифал тогда прижал её к себе и прошептал: — Я не прошу тебя забыть никого, Элиза. Я прошу только не наказывать себя за то, что ты всё ещё можешь чувствовать. Эти слова остались с ней надолго. На четвёртой неделе началась самая трудная часть: привыкание. В это время чувства перестают быть исключительно острыми и становятся частью реальности. А это часто страшнее начала. Теперь они уже открыто проводили вечера вместе. Не напоказ, но и не прячась друг от друга. Некоторые преподаватели и старшие ученики начинали что-то подозревать. Кто-то шептался; кто-то, наоборот, делал вид, что не замечает. Академия всегда чувствовала перемены быстрее, чем люди успевали назвать их вслух. Элиза пока не переехала к нему, но всё чаще оставалась в его квартире допоздна. Иногда засыпала на диване. Иногда просыпалась среди ночи от очередного приступа и находила его рядом — бодрствующим, читающим у лампы, словно он внутренне уже взял на себя эту обязанность: быть поблизости, если ей вдруг плохо. Это трогало сильнее, чем хотелось. Периодически даже пугало. Вместе с теплом приходила зависимость. Элиза начинала ждать его шагов, голоса, присутствия в конце дня. И, заметив это, злилась на себя. Несколько раз даже нарочно избегала его день-два, просто чтобы проверить: могла ли ещё существовать отдельно от этой новой близости. Могла. Но уже не так. Это и стало главным изменением месяца: Аифал перестал быть для неё только человеком из прошлого или опасным живым утешением. Он начал становиться частью её повседневности. Тем, с кем можно не только пережить приступ, но и молча ужинать. Тем, с кем можно спорить о стратегии, а потом смеяться над тем, как по-разному они видят один и тот же мир. Тем, чьё присутствие выравнивает дыхание. Для Аифала этот месяц тоже оказался переломным. С Элизой он стал менее холодным, но не мягким в банальном смысле. Скорее, живым. Он снова начал спорить с увлечением, а не из профессиональной необходимости. Стал внимательнее к мелочам, которых раньше не замечал. Периодически ловил себя на том, что подстраивает день так, чтобы пересечься с ней хотя бы на десять минут. Его расчётливость никуда не исчезла, но теперь она служила не дистанции, а близости. Он всё ещё был сдержан, всё ещё редко говорил прямо о чувствах, но уже не скрывал их за безличными фразами. Если ему не хватало её — он так и говорил. Если она ранила его отстранённостью — не устраивал сцен, но обозначал это. И Элиза, привыкшая к тому, что люди либо требуют очень много, либо молчат до полного разрушения, постепенно училась доверять этой форме честности. К концу месяца между ними возникло то странное, взрослое состояние, которое нельзя было назвать ни началом, ни устойчивостью. Они ещё не были спокойной парой. Они ещё не знали, смогут ли жить вместе. Они ещё не избавились от призраков, ревности прошлого, чувства вины и собственных механизмов защиты. Но они уже были связаны выбором, который оба продолжали делать каждый день, несмотря на страх. И, пожалуй, самое важное произошло в самом конце этого месяца. Однажды вечером Элиза пришла к Аифалу после тяжёлого дня, сняла перчатки, положила их на его комод и без долгих слов подошла ближе. Он поднял на неё взгляд. — Что случилось? — спросил он. Она некоторое время помолчала, потом ответила: — Ничего особенного. Просто сегодня мне захотелось прийти сюда. И в этих словах была исключительно правда. Аифал ничего не сказал. Лишь притянул её к себе — спокойно, знакомо, буднично. И именно в этой будничности, в этом простом «сюда», было больше настоящей близости, чем во всех их тяжёлых признаниях до того. За месяц они так и не стали лёгкими друг для друга. Но стали нужными. Спустя несколько дней... Этот злополучный день с самого утра был каким-то неправильным. Элиза почувствовала это ещё до рассвета, когда проснулась раньше звонка будильника и несколько секунд лежала в полумраке, глядя в потолок. В комнате было прохладно, и под одеялом сохранялось остаточное тепло сна, но внутри уже не было привычной тяжести. Наоборот — странная лёгкость, несколько тревожная. Как будто день ещё не начался, а она уже знала: к его концу что-то сместится окончательно. В Академии всё шло своим чередом. От этого напряжение ощущалось ещё сильнее. На первой лекции Элиза говорила о политических механизмах страха в закрытых сообществах, о том, как система постепенно приучает человека к повиновению не через силу, а через привычку. Старшие ученики слушали внимательно, спорили, задавали вопросы, и она отвечала точно, чётко, без заминок. Только однажды поймала себя на мысли. Аифал. Где-то в другом крыле, в другом кабинете, среди карт, схем и команд, он сейчас точно так же стоял перед воспитанникамм — собранный, сдержанный, опасно спокойный. Элиза отлично представляла его в этом пространстве: прямую спину, низкий голос с хрипотцой, пальцы, которыми он водил по линии маршрута, и то, как внимательно слушали его даже самые упрямые. От этой мысли почему-то стало жарко. После лекции Мария Энвелл задержала Элизу вопросом, и разговор растянулся дольше обычного. Когда Элиза наконец вышла в коридор, там уже было тише. Полдень сползал к вечеру. Аифал ждал её у поворота на лестницу. Он не выглядел так, будто караулил. Просто стоял, как всегда опершись плечом о стену, с папкой в руке, и беседовал с кем-то из младших преподавателей. Но, как только Элиза появилась в коридоре, его взгляд изменился — внимание мгновенно собралось в одной точке. Он закончил разговор быстро, без грубости, и подошёл к ней. — У тебя был тяжёлый класс? — спросил он. — Почему ты так решил? — У тебя это лицо. — Какое ещё лицо? Он позволил себе тень улыбки. — То самое, с которым ты мысленно споришь с половиной аудитории даже после звонка. Элиза усмехнулась, но в груди что-то едва уловимо дрогнуло. Эти маленькие наблюдения действовали на неё сильнее, чем комплименты. — А у тебя? — парировала она. — Кто-то снова решил, что фланговое давление — универсальный ответ на всё? — Хуже. Один предложил лобовое наступление по заболоченной местности и ещё пытался доказать, что это «психологически деморализует противника». — И ты его не задушил? — Я преподаватель, а не палач. — Грань тонка. Они пошли рядом по коридору, и разговор был подозрительно лёгким для них обоих. Ни о прошлом, ни о Науме, ни о Есении, ни о боли. Только о глупостях учеников, о других преподавателях, о том, как Академия с каждым днём становится всё более невыносимой. Во второй половине дня они пересеклись ещё раз. Уже случайно, в архивном крыле. Элиза искала подборку старых материалов для следующей лекции, когда увидела, что на дальнем столе лежат знакомые схемы тактических развёртываний. Аифал стоял над ними, просматривая бумаги с такой сосредоточенностью, словно всё прочее в мире можно было отложить. Она бесшумно приблизилась к нему. — Ты и в вечер пятницы не умеешь не работать? Он поднял голову. — Это говорит человек, который добровольно пришёл в архивы после лекций. — Я хотя бы пытаюсь сохранить видимость интеллектуальной цели. — А я даже не притворяюсь. Он протянул ей один из листов. — Посмотри. Она встала рядом. Очень близко, как оказалось через секунду: их плечи соприкоснулись, когда Элиза наклонилась над бумагой, и тело отреагировало раньше мысли: отчётливо, живо. Она замерла всего на миг, но этого хватило, чтобы почувствовать, как и он стал внимательнее к каждому движению. — Здесь ошибка в расчёте времени, — отметила она, стараясь не обращать внимание на ощущения. — Если колонна задержится у моста хотя бы на четыре минуты, резервная группа не успеет закрыть северный сектор. — Я знал, что ты это увидишь. Элиза подняла взгляд. Аифал смотрел не на карту. Их разделяло ничтожное расстояние — именно то, которое опаснее прикосновения, потому что его ещё можно не преодолевать. Она первая отвела глаза, но внутри уже нарастало то самое ощущение натянутой струны, которое не отпускало с утра. К вечеру небо затянуло лёгкой дымкой, и Академия начала пустеть. Голоса стихали, двери закрывались, шаги доносились реже. Элиза собирала бумаги в своей аудитории, когда раздался стук. Конечно, это был Аифал. Он дождался разрешения войти, потом остановился у двери. — Я собирался поужинать у себя, — начал он. — И подумал, что ты, скорее всего, снова забудешь поесть. — Это клевета. — Элиза. Она вздохнула и приподняла руки, как бы сдаваясь. — Хорошо. Возможно, не совсем клевета. Он не улыбнулся, но во взгляде появилось удовлетворение, которое всегда раздражало её своей правотой. — Пойдём, — позвал он. — Я уже всё равно купил больше, чем нужно мне. Она должна была отказаться хотя бы ради приличия. Хотя бы чтобы не делать этот день слишком последовательным в своём движении к чему-то неизбежному. Но не сделала этого. Апартаменты Аифала встретили их знакомой тишиной. Пахло хлебом, горячим бульоном и чем-то пряным. — Ты действительно готовил, — заметила Элиза, приподнимая брови. — Представь себе. — Я думала, ты питаешься исключительно чаем и дисциплиной. — Иногда ещё злостью на чужие ошибки. — Очень питательно. Они ужинали без спешки. Разговор перетекал от одного к другому: от новых учебных программ к воспоминаниям о старых преподавателях, от политических теорий к тому, почему воспитанники всегда начинают лучше думать только после совершения первой серьёзной ошибки. Элиза давно уже не чувствовала себя так непринуждённо: без внутренней настороженности, без необходимости каждую секунду следить за собой. После ужина она помогла убрать со стола, хотя Аифал и не просил. На маленькой кухне они несколько раз пересекались: то он тянулся за чашкой одновременно с ней, то она резко оборачивалась и едва не сталкивалась с ним. Каждый такой миг длился меньше секунды, но оставлял после себя электрический след. В какой-то момент Аифал взял у неё тарелку из рук. — Осторожно, — предупредил он. — Горячо. Но дело было уже не в тарелке. Свет ложился на его лицо так мягко, что привычная жёсткость черт будто растворялась, оставляя только усталость и нечто гораздо более опасное — желание, не спрятанное до конца. — У тебя сегодня странный взгляд, — Элиза попыталась перевести тему. — У меня? — Да. Как будто ты всё время что-то считаешь. — Возможно, — он пожал плечами. — Расстояние. Эта фраза повисла между ними. За окном вечер окончательно вступил в свои права, и стекло превратилось в тёмное зеркало. Аифал зажёг неяркую лампу у кресла, и комната погрузилась в полумрак, в котором каждый жест становился заметнее. Элиза села на диван, поджав под себя одну ногу, и какое-то время просто смотрела на источник света, будто там было проще сосредоточиться, нежели на мужчине. Аифал стоял у окна, затем медленно обернулся. — Устала? — Немного. — Тогда тебе стоит идти. — Это приглашение уйти? Он помолчал. — Это попытка быть разумным. — И как, получается? Лёгкая усмешка. — Всё хуже с каждой минутой. Сердце у неё дёрнулось так болезненно и сладко одновременно, что пришлось опустить глаза. Она знала, что сейчас нужно встать, поблагодарить за ужин и гостеприимство, вернуться в свои апартаменты, закрыть дверь, лечь в постель и долго смотреть в темноту, вспоминая этот вечер как красивую границу, которую они не перешли. Но она не двигалась. Аифал подошёл ближе и сел в кресло напротив, и в этом было ещё больше напряжения, чем в прикосновении. Он смотрел на неё терпеливо, как будто давая право самой выбрать, как далеко зайдёт эта ночь. Элиза ощущала всю симптоматику чрезмерно отчётливо: тепло в груди, замедленное дыхание, тяжесть кожи. — Ты опять молчишь так, будто споришь сама с собой, — предположил Аифал. — Может быть, так и есть. — И кто побеждает? Она какое-то время не отвечала. Потом чуть улыбнулась. — Пока никто. Его взгляд смягчился. — Тогда, наверное, не стоит торопить исход. Элиза кивнула, но ни он, ни она уже не верили, что дело в спешке. Они долго молчали. Оба всё понимали, но пока не решались назвать происходящее прямо. Элиза ощущала, как внутри неё сталкиваются сразу две реальности. Настоящая — с Аифалом напротив, живым, внимательным, опасно спокойным. И другая — глубже, старше, больнее: снег, Наум, холодные ночи, вина, утрата, всё то, что по-прежнему жило в ней как внутренний ландшафт. Аифал первым нарушил безмолвие. — Ты можешь уйти в любой момент, — сказал он твёрдо. — Хоть сейчас. Я не стану удерживать. В его голосе не было уловки, не было той мягкости, за которой прячется давление. Это и делало его слова такими тяжёлыми. — Я знаю, — она вдумчиво кивнула. Но знание не облегчало выбор. Он подошёл не сразу — оставил ей пространство и время, чтобы она сама выдержала вес собственного решения. Элиза чувствовала, как сердце бьётся уже не в груди, а будто где-то выше, в горле. Она понимала, к чему всё идёт. И понимала ещё кое-что, о чём не говорила никому и никогда. Когда Аифал всё же пересел ближе, медленно, будто приближаясь не к женщине, а к раненому зверю, Элиза резко вдохнула и тихо сказала: — Подожди. Он тотчас же остановился. — Что? Она несколько секунд не могла подобрать слова, ведь произнести их вслух значило открыть ту часть себя, которую она привыкла охранять даже от собственных мыслей. — Я… — голос дрогнул, и ей пришлось начать заново. — У меня этого никогда не было. Аифал ничего не сказал. На его лице с удвоенной силой отобразились собранность и осторожность. — Элиза, — произнёс он, — ты ничего мне не должна. — Знаю. — Тогда зачем ты говоришь это сейчас? Она невесело усмехнулась. — Потому что если не скажу сейчас, это будет похоже на обман, а я устала от недосказанности. — Ты боишься? — Да, — честно ответила она. — Но не только этого. Она опустила взгляд на свои ладони. — Я боюсь не боли и не неловкости. Не того, что всё будет неправильно. Я боюсь, что в какой-то момент подумаю не о тебе. Аифал не шелохнулся. Это признание легло между ними так же тяжело, как если бы в комнате появился ещё кто-то. Не призрак, не тень — память, непрожитая до конца. — Тогда не нужно, — Аифал медленно выдохнул. Она резко подняла голову. — Что? — Не нужно идти дальше только потому, что вечер к этому привёл. Не нужно ничего доказывать ни себе, ни мне, ни мёртвому человеку, которого ты до сих пор носишь в сердце. В этих словах было столько правды, что у неё защипало в глазах. — Ты всё время делаешь это невыносимо трудным, — прошептала Элиза. — Я стараюсь делать это честным. Её взгляд надолго затерялся в нём. Потом она вдруг потянулась к нему сама, как человек, который долго стоял на краю и наконец перестал спрашивать себя, можно ли дышать дальше. Поцелуй был плавным. В нём не было ни торжества, ни утешения — только сочетание осторожности, тоски и тепла. Аифал всё время помнил о том, что с ней нельзя идти напролом. И это бережное внимание ломало её сильнее, чем любая страсть могла бы. Когда его ладонь легла ей на щеку, потом на шею, потом ниже — через ткань, через паузы, через её собственное напряжённое дыхание, — Элиза почувствовала, как тело отзывается чем-то скорбным через больную память. Она отвечала ему, целовала в ответ, позволяла приближаться, и всё же внутри всё время звучало другое: Наум у костра, Наум с горячим лбом, Наум, который пошёл за ней в ссылку, Наум, которого она трясла за плечи, крича в омертвевшее лицо. В какой-то момент она не выдержала — резко отстранилась, словно внезапно обожглась, и зажала рот рукой. Глаза наполнились слезами. — Прости, — выдохнула она. — Я не могу… я… — Смотри на меня, — прошептал Аифал. Элиза замотала головой. — Я сейчас всё испорчу. — Смотри на меня. Она всё-таки подняла взгляд. — Ты здесь, — сказал он. — Не там. Не Не в той комнате. Здесь. Со мной. И мы не обязаны идти дальше, если ты не можешь. Слёзы всё-таки сорвались. — Я хочу, — призналась она, внутри разлилась вина. — И ненавижу себя за это. Он аккуратно взял её за руку. — За что именно? За то, что ты живая? Она не ответила. Потому что именно это и было невыносимо. Её желание шло рядом с памятью, с ощущением, что любая близость с живым человеком — это шаг по земле, под которой всё ещё лежит незахороненная часть её самой. И всё же это желание было упрямо настоящим. Всё остальное происходило тяжело. Не как сцена страсти, а как переход через внутреннюю границу, которую Элиза тщательно охраняла и боялась потерять. Аифал ни разу не поторопил её: всё время проверял, слышит ли она себя, выдерживает ли происходящее, не закрывается ли снова в той далёкой северной темноте, откуда так трудно было возвращаться. Когда близость стала уже не только поцелуями и дыханием, а чем-то большим, Элиза вся сжалась. Она была напряжена, и это тоже было правдой, которую нельзя было обойти красивыми словами. Аифал сразу почувствовал. — Мы можем остановиться. Она молчала. Потом еле заметно качнула головой. Ей было страшно, неловко, стыдно за собственную неумелость, за слёзы, за то, как тело не успевает за сердцем. Но сильнее всего было другое: ощущение, что она стоит одновременно в двух мирах. И, может быть, именно потому первая истинная близость далась ей не как освобождение, а как внутренняя трещина. Когда боль всё-таки пришла — глухая, неизбежная, символическая — Элиза судорожно вдохнула и зажмурилась от всего сразу: от страха, от воспоминаний, от того, что граница действительно пройдена и назад уже не вернуться. Аифал тут же остановился, пережидая, давая ей пространство внутри самого момента. Тогда в Элизе что-то надломилось. Жар, который ещё секунду назад казался настоящим, вдруг исказился. Руки, бережно державшие её, на одно страшное мгновение перестали принадлежать Аифалу — ей почудился Наум: живой, тёплый, с той невыносимой, открытой преданностью, которую она так и не успела ни принять до конца, ни вернуть. Ей стало мучительно стыдно за наготу, за огонь, разливавшийся под кожей, за то, что память о мёртвом вмешалась именно в эту минуту — в самую телесную, самую живую, самую жуткую. Её затошнило не от прикосновений, а от самой себя; от того, как легко сознание предало настоящее ради фантома; от того, что на краткий миг ей захотелось закрыть глаза и не исправлять эту ошибку, остаться в обмане ещё хоть на несколько толчков, позволить прошлому надеть лицо живого юноши и заполнить ту внутреннюю пустоту, которую она столько лет носила под рёбрами. Это желание резануло её изнутри как оскорбление: Наум был мёртв, Аифал был рядом, а она, лежащая между ними обоими, вдруг почувствовала себя чудовищно неверной сразу к двум мужчинам. К одному — потому что позволила себе жить и хотеть. К другому — потому что в самый близкий момент увидела не его. В глазах потемнело, дыхание сорвалось, по позвоночнику пробежал холод, и Элиза поняла с ясностью, от которой хотелось закричать: горе добирается даже туда, куда, кажется, уже пришла любовь. Спустя некоторое время... Когда всё закончилось, Элиза долго не двигалась. Она лежала молча, глядя в темноту за окном, и чувствовала сложную, неразличимую смесь усталости, боли, облегчения и новой вины, которая ещё не успела обрести слова. Аифал тоже молчал. Через несколько минут Элиза тихо сказала: — Мне казалось, что в этот момент я окончательно его предам. Аифал ответил не сразу. — И что ты чувствуешь сейчас? Она сглотнула. — Что всё сложнее. Это было единственное честное описание. Потому что Наум никуда не исчез. Он по-прежнему жил в ней — как боль, как любовь, как северный холод, как человек, которому она не успела дать всего, что могла бы. Но рядом теперь был и Аифал. И это не отменяло прошлое — только делало настоящее невыносимо реальным. Элиза закрыла глаза и вдруг беззвучно разрыдалась от переполненности. Аифал приобнял её. Так они и остались — в темноте, в тяжёлом молчании, среди памяти о мёртвом и тепла живого, которое уже нельзя было возвратить. Спустя некоторое время... Элиза долго не могла уснуть. Рядом, в темноте, размеренно сопел Аифал. Кровать казалась непривычно широкой и в то же время ужасно тесной. Стоило ей закрыть глаза, как память начинала работать против неё: кожа ещё помнила чужие прикосновения, сердце — недавнюю близость, а сознание, измученное виной, снова и снова возвращало её к Науму. Элиза лежала неподвижно, будто боялась пошевелиться и этим признать окончательно, что ночь произошла, что тело уже перешло какую-то черту, за которой нельзя вернуться к прежней себе. Иногда ей даже казалось, что она чувствует на себе взгляд мёртвого. Она повернулась на бок, потом снова на спину, натянула одеяло выше, словно оно могло защитить её от этого взора и собственных мыслей. За окном стояла глубокая ночь, в её безмолвии всё становилось отчётливым: шорох простыней, тяжесть дыхания, чужое тело рядом. Одновременно хотелось придвинуться к нему ближе и отпрянуть. В какой-то момент усталость всё же взяла своё. Резко, как если бы сознание провалилось сквозь тонкий лёд. Сон пришёл сразу — яркий, ломкий, лишённый логики. Сначала был снег. Не Северные Земли в их реальном, жестоком виде, а что-то прекрасное: белое пространство без горизонта, в котором снежные хлопья зависали в воздухе, как пепел. Потом среди этой белизны проступила золотистая, мерцающая от солнечного света комната с громоздкими тенями по углам. Элиза не понимала, где находится: то ли в старой северной хижине, то ли в чужой квартире, то ли в каком-то месте, которого никогда не существовало. Всё менялось без перехода. Дерево стен превращалось в лёд, затем снова в согревающее дерево; край кровати оказывался то жёсткой лавкой, то мягким матрасом, то вовсе сугробом, в котором почему-то было жарко. И там был Наум. То совсем юный, ещё мальчишка, с открытым лицом и тем прямым взглядом, которым он всегда смотрел на неё так, будто в мире не существовало никого больше. То старше, уставший, осунувшийся, с той преданностью, от которой у неё в груди вечно щемило. Во сне он был то в зимней одежде, стряхивающий снег с плеч, то босой, в расстёгнутой рубашке. Всё это наслаивалось друг на друга так странно, что Элиза не успевала испугаться. Она только чувствовала: он рядом. Ближе, чем должен быть мёртвый. Память и желание перепутались в этом сне без всякой жалости. Наум касался её так, как не касался никогда в жизни, и именно поэтому сон был мучительнее любой правды. В нём было всё, чего не случилось и уже не могло случиться: его руки, медленная, священная нежность, тяжесть его молодого тела рядом, горячее дыхание в её волосах, ощущение, будто она наконец не опоздала, будто он не умер, будто ей дали ещё одну невозможную ночь, где можно было не только трясти его за плечи, не только считать его лихорадочные вдохи, а позволить себе принадлежать ему без страха, без войны, без метели за стенами. Она чувствовала его разгорячённые губы, чувствовала, как её собственное тело отвечает ему с той жаждой, которая в реальности всегда оставалась похороненной под виной, и от этой полноты ей было страшно даже во сне. Потому что за каждым таким мгновением уже стояло знание: это ложь. Красивая, страшная, милосердная ложь. Потом сон стал темнее. Наум улыбался ей — и вдруг кашлял. Его крепкая, тёплая ладонь на её бедре внезапно превращалась в ледяную. Он на пике шептал её имя — и на губах проступала кровь, но он словно не замечал. Простыни под ними стали мокрыми от растаявшего снега, потом белели, как саван, потом снова сминались под весом их двигающихся тел. Элиза во сне цеплялась за Наума, с болезненной страстью целовала, тянула к себе так отчаянно, будто хотела удержать сразу и его, и мгновение, и саму жизнь. Кожа к коже, хриплый шёпот, стыдная, запоздалая мягкость, которая в реальности пришла слишком поздно даже для признания, не то что для любви. Во сне Элиза очень долго плакала, не переставая тянуться к нему, и это странным образом не мешало их близости, а только делало её глубже, больнее, безысходнее. А потом в самый страшный миг лицо Наума поплыло. Черты дрогнули, подобно отражению на воде. На секунду ей показалось, что под её ладонями уже другой человек, что линия плеч, изгиб шеи, дыхание — не его. Что сон снова подменяет живого мёртвым и мёртвого живым. Комната треснула пополам: одна половина оставалась северной хижиной, другая была спальней Аифала. Элиза во сне истошно закричала, но звука не было — только снежная пыль, забивавшая внутренности. Она проснулась резко, с рваным вдохом. Простыня под ладонями была скомкана, пряди волос прилипли к вискам, горло саднило. Несколько секунд Элиза не понимала, где находится. Перед глазами ещё стоял снег, улыбка Наума, его кожа, кровь на губах, тот чудовищный миг, когда любовь, утрата и желание переплелись в один узел. Потом пришло настоящее. Темнота комнаты, тихое дыхание рядом. Аифал. Это добило её окончательно. Элиза зажала рот ладонью, чтобы не издать ни звука. В глазах мгновенно собрались слёзы, жгучие, полные вины и боли. Её затрясло так сильно, что матрас просел. Она быстро села, схватилась за край одеяла и несколько секунд просто дышала — судорожно, неровно, будто каждый вдох приходилось отвоёвывать у сна. Ей было так мучительно стыдно, словно она совершила что-то реальное. Словно изменила обоим сразу — Аифалу рядом и Науму внутри себя. Словно её собственное тело снова оказалось местом, где память разрушает всё, к чему прикасается. Она сидела в темноте, крупно дрожа, и чувствовала, как сердце вновь колотится где-то в горле. Сон ещё не отпускал её полностью. На коже будто сохранялись призрачные следы — невозможные, придуманные, желанные. И от этого становилось только хуже. Она встала осторожно, чтобы не разбудить Аифала, но колени всё равно подогнулись. Она уже проснулась, но какая-то часть её всё ещё оставалась там — в белой, страшной, любовной пустоте, где Наум на мгновение был жив. На следующее утро... Свет ещё только начинал сереть за окнами, когда Аифал проснулся — его вытащило из сна отсутствие привычного ощущения рядом. Его рука, лежавшая поверх одеяла, нащупала лишь остывающую ткань. Он тут же открыл глаза. Элизы в кровати не было. Первые секунды в нём вспыхнуло короткое телесное напряжение: не ушла ли, не сбежала ли, не оставила ли после себя пустоту и немую записку в виде аккуратно сложенного пледа. Но уже через мгновение он услышал звуки с кухни — лёгкий стук посуды, шорох ножа о доску, потрескивание огня. Он сел, провёл ладонью по лицу и некоторое время просто прислушивался. Всё звучало неестественно мирно. Когда Аифал вышел из спальни, он остановился на пороге кухни. Элиза стояла у стола в его рубашке, рукава были подвернуты, тёмные кудри небрежно собраны, и в этом образе было что-то настолько домашнее и спокойное, что ему понадобилось несколько секунд, чтобы внутренне совместить это с той женщиной, которая ночью просыпалась срывисто, дрожала от тяжёлых снов и смотрела на него взглядом человека, который многое не может себе простить. Сейчас Элиза была другой. В её движениях не было привычной настороженности. Ни капли. Она резала хлеб, помешивала что-то в маленькой кастрюле, затем обернулась на звук его шагов и улыбнулась — легко, открыто, без тени той внутренней тяжести, которая обычно жила в ней даже в лучшие минуты. — Доброе утро, — бросила она непринуждённо, как будто просыпаться в его квартире и готовить завтрак после ночи, полной слёз, вины и снов о мёртвом, было для неё самым обыкновенным делом на свете. — Я решила, что ты наверняка снова забыл бы поесть что-то нормальное. Аифал изумлённо уставился на неё. Элиза приподняла брови. — Что? Он подошёл ближе. — Ты встала очень рано. — Да, — легко согласилась она. — Не хотелось больше лежать. — И ты… в порядке? Элиза на секунду замерла, потом мягко усмехнулась. — Удивительно, правда? — Она поставила чашку на столешницу рядом с ним. — Но да. Кажется, да. Он взял посудину, не сводя с Элизы глаз. Даже интонации были другими: в голосе исчезли резкие внутренние надломы, пропали паузы, в которых она словно всё время прислушивалась к собственной боли. Она двигалась так, словно тело не несло никакой памяти о страхе, словно ночь была не разломом, а чем-то исцеляющим. И это было бы прекрасно, если бы не казалось ему чересчур совершенным. Элиза тем временем уже раскладывала завтрак: горячий хлеб, яйца, что-то травяное, тёплое, с запахом масла и розмарина. Она села за стол, подперев щёку ладонью, и посмотрела на него с непринуждённым любопытством. Аифал опустился на стул напротив. — Ты всегда так мрачно смотришь по утрам? — спросила она. — Или только когда женщина готовит тебе завтрак в твоей кухне? — Элиза. — Да? — Ты действительно хорошо себя чувствуешь? Она потянулась за ножом, намазала масло на хлеб, потом пожала плечами. — Будто впервые за долгое время внутри не шумит. — Она с подозрением сощурилась. — Это пугает? — Настораживает. — Потому что тебе привычнее видеть меня сломанной? Аифал покачал головой. — Потому что обычно твоё спокойствие добыто тяжело, а сейчас оно выглядит так, как будто бы появилось из ниоткуда. Элиза склонила голову, обдумывая его слова как любопытное наблюдение. — Может быть, иногда из ниоткуда — это тоже вариант, — она пожала плечами. — Может быть, я просто устала всё время болеть. Он ничего не ответил, впервые ощутив что-то смутное и неприятное: словно перед ним сидела Элиза, и всё же какая-то не до конца она. Не подмена, нет. Скорее, сдвиг. Слишком гладкое спокойствие, слишком лёгкая приветливость, слишком мало боли для женщины, которая ещё вчера плакала рядом из-за сна о мёртвом человеке. Но если это и настораживало его, то не настолько, чтобы разрушить утро вопросами. Элиза же, кажется, и правда ничего странного не ощущала. Она ела с аппетитом, шутила, даже смеялась над какими-то незначительными репликами. Пару раз легко коснулась его руки, когда передавала тарелку, и сама этого будто не заметила. Вся её обычная внутренняя скованность исчезла. Когда они вышли в Академию, это ощущение не ослабло — напротив. Элиза Вейсс, обычно сдержанная до суровости, шедшая по коридорам так, словно они были не местом работы, а линией фронта, сегодня выглядела… ясной. Она здоровалась первой, не формально, а по-настоящему. Остановилась у окна с двумя преподавателями, чтобы коротко обсудить какие-то курсовые отчёты, и даже улыбнулась их неловкой шутке. На её лице не было следа ночной бессонницы, ни тени той болезненной сосредоточенности, которая обычно сжимала её черты. Аифал наблюдал за этим издалека. Всё было слишком хорошо. Мария Энвелл, встретив её у аудитории, даже растерялась на секунду, услышав в ответ не сухое «доброе утро», а: — Мария, вы выглядите так, как будто не спали всю ночь над конспектами. Надеюсь, хотя бы не зря. Мария моргнула, потом неловко улыбнулась. — Я… старалась. — Это видно, — кивнула Элиза. — После занятия покажете мне ваши заметки. Ничего особенного. И всё же Аифал видел: это не просто хорошее настроение, а тотальная перестройка внутреннего тона. И чем дольше длился день, тем сильнее его настораживала эта безупречность. Сама Элиза, казалось, не замечала никаких противоречий. Лекции шли блестяще. Она говорила легко, без прежней тяжести, не зажимаясь. Даже с Марией спорила играючи, аккуратно направляя дискуссию. Курсанты реагировали на это с изумлением и невольным теплом. К полудню её перехватил в коридоре Хейден. Он заметил её сразу — и тоже почти остановился от неожиданности. Не из-за внешности, нет. А из-за того спокойствия, которое шло от неё целиком. Он помнил Элизу собранной, умеющей держать лицо, но не такой. — Элиза, — позвал он, выходя из потока людей. — Ты свободна после занятий? Она обернулась к нему быстро, даже радостно. — Хейден. Да, скорее всего. Что-то случилось? Он колебался всего секунду. — Я хотел пригласить тебя к нам. Не сегодня, завтра. Мама… — он запнулся, и вся его внешняя разведческая собранность на мгновение дала трещину. — Она плохо себя чувствует. Очень. И спрашивала о моих старых друзьях из Академии. Я не знаю, сколько у неё осталось сил на такие встречи, но мне кажется, она была бы рада тебя увидеть. — Конечно, я приду. — После полудня? — После полудня. Он чуть расслабился. — Спасибо. А потом, уже отступив на шаг, вдруг взглянул на неё ещё раз. — Ты сегодня выглядишь… иначе. Элиза лучезарно улыбнулась. — Надеюсь, это не звучит как упрёк. — Нет, — поспешил опровергнуть Хейден. — Просто как факт. День тёк дальше. А странная, неправдоподобная целостность Элизы держалась до самого вечера. На следующий день она действительно пришла к Хейдену. Дом встретил её запахом лекарств, сухих трав и старого дерева. Это была не роскошь, а то особое, усталое благополучие, которое создают люди, умеющие долго держать дом на плаву вопреки беде. У порога её встретила Сигрид. Сигрид блистала той северной, сдержанной красотой, которая не нуждается в нарочитой мягкости. Короткие белые волосы были собраны небрежно, на лице — усталость человека, который давно живёт в режиме тревоги, но всё ещё делает вид, что справляется. — Элиза… Спасибо, что пришла. — Хейден сказал, вашей матери… тяжело. — Да, — коротко ответила Сигрид. — Пойдём. Хейден у неё. Комната Аяны была залита мягким дневным светом. На кровати, среди подушек и тёплых покрывал, лежала женщина, которая когда-то, вероятно, была очень красивой и сильной. Даже теперь это угадывалось в линии носа, в высоком лбу, в том, как были сложены исхудавшие руки поверх одеяла. Но болезнь уже съела всё остальное. Лицо стало прозрачным, кожа — как бумага, губы пересохли, дыхание было тонким, ускользающим. Хейден сидел рядом. Когда он увидел Элизу, в его взгляде мелькнуло облегчение. Не потому, что она могла что-то изменить, а потому, что в дом вошёл кто-то из прежней, живой жизни. — Мама, — позвал он мягко, — смотри, кто пришёл. Аяна открыла глаза не сразу. Потом её взгляд — мутный, но всё ещё цепкий — нашёл Элизу. — Академия… — она улыбнулась одними уголками губ. Элиза подошла ближе, села у кровати и взяла её сухую ладонь. На удивление естественно. — Да, — кивнула она. — Я из тех времён, когда ваш сын ещё не вырос в сурового человека, который всё время всё замечает. Хейден тихо фыркнул. И Аяна улыбнулась шире. В этой улыбке было столько последних усилий, столько человеческой воли к жизни, что Элиза на секунду ощутила, как у неё сжимается сердце. В тот день она долго пробыла у них. Разговаривала с Аяной о пустяках, которые в таких ситуациях становятся важнее самых больших тем: о саде за домом, о старых академических историях, о том, как Хейден в юности вечно краснел и ухлёстывал за Сигрид. Аяна слушала, иногда даже отвечала коротко, и было видно, что это стоит ей огромных сил. Потом, уже вечером, когда Аяна уснула, Хейден вышел на кухню за водой, и Элиза осталась с Сигрид. Между ними повисла непростая тишина. Сигрид долго вытирала и без того чистую чашку, прежде чем заговорить. — Я не знаю, стоит ли… — начала она и тут же замолчала. Элиза стояла у окна, глядя на сад. — Что именно? Сигрид поставила чашку на стол. — Наум… Имя ударило так резко, что мир на секунду сместился. Сначала это была просто боль в виске, тонкая, горячая. Потом ощущение, будто комната чуть отодвинулась, а собственные руки стали чужими. Элиза медленно моргнула. — Мы с ним тоже всё-таки дружили, — поспешила добавить Сигрид, заметив, как изменилось её лицо. — Не так близко, как ты, но… я всегда хотела спросить, как это было… в конце. Но не смела. Шум в голове усилился. Взгляд Элизы скользнул по столу, по чашке, по собственным пальцам — и вдруг всё стало плоским, как декорация. Сигрид говорила, но её голос шёл словно из другой комнаты. В теле появилась ватная пустота. Она знала это чувство, хотя никогда не называла его вслух. — Элиза? — говор Сигрид стал немного ближе. — Прости… Я не должна была… — Нет… — сказала Элиза, но собственный голос показался ей инородным. Голова болела всё сильнее, почти по лобной кости. Плечи вдруг налились тяжестью, которой не было последние пару дней. Будто кто-то другой стоял сейчас в кухне, держался за подоконник и пытался дышать. Сигрид сделала шаг к ней. — Сядь. И в этот момент та странная, непринуждённая, здоровая Элиза исчезла так же внезапно, как появилась. На её месте осталась прежняя — раненая, истощённая, поникшая, с глазами, в которых снова поселилась старая тень. Даже осанка изменилась: внутри что-то схлопнулось. Она медленно осела на стул, прижала пальцы к вискам и зажмурилась. — Всё хорошо, — шепнула Сигрид, хотя обе знали, что это не так. — Не надо отвечать, если не можешь. Элиза долго молчала, потом тихо выдавила, не поднимая глаз: — Он умирал долго. Дольше, чем должен был человек, который так старался быть сильным. Сигрид села напротив. Не касаясь. — Я помню его живым, — прошептала она. — Очень живым. Элиза сглотнула. — Да. И больше в тот вечер о Науме они не говорили. Но с этого момента всё снова стало прежним — или, точнее, больным. Та неожиданная лёгкость ушла без следа. И когда Элиза вернулась в апартаменты, Аифал увидел это с порога, ещё до того, как она сняла плащ. — Что случилось? — обеспокоенно спросил он. Она не могла честно ответить. — Я, кажется, опять где-то потерялась. И всё же это было правдой, которую он не мог до конца понять. Следующие несколько дней тянулись тяжело. Элиза снова стала замкнутой, болезненно уставшей. Иногда в ней проскальзывали странные провалы — она вдруг не могла вспомнить, как именно закончился разговор или почему определённое утро ощущалось пустым, как будто прожитым кем-то другим. Головные боли участились. Порой она ловила себя на ощущении, что идёт по Академии не внутри собственного тела, а на шаг позади него. Это пугало сильнее, чем она готова была признать. Хейден несколько раз писал коротко: о матери, о её дыхании, о том, что день был хуже. И однажды, на четвёртый день после визита, он нашёл Элизу сам. Лицо у него было взволнованное, просветлевшее. — Она сегодня ела, — выпалил он сразу, будто боялся, что если начнёт издалека, новость рассыплется. — Немного. И… улыбалась. Даже попросила открыть окно. Элиза остановилась. Внутри у неё что-то оборвалось. Она знала этот поворот. Иногда перед смертью приходит прояснение. Последний свет, последняя воля тела собраться для того, чтобы достойно проститься. Для тех, кто любит, это кажется надеждой. Для тех, кто уже видел это раньше, — знаком беды. Но Хейден смотрел на неё так открыто, с такой жадной надеждой, что Элиза не смогла отнять её у него. — Это же хорошо. Он улыбнулся — впервые за долгое время, как мальчишка. — Я тоже так подумал. Она кивнула. И только когда он ушёл, позволила себе закрыть глаза. В груди уже росло холодное знание. Поздним вечером Аяна действительно была спокойнее обычного. Попросила Сигрид расчесать ей волосы, Хейдена — посидеть рядом. Даже выпила немного бульона, с таким трудом, будто каждую ложку приходилось вытягивать из самой жизни. Она смотрела в окно, за которым уже темнел сад, и один раз, практически беззвучно, сказала: — Как красиво. Темнеющий сад всё ещё красив, даже когда ты умираешь. Ближе к полуночи она уснула. Хейден сначала не отходил от кровати, потом всё же позволил Сигрид уговорить его выпить воды и поесть. Он был измождён до предела, держался на одном упрямстве. Когда он вернулся в комнату, что-то уже изменилось. Сначала он не понял, что конкретно. Лицо матери было таким же бледным. Руки лежали поверх одеяла так же. Но в воздухе не было дыхания. Не было того едва уловимого движения грудной клетки, за которым они следили все последние недели как за священным ритуалом. Он подошёл ближе. — Мама? — позвал он тихо. Никакого ответа. Сигрид вошла за ним и сразу всё поняла — по тому, как он замер у кровати, не дотрагиваясь до неё, как будто боялся разрушить последнюю границу между надеждой и знанием. Потом всё произошло одновременно и будто вне времени. Хейден всё-таки коснулся её плеча. Потом щеки. Потом схватил её за руку, холодеющую, как всегда бывает после жизни, ушедшей бесшумно. На его лице не было красивого, сдержанного горя. Только полное, ошеломлённое разрушение человека, который до последнего надеялся, несмотря ни на что. — Нет, — он замотал головой. — Нет, нет… Это было страшно слышать: взрослый, сильный, собранный Хейден говорил так, будто вернулся в детство. Будто снова стал сыном, а не разведчиком, не преподавателем, не мужчиной, который умеет держать удар. Сигрид подошла к нему сзади, но он не видел её. Он всё повторял имя матери, тихо, потом громче, потом снова тихо, как если бы сама интонация могла заставить мёртвое тело откликнуться. Но Аяна уже ушла. Не в боли, не в агонии. И именно поэтому это казалось ещё более жестоким. Словно жизнь, изнурявшая её неделями, вдруг просто выпустила её из рук — без предупреждения, без последнего шанса, без сцены, за которую можно было бы зацепиться после. Умерла в кровати, под чистым одеялом, с расчёсанными волосами. После бульона, после улыбки, после слов о красоте за окном. Как будто сама решила уйти именно в тот момент, когда сын наконец позволил себе поверить, что, может быть, не сегодня. Когда весть дошла до Элизы, она приехала тотчас же. Дом встретил её уже другим воздухом. Тем самым, который бывает только там, где недавно умер человек: плотным, как будто комнаты ещё не поняли, что их хозяйки больше нет. Хейден сидел у двери комнаты матери, сгорбившись, словно за ночь стал старше лет на десять. Его лицо было сухим. Он уже выплакал то первое, животное горе. Осталась пустота — страшнее слёз. Когда он увидел Элизу, то не встал. Только посмотрел на неё так, как если бы она могла подтвердить то, чему он всё ещё не верил до конца. Элиза подошла и села рядом на пол, не говоря ни слова. Через некоторое время он сквозь усилие прохрипел: — Ты ведь знала. Она закрыла глаза. — Да. — И всё равно сказала, что это хорошо. — Потому что это было хорошо. Для неё. И потому что я не могла украсть у тебя этот день надежды. После этих слов Хейден наконец заплакал — уже не так, как ночью. Его добила не сама смерть, а её смысл. Сигрид стояла в дверях комнаты и смотрела на них обоих. Лицо её было белым от бессонницы. В ней тоже было горе, но другое — более собранное, деловое, уже вынужденное думать о том, что делать дальше: кому сообщить, кого впустить, как закрыть окна, где взять чёрную ткань, кто принесёт воду. Но на мгновение, глядя на Хейдена, склонившегося рядом с Элизой, она позволила себе просто быть женщиной, у которой умерла будущая свекровь, ставшая ей почти родной матерью. И в её глазах было то же самое беспомощное, сиротское выражение, что и в нём. Жизнь, дойдя до края, просто легла и перестала дышать, оставив после себя смятую подушку, холодеющую ладонь и сына, который ещё долго будет помнить не сам момент смерти, а то, как за несколько часов до неё мать искренне улыбнулась и сказала, что сад за окном красив.
29 Нравится 1 Отзывы 19 В сборник